Незрячие Сёстры часто воспевали женщин, утверждая, что именно в них менее всего оставил свой след Антар: нет в них безумной ярости и гнева, и именно из их чрева является новая жизнь. Они учили: женщина не умеет ненавидеть.
Шантия посмотрела на свой живот и слегка ткнула пальцем, не ощущая пока никаких перемен, кроме чрезмерной слабости. Порой, ещё совсем девочкой, она представляла себя женой и матерью; тогда всё это казалось счастьем, далёким и оттого недостижимым.
Но нынешнее состояние больше походило на проклятие или тяжёлую болезнь, чем на грядущее счастье. Будто унизанный со всех сторон колючками червь свернулся в висках, порой сползая вниз, к шее и позвоночнику. Пальцы стали холодными и липкими, и никак не могли удержать иглу. Может, на самом деле мать с отцом лгали, говоря, что она принадлежит к эльфийскому народу? На самом же деле она одна из тех морских дев, о которых рассказывают легенды. Рождались они из волн, в которые случайно попадала малая огненная искра; приходили морские девы в прибрежные деревни и города, и там становились жёнами местных мужчин. Но дышать они могли лишь до той поры, пока не зародится в них новая жизнь: всё тепло от единственной искры они отдавали новорожденному сыну или дочери.
Потерянная дочь островов сжала руки в кулаки: нет уж, больше никаких печальных сказок. Нужно постараться — и припомнить всё, что говорила матушка. Когда-то она рассказывала, что пела песни своим детям ещё до того, как они покинули утробу; зажмурившись, Шантия попыталась пробудить в памяти слова хотя бы одной колыбельной. Но вместо воспоминаний быстро явилась злость и горечь: разве стала бы её мать петь для ребёнка, отец которого — порождённое Антаром чудовище?! Ярость искала выхода — и она стукнула себя по руке: нельзя, нельзя ненавидеть. Вдохнула сырой воздух, уже несущий дыхание будущей весны, и закрыла глаза. Не во дворе замка она вовсе, нет, а на родном берегу, отчего-то укрытом туманом. Именно там она когда-нибудь проведёт за руку своего сына или дочь, чтобы рассказать о приливах и отливах, о том, что порой штиль куда опаснее штормового ветра…
Пусть шумит ночной прибой,
Пусть гроза гремит,
Спи, мой милый, мой родной,
Мама защитит…
С каждым словом — всё громче и громче, пока невинная колыбельная не переросла в крики, не слилась с ветром, от которого снаружи гнулись и ломались деревья. Сердце колотилось часто-часто, но отнюдь не от избытка нежности и любви.
— Что, трясёшься, девочка? Не боись. Быстро пройдёт.
Пора, пора уже привыкнуть, что не бывает в замке уединённых мест: повсюду сыщется тот, кому найдётся до тебя дело. Конечно, теперь стражники нет-нет, да и поглядывали на неё без прежней злобы: одно дело — прикончить иноземку, другое дело — дитя своего правителя.
— Это ведь мой ребёнок тоже, — прошептала Шантия. — Я должна буду любить его.
— С какой стати твой-то? — Ирша склонила голову набок и прищурилась, как это умеют делать только варварские женщины — с нескрываемым презрением. — У меня вон двое сыновей было, и дочка ещё. Один мальчонка помер, второго в малолетстве в город отослали, а дочку, как девять стукнуло, замуж продали. И где тут я, а? Не было меня. Ты потерпи, и твоего заберут.
Она смотрела на взрослую женщину, чьё лицо, подобно лицам многих людей, казалось наспех высеченным из дерева — и молчала. Отчего-то сложно представить её, сильную, широкоплечую и походящую на дубовый ствол — какой? Молодой? Испуганной? Беременной?
— Я не хочу, чтобы моего ребёнка забирали, — с нажимом повторила Шантия. Ирша лишь фыркнула и сплюнула:
— Хоть бы не врала! Думаешь, будешь твердить, и поверится как-нибудь? Заберут-заберут, я тебе точно говорю. Ещё спасибо Кродору скажи: другие-то, как невест найдут, бастардам по горлу ножом — чирк! И закопают, хорошо, не собакам швырнут. И матери порой бывают… возьмут младенца, и шею ему, как курёнку — раз!
Где же, где же злоба, когда она должна быть? Шантия закрыла глаза, пытаясь отыскать тот прежний комок из игл и огня — и не могла. Руки затряслись. Вздёрнув подбородок, она воскликнула:
— Я не такая, как они! Это будет мой ребёнок, и только мой… я…
— Да кто ж тебе даст-то его, балда, — беззлобно пожала плечами женщина. — Как от титьки оторвут — всё, не твой уже. Это если сразу кормилицам не отдадут.
— Я. Не. Хочу! — выкрикнула Шантия, отшатываясь от собеседницы, как от морской змеи. С какой стати она говорит всё это ей, говорит, будто думает, что ей слова полны утешения?! Нет, от них не может быть спокойно, не может вновь возвращаться на уста почти исчезнувшая улыбка. Мать не может ненавидеть.
— Да ты сама подумай, дурёха. Ты этого ребёнка хотела, что ли? Или, может, короля нашего любишь больше жизни?
Даже когда Ирша просто говорила, не пытаясь задеть, её слова звучали ядовито; закружилась голова, и подступили к глазам слёзы. Зачем, зачем спрашивать то, на что очевидно не получишь ответа?!
— Мать должна любить…
Собственный голос отчего-то показался слабым и беспомощным, как писк воробья. Сверкнуло ярче пламя факела чуть поодаль: почудилось? Отчего так горят глаза Ирши, отчего так хочется убежать от неё как можно дальше, не слышать чудовищных слов, не позволять себе даже думать…
— Ну давай, давай, распускай сопли, — передёрнувшись, она ушла — до того, как подумалось, что сейчас так уместно было бы, если бы вдруг вспыхнули волосы её и глаза, явив миру женщину-огонь, давно лишившую Шантию спокойного сна. Но взамен уходящей Ирши в расплывающемся от злых слёз мире явилось новое лицо. Венисса стояла напротив, у стены, и перебирала в руках отчего-то влажный кусок полотна. Встретились два золотых взгляда — заплаканный и обманчиво тёплый. Певунья растянула в улыбке губы:
— Я слышала, у тебя будет ребёнок. Что ж, долгих лет и здоровья ему. Надеюсь, ты родишь Кродору достойного сына.
Больше жестокая соперница не сказала ничего, и оттого почему-то стало намного больнее.