Воздух в комнате Вайолет сгустился, наполнившись непроизнесенными словами и электрическим напряжением, исходящим от Лео. Его вопрос — «Ты ищешь смерти?» — висел между ними, острый и обжигающий.
Вайолет не ответила сразу. Она смотрела на него, на его сведенные скулы, на мышцы, игравшие на его челюсти, на золотистые глаза, в которых бушевала знакомая буря. Но теперь она видела за ней не только ярость. Она видела муку.
— Нет, — наконец сказала она, и её голос был тихим, но чётким. — Я ищу понимания. Ты сказал мне уйти. После всего, что было. Почему?
Его лицо исказилось от ярости, будто сам вопрос был оскорблением.
— Потому что я так сказал! Потому что я не должен был… — он резко оборвал себя, с силой проведя рукой по лицу, словно пытаясь стереть с себя воспоминания. — Чёрт! Ты не понимаешь? Я мог убить тебя вчера! Я не контролировал себя! Я и сейчас не контролирую!
Он сделал резкий шаг по комнате, его движение было порывистым, неуклюжим. Его взгляд упал на небольшой столик у кровати, где стояла старая, изысканная фарфоровая ваза с причудливой синей росписью — одна из немногих вещей, оставшихся ей от матери.
— Я вижу эти синяки! — его голос сорвался на крик, полный отчаяния и ненависти к самому себе. Он схватил вазу. — Я помню, как впивался в тебя! Это был твой первый раз, а я… я обращался с тобой как с…
Он не договорил. С рыком, в котором смешались ярость, стыд и беспомощность, он с силой швырнул вазу в стену.
Хрупкий фарфор разбился с оглушительным, хрустальным треском, разлетевшись на тысячу осколков, которые, сверкая, рассыпались по полу. На мгновение в комнате воцарилась тишина, нарушаемая только его тяжелым дыханием.
Лео стоял, сжав кулаки, грудь вздымалась, ожидая её реакции — испуга, слёз, упрёков.
Но Вайолет не закричала. Не заплакала. Она медленно перевела взгляд с осколков на него. И в её глазах не было страха. Была холодная, абсолютная ярость, более страшная, чем его собственная, потому что тихая и обдуманная.
— Это была ваза эпохи Расцвета Ксиань, — произнесла она ледяным тоном, от которого кровь стыла в жилах. — Ей было триста лет. Её вывезла из похода моя прапрабабка, рискуя жизнью, чтобы спасти от мародёров. Она пережила войны, падение и возвышение домов. И ты её разбил. В припадке ребяческого гнева. Потому что не можешь справиться с собственными чувствами.
Она сделала шаг к нему, наступая на осколки. Они хрустели под её тонкой подошвой, как кости.
—Ты, только что уничтожил кусок живой истории, который был бесценен. Ты тот, кто тратит все свои силы на то, чтобы бежать от себя, вместо того чтобы хотя бы попытаться разобраться.
Её слова резали больнее любого лезвия. Они били точно в цель, обнажая всю глубину его эгоизма и неконтролируемой разрушительности. Он смотрел на неё, и ярость в нём начала сменяться шоком, затем изумлением. Он ожидал всего чего угодно, но не этой тихой, испепеляющей презрительности. Не этой силы.
— Молчи, — прошипел он, но в его голосе уже не было прежней мощи. Была растерянность.
— Нет, — она остановилась прямо перед ним, не отводя взгляда. — Я не буду молчать. Ты хочешь, чтобы я боялась тебя? Боялась твоей ярости? Я её не боюсь. Я вижу, что за ней. Я вижу боль. И вижу, как ты её лелеешь, как последнюю ценность, потому что не знаешь, кто ты без неё.
Он замер, парализованный её словами, её прямотой, её бесстрашием. Этот взгляд, эта тихая твердость сводили его с ума сильнее любой истерики. Она не подчинялась. Она не убегала. Она стояла и видела его. Насквозь.
И тогда последние нити его самоконтроля лопнули. Но на этот раз ярость приняла другую форму. Не разрушительную. А приятгательную. Жгучую. Немыслимую.
С рычанием, в котором было больше отчаяния, чем гнева, он набросился на неё. Но не чтобы ударить. Он схватил её за лицо, его пальцы впились в её щёки, и его губы грубо, жадно прижались к её губам. Это был не поцелуй, а наказание. Заявление прав. Попытка заткнуть ей рот, стереть эти ужасные, правдивые слова самым примитивным из возможных способов.
Вайолет на мгновение застыла, а затем ответила ему с той же яростью. Её руки вцепились в его волосы, не отталкивая, а притягивая, её ногти впились в его кожу. Это была битва, где уступка была формой нападения. Она кусала его губы до крови, и металлический привкус смешивался с её собственным вкусом.
Он сорвал с неё платье, и шёлк с треском разошёлся по швам. Его руки, грубые и требовательные, исследовали её тело, оставляя на коже новые marks, поверх старых синяков. И она отвечала ему тем же, срывая с него камзол, её прикосновения были не лаской, а вызовом.
Они рухнули на кровать, и пружины жалобно заскрипели под их весом. Не было нежности, не было ласк. Было только яростное, отчаянное соединение, в котором они выплёскивали всю свою злость, разрушение, непонимание и ту странную, необъяснимую связь, что сковывала их.
Он вошёл в неё резко, и она вскрикнула — не от боли, а от этого внезапного, подавляющего чувства заполненности, от этого грубого стирания границ между ними. Она обвила его ногами, притягивая его глубже, встречая каждый его яростный толчок ответным движением бёдер. Они дышали в унисон, их тела были покрыты потом, их кожа горела.
Он рычал её имя, а она в ответ кусала его плечо, заглушая собственные стоны. Это было отвратительно. Это было прекрасно. Это было единственное, что они могли сделать — выразить всё, что не могли сказать, на языке плоти.
Когда волна накрыла их, это было не избавление, а капитуляция. Одновременная, молчаливая. Он рухнул на неё, уткнув свое лицо в её шее, его дыхание было горячим и прерывистым. Она лежала под ним, не в силах пошевелиться, слушая бешеный стук его сердца.
Тишина, наступившая после, была оглушительной. Он первым нарушил её, его голос прозвучал приглушённо, уставши:
— Вот чёрт…
Он откатился от неё, сев на край кровати спиной к ней. Он провёл рукой по лицу.
— Я ненавижу это, — прошептал он, и в его голосе не было злости. Была лишь горькая, окончательная усталость. — Я ненавижу то, что ты со мной делаешь.
Вайолет молча приподнялась, стараясь прикрыть изорванное платье. Она смотрела на его спину, на напряжённые мышцы, и не находила слов.
Они ненавидели друг друга. Они не могли друг без друга. И эта первая трещина в их взаимной неприязни была страшнее любой открытой вражды. Потому что за ней открывалась пугающая, неизбежная правда — им предстояло научиться жить с этим. С этой яростью. С этой страстью. Друг с другом.
Лео сидел на краю кровати, его спина — напряженная, почти одеревеневшая дуга — была обращена к ней. Тишина в комнате была густой, насыщенной, наполненной трепетом после бури. Воздух тяжело пахнет хризантемами, дымом его неукрощенной ярости и резким, животным запахом секса.
Вайолет лежала, слушая, как его дыхание постепенно выравнивается, глядя на линию его плеч, на которую легли отсветы заката, пробивающиеся сквозь щели ставней. В её теле не было ни дюйма, который не нырял бы или не горел, но странное, пронзительное спокойствие начало пробиваться сквозь усталость и смятение.
Она медленно приподнялась. Шёлк разорванного платья шелестел, спадая с её плеча. Она не думала, не анализировала. Рука сама потянулась вперед, и прежде чем она осознала это, её ладонь, прохладная и дрожащая, легла между его лопатками на горячую, влажную кожу.
Лео вздрогнул, как от удара током. Всё его тело напряглось до предела, готовое отпрянуть, отбросить это прикосновение. Он замер, затаив дыхание, ожидая… чего? Жалости? Упрека? Но в прикосновении не было ни того, ни другого. Была лишь тихая, необъяснимая солидарность. Тяжесть. Признание.
Её пальцы слегка сжались, ощущая под собой напряжение каждой мышцы, каждую бившуюся в жилах волну неукрощенной силы. Она чувствовала, как под её ладонью его сердце колотится с бешеной, неистовой частотой, постепенно замедляясь, подстраиваясь под ритм её собственного.
Он не оттолкнул её.
Он выдохнул. Длинно, с глухим, сдавленным стоном, и всё его тело под её рукой дрогнуло и… обвисло. Напряжение, сковывавшее его, будто лопнуло, уступив место истощающей, всепоглощающей усталости. Его плечи опустились, спина сгорбилась. Он позволил её ладони остаться там, на своей спине, как якорю, удерживающему его в этом новом, странном спокойствии.
Они не говорили ни слова. Слова были бы ложью. Они были бы слишком грубы, слишком примитивны для того, что происходило между ними в этой тишине.
Это не было примирением. Не было прощением. Это было нечто большее и куда более страшное.
Это было признание.
Признание того, что эта связь — ядовитая, болезненная, невыносимая — была сильнее их. Сильнее его ярости. Сильнее её страха. Сильнее их ненависти и презрения.
Они не могли бороться с этим. Не могли отрицать это. Они могли только существовать в этом, как в новой, неумолимой реальности.
Запах хризантем, смешанный с дымом и их телами, висел в воздухе, как дурманящее заклинание, связывающее их вместе. Он вдыхал его, и его легкие, привыкшие к горечи и металлу, наполнялись ею, её сутью. Она чувствовала его тепло под своей ладонью, его жизнь, бьющуюся в такт её собственной, и понимала, что отныне они будут дышать в унисон, даже ненавидя друг друга.
Это не было концом. Это было только началом. Началом долгой, мучительной войны и ещё более мучительного перемирия между двумя людьми, которые были созданы друг для друга самой природой их проклятий и дарований. И оба знали это. Без слов. В молчании, нарушаемом лишь их дыханием и хрустом осколков под ногами, лежала эта пугающая, неизбежная истина.
Их тянет друг к другу. И они оба, наконец, перестали этому сопротивляться.