Утро для удивительно хорошо выспавшегося на тюремных нарах Окаёмова началось с ранней «побудки» — открылось окошко в железной двери, и тот же охранник, который ночью несколько раз основательно приложился резиновой дубинкой к рёбрам и позвоночнику Льва Ивановича, бодрым голосом, как ни в чём ни бывало, соизволил пошутить:
— Вставай, Терминатор грёбаный! Хотя — нет! Шварцнегер — это у вас тот лохматый! А ты только на Сильвестра Сталлоне тянешь! А маленький чёрный — Черепашка Ниндзя! Ха-ха-ха!
Вставать, собственно, Окаёмову было нечего — переменить лежачее положение на сидячее, и всё — и, сев на краешек нар, астролог с тревожным любопытством стал ожидать дальнейшего развития событий: в первую очередь — допроса. Уж если их не просто задержали, а рассадили по одиночкам — ежу понятно: собираются «шить дело». Какое? И — главное! — какими методами? Ведь у нашего «самого гуманного в мире» следствия богатейший, так сказать, арсенал…
(Нет, ночное умеренное избиение — не показатель: забарабанив в окошко, он, по милицейской терминологии, «сам напросился». Причём, подобное могло случиться не только в Великореченской «ментовке», а и в любом московском медвытрезвителе — садисты-надзиратели у нас нигде не церемонятся со своим «контингентом», и степень их воздействия на «проштрафившегося» определяется отнюдь не степенью «вины» бедолаги, а мерой жестокости каждого конкретного милиционера. Отчасти — природной, отчасти — приобретённой на службе в карательных (стыдливо именуемых «правоохранительными») органах. И, разумеется, Лев Иванович понимал, что ночью ему в общем-то повезло — за несвоевременную заботу о здоровье Ильи Благовестова могло попасть несравненно серьёзнее.)
Далее, с ведром-парашей в правой руке Окаёмов в сопровождении охранника «прошествовал» в туалет (в трусах и, главное, босиком), где, освободив и ополоснув «ночной сосуд» и справив «обе нужды», был вознаграждён сигаретой — из «реквизированной» у него при задержании пачки «Примы». Эти «вольности» несколько приободрили астролога: если бы собирались «шить» серьёзное дело, то вряд ли было бы возможно столь снисходительное обращение. И, словно в подтверждение этой утешительной мысли, вернувшемуся в камеру Льву Ивановичу, кроме воды, было предложено полбатона белого хлеба, — ешь, поправляйся, Рембо, а то вас м…ков на довольствие пока не поставили и х… его знает, когда получите пожрать от государства! — Что Окаёмов тоже истолковал в свою пользу: во-первых, судя по всему, доставили их не в КПЗ или следственный изолятор, а в обычное отделение милиции, а во-вторых, при серьёзном обвинении — ввиду длительного следствия — обеспечили бы миской тюремной баланды.
Почти успокоившись, Лев Иванович своими искусственными зубами с удовольствием сжевал «полумягкий» хлеб, запивая его водой, и, выкурив в туалете вторую сигарету — а охранник милостиво разрешил Окаёмову беспокоить себя днём — улёгся на нары в относительно бодром настроении: Бог не выдаст, свинья не съест! Уж коли не поставили на довольствие, то сегодня же и отпустят! Ко всему прочему, надзиратель, когда они перекуривали в туалете — будто не он ночью обрабатывал астролога резиновым «демократизатором»! — тяжеловесной милицейской шуткой утешил Льва Ивановича относительно здоровья Ильи Благовестова:
— Да жив твой любовник! Ни хрена с вашим «христосиком» не случилось! С «непротивленцем» грёбаным! И вообще — на пользу! Может, хоть драться научится! Россия — это ему не Израиль!
К доктору Окаёмов был доставлен также в одних трусах, что несколько насторожило Льва Ивановича: конечно, для осмотра — удобно, но… только ли поэтому ему до сих пор не возвратили одежду? А не ввиду ли предполагаемого вскоре облачения в тюремную робу?
Засохшие за ночь ссадины и царапины Льва Ивановича не требовали к себе особенного внимания, и, получивший противостолбнячный укол и сдавший на анализ кровь — на СПИД, гепатит, сифилис и прочую бяку — астролог был вновь водворён в свой бокс.
(На просьбу Окаёмова отнестись повнимательнее к травмам Ильи Благовестова, немолодая женщина-врач ответила, что она всегда со вниманием относится ко всем своим пациентам: пусть Лев Иванович не думает, что если она консультирует в милиции, то — бессовестный доктор! На каковую отповедь Окаёмову оставалось лишь извиниться в ответ.)
В камере Льву Ивановичу наконец-то была возвращена одежда: брюки, рубашка, носки, полуботинки — причём, брюки с ремнём и не выпотрошенными карманами — носовой платок, зажигалка, вторая помятая пачка «Примы». Не хватало только расчёски и трёхсот рублей. Расчёска, видимо, потерялась в драке, а деньги… зная обычаи московских вытрезвителей, с деньгами астролог распрощался сразу же, обнаружив их недостачу. И оказалось — зря. Принесший одежду дежурный сказал, что деньги и паспорт вернут Окаёмову при освобождении.
Н-н да! это тебе не вытрезвитель… это — куда серьёзнее… и ох до чего же не следует обольщаться «патриархальным» отношением охраны!
Состоявшийся вскоре гнусный допрос вполне подтвердил эти опасения Льва Ивановича.
После формальностей: имя, фамилия, возраст, место проживания, род занятий и прочего в том же духе, последовало «многоободряющее» обещание ведшего допрос капитана устроить Окаёмову не совсем добровольную командировку в «места не столь отдалённые». Годика на два, на три. И это в том случае, если покалеченный ими шестнадцатилетний мальчик выживет. А поскольку он получил очень тяжёлую черепно-мозговую травму и, скорее всего, умрёт, то пусть Лев Иванович крепко подумает, какой ему светит срок. Как организатору этой — со смертельным исходом! — пьяной драки? Хотя лично он, капитан Праворуков, уверен, что организатором драки является Пётр Кочергин. Именно он, по показаниям многочисленных свидетелей, ни с того ни с сего напал на группу подростков-болельщиков — фанатов великореченской «Зари». Которые мирным праздничным шествием отмечали победу любимой команды.
От такой беззастенчивой, наглой лжи Окаёмов основательно растерялся: опасаясь — да чего там, «опасаясь»! откровенно страшась! — застенчиво именуемых «физическим давлением» пыток, он оказался мало подготовленным к давлению психическому: а что? На хрена им, так сказать, нарушая «социалистическую законность», вымучивать из него самообвинительные признания? Когда умело «отредактированные» показания полутора-двух десятков юных погромщиков — «потерпевших» — в глазах любого суда неизмеримо перевесят «жалкий оправдательный лепет» четырёх взрослых «матёрых бандитов». Которые, ни с того ни с сего напав на небольшую группу беззащитных детей, избили их с такой зверской жестокостью, что невинный шестнадцатилетний мальчик скончался не приходя в сознание! Да допущенные немногочисленные зрители прямо-таки обрыдаются от подобного словоблудия! И совершенно искренне будут требовать самого сурового приговора четырём «дипломированным мерзавцам».
А следователь, будто насквозь видя астролога, продолжал подливать масла в огонь: дескать, мы-то с вами, Лев Иванович, знаем, что зачинщиком драки был Пётр — пассажик, а?! мол, само собой разумеется, что не дети напали на мужиков, а мужики на беззащитных младенцев! — но вы войдите в положение нашего великореченского суда. Кочергин свой местный, воевал в Афганистане, имеет правительственные награды — можно сказать, герой! — а вы? Извините за выражение, но вы будете выглядеть никому неизвестным московским проходимцем!
Вяло защищаясь, Лев Иванович чувствовал, что если дело дойдёт до суда, то процесс будет развиваться именно по тому сценарию, который так художественно расписывает сейчас капитан Праворуков. Да, несколько сгущая краски, но в целом — достаточно верно: если юный погромщик умрёт и если «козлом отпущения» сделают его — Окаёмова, то… десять не десять, а не меньше семи-восьми лет припаяют как миленькому! И? Пойти на поводу у следователя? Пойматься на его лживые обещания двух-трёх лет условно? Как же! Нашёл дурачка! Да даже если он пойдёт на такую подлость и оговорит Петра — чего не сможет простить себе до конца жизни! — наверняка не облегчит собственной участи! Цена этих следовательских посулов… ведь наверняка сейчас в соседнем кабинете коллега капитана Праворукова, допрашивая Петра, сулит ему то же самое! Запугивая — примерно, тем же! Нет! Ни в коем случае не поддаваться на провокации следователя! И неважно, что при помощи «спецэффектов» сломать тебя, Окаёмов, он, конечно, сможет… и с лёгкостью… ведь в этом случае ты перестанешь отвечать за свои слова и поступки… и перед совестью, и перед Богом… эка — куда хватил! Куда тебя повело раньше времени? Пока, славу Богу, «спецэффектами» не пахнет. Так что, голубчик, соберись с мыслями — и… капитану Праворукову вежливо дай понять, что не намерен играть в его игры?.. ага! Вот тут-то он и перейдёт к «спецэффектам»! Что? Трусишь, сволочь? А ведь почти уверен, что тебе не грозит «допрос с пристрастием»? Ну посвирепствует, поматюгается, возможно, двинет по морде, а на большее — вряд ли. Ведь если ему и нужны твои признания, то только для «красоты слога». Так сказать, для его эстетической завершённости. А для любого обвинительного приговора будет вполне достаточно отредактированных показаний «потерпевших»! Если захочет следствие — то не только тебя или Петра, а и Илюшеньку Благовестова представит суду как главного организатора зверского избиения несовершеннолетних мальчиков! Так что, господин Окаёмов, если не хочешь всю оставшуюся жизнь тщетно отмывать непоправимо почерневшую совесть — не трусь! Если не можешь помешать творящемуся беззаконию, то, по крайней мере, не будь его соучастником! И для начала…
— А почему — Пётр Кочергин? — воспользовавшись подходящим, по его мнению, поворотом в ходе допроса, Лев Иванович резко переменил общее течение разговора. — Почему — не Илья Благовестов? Ну — является главным организатором драки? Ведь, в отличие от Петра, он не воевал в Афганистане, стало быть, не имеет заслуг перед Отечеством, да и вообще… вы ведь сами сказали, что для ваших высоких опекунов астролог Окаёмов — всего лишь московский проходимец… и посадят его или не посадят — им, согласитесь, это до лампочки? Ведь некоторым влиятельным в Великореченске людям — давайте в открытую, Игорь Фёдорович, — уж не знаю почему, но мешает именно Илья Благовестов. А вовсе не Пётр Кочергин, Павел Мальков и уж тем более никому неизвестный москвич Окаёмов?
— НЕ ПОНЯЛ…
Угрожающе протянул капитан Праворуков.
Услышав эту железную интонацию, астролог подумал, что вот сейчас-то он и получит зубодробительный апперкот слева, однако, выдержав зловещую паузу, следователь произнёс с хорошо сыгранным, почти естественным сожалением в голосе:
— Вот, значит, вы как, Лев Иванович… А поначалу показались мне человеком вполне разумным… И вдруг — вон куда… Я тут, понимаете, почти четыре часа стараюсь для вашей пользы — а вы… Что ж, Лев Иванович, пеняйте на себя! Если не хотите идти нам навстречу — завтра вас переведут в следственный изолятор. Где вами займётся сам товарищ Люмбаго — наш генеральный прокурор. И уж тогда, поверьте мне, вы горько пожалеете, что не захотели довериться капитану Праворукову. Нет, не подумайте, будто я намекаю на что-то недозволенное… Просто, знаете, если следствие попадает под контроль нашего прокурора… у него почему-то ни разу не развалилось ни одного дела… и более: все его, так сказать, подопечные получили на всю катушку… причём, по самым суровым статьям… товарищ Люмбаго на это мастер… ваше, к примеру, дело… ведь его можно квалифицировать и как убийство по неосторожности, и как бытовое убийство в драке, и как предумышленное убийство, и даже — как терроризм… чуете разницу?
На это Окаёмов возразил, что поскольку следствие с самого начала пошло по совершенно искажающему истину обвинительному пути, то особенной разницы между капитаном Праворуковым и прокурором Люмбаго он не чувствует — в том театре абсурда, когда обвиняют заведомо невиновных, играть не намерен и, соответственно, не подпишет никаких протоколов. И вообще: все дальнейшие показания будет давать только в присутствии адвоката. Чем почти искренне развеселил следователя:
— Ай-яй-яй, Лев Иванович! Под сумасшедшего, значит, косить намерены! Что ж, попробуйте! Только, заранее предупреждаю, ничего у вас из этого не получится! Пожалеете, Лев Иванович, ох, пожалеете!
И допрос, не удовлетворивший ни одну из сторон, на этом закончился.
В «своей» уже обжитой камере Окаёмову, едва он присел на нары, вдруг пришло в голову: а почему, собственно — в воскресенье? Его взялся допрашивать капитан милиции? Это ведь не оперативная работа — не слежка, не задержание — ведь он, Окаёмов, уже сидит? Ну и сидел бы себе до понедельника — «маринуясь», так сказать, в одиночке?.. нет, всё в этом деле явно нечисто! Следователь явно рассчитывал чего-то от него добиться именно в воскресенье! Чего? Ведь на то, что, испугавшись большого срока и поймавшись на лживые посулы, пятидесятилетний мужик, подобно мальчишке-школьнику, оговорит приятеля, капитан Праворуков вряд ли мог рассчитывать всерьёз?.. да и не очень-то они им нужны… его, обвиняющие себя и друзей, показания… насторожил какую-нибудь каверзную ловушку? Вполне возможно! Однако — какую?..
Лев Иванович стал вспоминать допрос, попутно поругивая себя за робость и неуверенность, но ничего опасно потаённого в вопросах следователя так и не вспомнил — придя в заключение к утешительному выводу, что как бы он там ни мямлил, а в конечно счёте, не подписав протокол, поступил очень правильно. Конечно, следствие прекрасно обойдётся и без его подписи — и тем не менее… не вешай носа, астролог! Жизнь продолжается — не правда ли?
Неизвестно, насколько (для поддержания духа) Льву Ивановичу хватило бы этих самоободряющих заклинаний — скорее всего, не надолго — но… явился влиятельный незнакомец и всё изменилось будто по волшебству!
Впрочем, незнакомец влиятельный относительно — следователь по особо важным делам майор Брызгалов — а волшебство тоже: в достаточно ограниченных пределах — в замкнутом пространстве Зареченского отделения милиции. Зато — волшебство хоть и скромное, но без обмана: из одиночного «бокса» Окаёмов был немедленно переведён в относительно просторную камеру, в которой содержались его друзья. И первое, что бросилось в глаза астрологу, это бодро сидящий на нижней полке двухэтажных нар Илья Благовестов. Которому, назвавшийся доктором Константином Эрнстовичем, тёмноволосый улыбающийся мужчина тщательно бинтовал грудь. При этом, многословно разговаривая.
— Скорее всего, трещина, ничего серьёзного, знаете, Софья Никитична хороший специалист, если бы Геннадий Ильич не попросил осмотреть лично, я бы до завтра, то есть до рентгена, не стал менять её повязку…
Майор Брызгалов, кроме того, что принёс много вкусной еды и две двухлитровых упаковки апельсинового сока, прихватил с собой также бутылку водки, которую, разлив по пластиковым стаканчикам, они — сам майор, Лев, Пётр и врач — быстренько оприходовали: задержанным в отделении всё-таки не рекомендуется, так что — давайте в темпе.
После чего, заверив, что завтра с утра их обязательно освободят, — сегодня, к сожалению, не получится, нет никого из начальства, а допрашивавший Окаёмова капитан Праворуков не имеет никакого отношения к Зареченскому отделению, будучи следователем прокуратуры и правой рукой (ха-ха-ха) по всяким сомнительным делам того самого прокурора Люмбаго, которым запугивал астролога, — Геннадий Ильич вкратце рассказал друзьям о кое-каких результатах своего частного расследования. Сняв наконец-то тяжёлый камень с души Льва Ивановича: действительно — не несчастный случай, действительно, ударив по голове киянкой, Алексея Гневицкого убил спившийся уголовник: а вот насколько предумышленно — он Брызгалов пока не берётся судить. Надо собрать ещё кое-какие доказательства, и завтра к вечеру… конечно, если Лев Иванович захочет… ведь убит его лучший друг, а совершивший это злодейство мерзавец получит максимум десять лет… и поскольку это расследование не официальное, а частное…
— Искушаете, Геннадий Ильич? — преодолев мгновенно возникший сильнейший соблазн, астролог отверг это слегка завуалированное предложение внесудебной расправы. — Оно, конечно, соблазнительно набить морду этому гаду… только — зачем?.. уж наверняка его зверски избивали не один раз… а убить — ни сам, ни тем более кого-то наняв — я, как вы понимаете, не смогу… всё же — из «гнилой» интеллигенции… так что — пусть посидит голубчик… хотелось бы, конечно — подольше… но и десять лет — тоже срок… даже при условии — что просидит он не больше пяти… задерживайте, Геннадий Ильич! Как только соберёте нужные доказательства… и за ваш труд я, знаете…
Однако майор отказался от гонорара, сказав, что для расследования убийства художника, а заодно и таинственного «самоуничтожения» «Фантасмагории» его нанял Виктор Евгеньевич Хлопушин. За всё, разумеется, щедро заплатив. Да вдобавок (забавная деталь!) несколько часов назад «перебросив» на поиски их самих — четырёх, по словам Татьяны Негоды, заживо дематериализовавшихся мужиков. С чем он, майор Брызгалов, успешно и быстро справился — попутно выяснив, что, то ли получивший в драке по голове, то ли ею, глупой своей башкой ударившийся о бордюр, юный погромщик находится, в общем-то, в неопасном состоянии: уже в сознании и через неделю, другую наверняка выпишется из больницы.
После ухода следователя, когда Лев Иванович не спеша, в подробностях рассказал о состоявшемся допросе своим новым друзьям, завязалась интересная дискуссия о том, чего же всё-таки добивался капитан Праворуков, провоцируя астролога на дачу ложных, обвиняющих Петра, показаний. Разумеется, метил он не в Петра, а в Илью — и тем не менее… Однако, кроме того, что если бы не Виктор Евгеньевич — давний, по счастью, разбогатевший друг-покровитель — их дела обстояли бы сейчас неважно. Ведь прокурорский прихвостень, расписывая Окаёмову возможное течение процесса, не особенно врал: не вмешайся Хлопушин, не привлеки к делу умелого, опытного, энергичного майора Брызгалова, доказать, что «они не верблюды», было бы очень непросто. Если — вообще, возможно…
В течение завязавшегося разговора, Окаёмов, внешне принимая в нём живое участие, внутренне пытался разрешить совсем другую задачу: Илья Благовестов — неужели, действительно?..
Из-за жары и духоты в тесной камере, ни на ком, кроме Павла, не было рубашек — астролог, вообще, разделся до трусов — и перебинтованная грудь Ильи Благовестова вызывала у Льва Ивановича смешанные чувства любви, жалости, нежности и тревоги: Господи! Доколе Ты будешь посылать им на растерзание Своего Сына?!
Нет, сейчас, Илюшеньку Благовестова имея перед глазами вживе, Окаёмов не строил фантастических предположений о мессианском предназначении Ильи Давидовича — и всё же… Его будто бы постоянная мистическая связь с Богом — неужели такое возможно?.. А если возможно — то?..
Из этой метафизической зауми астролога вывел не особенно связанный с остальным разговором вопрос-обвинение Петра.
— А всё-таки отец Игнатий большая сволочь… Нет, Илья, я понимаю, твои идеи относительно покаяния его, конечно, могли взбесить… И если бы он, разозлившись, отлучил тебя от причастия — я бы его не осуждал… Но затевать светскую травлю… Соблазняя агрессивных пустоголовых юнцов… «Воинство», видите ли, архангела Михаила?! А ну, не дай Бог, не окажись рядом с тобой меня, Павла, Льва? Нет! Так дальше продолжаться не может!
— Может, Пётр Семёнович, — вместо Ильи отозвался Павел. — Родина, религия, идеология, нация, раса — это же такие удобные («благородные») прикрытия для своих шкурных интересов! Даже — в относительно цивилизованных государствах, а уж у нас в России… И до тех пор, пока Илья Давидович не эмигрирует в Израиль — отец Игнатий не успокоится… Да и не уверен, что успокоится — после… Примется за таких как мы с тобой — «не твёрдых в вере», шатающихся и сомневающихся… А Лев Иванович — с его очаровательной гипотезой об антихристовой сущности апостола Павла?! Да для отцов игнатиев он же сделается первой мишенью! Как, собственно, и всякий, позволивший себе иметь независимое, хоть в чём-то отличающееся от официально-канонического, мнение… Конечно, возможно, я слегка утрирую, но…
— Да нет, Павел Савельевич, не утрируете, — вспомнив старые счёты с отцом Никодимом и из «запредельных» странствий вернувшись к грубой земной действительности, вступил в разговор астролог. — Ведь началось это, думаю, едва ли не с середины семидесятых. Ну, когда, почувствовав неизбежный и близкий крах идеологии «марксизма-ленинизма», некоторые из наиболее дальновидных и беспринципных партаппартчиков стали потихоньку заигрывать с Русской Православной Церковью. Дальше — больше. А уж с начала девяностых, когда они, «перестроившись», дружно принялись делить между собой «общенародное» достояние… чувствуя себя в то же время голыми… естественно, что им срочно потребовались новые идеологические одежды… так что новоявленным господам-товарищам, как говорится, Сам Бог велел вернуться к тем корням, от которых их «отцы-вдохновители» отпочковались сто пятьдесят лет назад. А поскольку Русская Православная Церковь всегда была очень неравнодушна к земной власти… вполне закономерный альянс! Боюсь, что за такими, как ваш великореченский отец Игнатий — большое будущее! Особенно — в провинции! Впрочем, не исключено — что и в Москве, и в Питере! И юнцы-погромщики из «воинов архангела Михаила» — это ещё цветочки!
Далее из слов Льва, Петра, Павла стала вырисовываться совсем уже мрачная картина ближайшего будущего России — некий клерикально-тоталитарный, по образцу иранского, но только на православно-большевистской подкладке, режим — до того неприглядная картина, что скоро все трое, не выдержав, рассмеялись: чёрт! От этого родового проклятия российской интеллигенции — видеть вокруг только плохое — никак невозможно избавиться! И решили, как к арбитру, обратиться к Илье Благовестову — не участвовавшему в создании этой кошмарной антиутопии: дескать, Илюшенька, как по-твоему? Солнце клонится всё ниже? И впереди — полярная ночь? Но ведь не может Россия всю дорогу шагать во тьме? По трупам своих детей? Ведь и так уже донельзя усохла и съёжилась! Того и гляди — развалится!
— Да нет, не думаю, что развалится, — утешая (и утешая ли?) неизвестно кого, стал отвечать Илья Благовестов, — знаете ли, огромная инерция. Всякая: пространственная, сырьевая — генетическая, если хотите. А что нескладная, несуразная — Бог ей простит. Вот, что пожрала миллионами своих детей — за это спросит. А вернее — уже и спрашивает. Пригибая её всё ниже. И чем она, вспоминая нечестивое былое величие, будет больше трепыхаться, тем ниже ей суждено упасть. А если смирится — если её материальные и духовные властители научатся смотреть на себя как на самых великих грешников — тогда, возможно, начнёт потихонечку подниматься… Вот только — вряд ли… Тысячу лет на Руси, говоря о покаянии, Церковь удовлетворялась покаянием чисто внешним: молитвой, постом, благотворительными пожертвованиями от избытков награбленного. О покаянии внутреннем — чтобы ВСЁ своё достояние, ВСЕ силы отдать на возмещение причинённого твоими неправедными деяниями ущерба — если и думая, то, на мой взгляд, ничтожно мало… и всё-таки… Россия всё-таки ещё существует! И если, преодолев дьявольскую гордыню, сумеет искренне осудить свои преступления перед собственным народом… если её властители найдут в себе силы покаяться по-настоящему и ПРИЗОВУТ НОВЫХ ВАРЯГОВ… выйдет, допустим, Борис Николаевич на трибуну ООН и со слезой в голосе обратится ко всему миру: дамы и господа, леди и джентльмены… спасайте! Мы настолько замордовали и изнасиловали свой народ, что на виду остались только худшие! Наследники палачей! И нет достойных — дабы по совести управлять Россией! Ибо восемьдесят лет у власти нет уже никакой совести! И посему самые лучшие, скопированные с ваших, законы у нас не действуют! Так что: «…идите и володейте нами»! Спасайте нас от самих себя!
— Однако, Илья Давидович, развил, называется…
В воцарившейся после патетического монолога Ильи Благовестова тишине прозвучал не вполне уверенный голос Малькова.
— … своё собственное «учение»… посягнул, можно сказать, на святое святых: на «божественное» право земных властителей грабить, мучить и убивать своих подданных! За допущенные произвол и насилие они, видите ли, покаявшись перед всей вселенной, должны уходить в отставку! Призывать, понимаешь, «варягов»? А миллионы отечественных кровососов, что же — на свалку? Нет, Илья Давидович, эту твою идею у нас не поймут даже в шутку! А уж если ты вдруг попробуешь заговорить о ней всерьёз… тысячу раз распнут! И «левые», и «правые», и «центристы»! Не говоря уже об отцах игнатиях.
— Ну, Павел Савельевич, не знаю… не одни же вокруг отцы игнатии… ведь, поскольку Россия всё ещё существует, то в ней сохранился хоть один праведник… а я так думаю, что даже и не один… что довольно-таки и много… конечно, не наверху… там в результате страшной селекции… да и то…
На критику Павла Малькова начал задумчиво отвечать историк.
— …разумеется, с рациональной точки зрения — эта идея если и не совсем бред, то нечто страшно далёкое от реальной действительности… чтобы правящая элита добровольно признала свою несостоятельность — нонсенс… за всю более чем тысячелетнюю историю Руси-Росссии такое случилось только однажды… да и то, существуют большие сомнения, насколько пресловутое призвание варягов было действительно добровольным… но ведь я, в общем, не об этом — даже если меня не поймёт ни один человек… всё равно — обязан говорить о том, что только возместив ущерб непосредственно пострадавшему от наших действий (чем бы мы их ни оправдывали!) человеку, мы каемся истинно — сердцем, а не притворно — устами… ибо этого хочет Бог!
Окаёмову, с большим интересом слушающему Илью Давидовича, заключительные слова историка показались не вполне ясными (чего, именно, хочет Бог? чтобы Илья Давидович всегда и всем говорил о бывшем ему откровении? или, чтобы, услышав его слова, мы, прежде чем каяться языком, возмещали жертвам ущерб наших злодеяний? или — то и другое вместе?), однако для Павла ссылка Благовестова на Божью Волю оказалась решающим аргументом — с его стороны более не последовало не только критики, но даже и опасений за судьбу самого Ильи.
Чего не скажешь о Петре: который, во-первых, о Божьем Промысле — и, соответственно, о том, как может проявляться Его Воля — придерживался собственных оригинальных теорий, а главное, после нападения национал-юродствующих подонков, был очень обеспокоен участью самого Ильи Давидовича: православного еврея в заметно сползающей в ядовитое болото черносотенного национал-большевизма России. А посему, оставив в стороне неактуальный для него вопрос о покаянии, Пётр Кочергин, с грустью и нежностью посмотрев на историка, заговорил о самом больном, не дающем ему покоя:
— Знаешь, Илья… и стыдно, и жутко не хочется, но… из Великореченска тебе необходимо уехать! Необязательно пока в эмиграцию, но хотя бы — в Москву… Виктор Евгеньевич поможет устроиться… и угораздило же тебя разворошить такое осиное гнездо… нет, Илья… в Великореченске тебе оставаться больше нельзя… как бы мне ни было стыдно и за себя, и за Россию, и вообще — за всех русских. Ведь если, не дай Бог… никогда себе этого не прощу! А быть с тобой постоянно рядом — увы, не реально. Паша, а ты что думаешь?
— Логически — да. Согласен, Пётр Семёнович, с тобой целиком и полностью. В Великореченске — очень опасно. Но только… Илья Давидович — он ведь вне нашей логики. Живёт по своим законам. Вернее — не по своим, а по тем, которые прозревает ТАМ…
— Пашенька, не разводи бодягу! — слегка рассердившись, перебил Пётр. — Сколько тебе говорить, что Бог в наши земные дела вмешиваться почти не может! Да опекай Он нас здесь — в этом мире — какое, к чертям, альтернативное сознание! Илья Давидович, ну хоть ты объясни этому интеллектуальному девственнику…
— Не могу, Пётр Семёнович, — отчего-то вдруг развеселившись, улыбнулся Илья. — Ибо, как сказал Павел Савельевич, по законам, получаемым мной непосредственно оттуда… а если серьёзно… всё равно не могу! Ведь мой мистический опыт… он ведь почти не связан с земными реалиями… слишком Там всё другое. И мои идеи о покаянии — пожалуй, единственное, что мне удалось сформулировать на нашем земном языке. Да и то — очень неточно, приблизительно, грубо. Ведь Там — это гораздо глубже, чем элементарное требование о возмещении ущерба… то есть, восстановлении попранной справедливости… ведь знаменитое Моисеево «око за око», по сути — оттуда же… тоже восстановление справедливости — как её понимали древние. И ни современниками, ни последующими поколениями, ни нами до сих пор, в общем-то, так и не осознанное САМОПОЖЕРТВОВАНИЕ Христа — тоже… только, увы, на пока недоступном человечеству языке… который, возможно, когда-нибудь поймут потомки…
Таким образом — столь же возвышенно, сколь и невнятно — ещё немножечко поговорив о запредельном, Илья Благовестов, в сущности, отстранился от обсуждения собственной участи: будто его это совсем не касалось. И на подытожившее оживлённую дискуссию общее резюме Кочергина, Малькова и Окаёмова (рекомендующее Илье Давидовичу хотя бы на год переехать в Москву), отреагировал ни к чему не обязывающим — фаталистическим — замечанием: если захочет Бог. После чего, сказав, что время позднее и было бы не худо попробовать заснуть, лёг на спину и закрыл глаза. И хотя, кроме историка, спать никому не хотелось, в камере сразу же воцарилась благоговейная тишина: чем дольше Илья Давидович сумеет отдохнуть — тем лучше! Павел, наконец-то сняв рубашку, повернулся лицом к стене, а Лев и Пётр, обувшись, пошли перекурить в туалет: после визита Брызгалова и его «разъяснительной» работы, задержанным друзьям была разрешена значительная свобода — конечно, в пределах Зареченского отделения милиции.
Вернувшись в камеру, Окаёмов с Кочергиным тоже легли, однако, когда у астролога уже стали слипаться веки, вдруг раздался странный «сомнамбулический» голос. Ни к кому конкретно не обращённый — будто бы ведущий репортаж «с того света». Голос лежащего на спине Ильи Благовестова. Поразивший Льва Ивановича настолько, что нездешние интонации этого голоса запомнились астрологу на всю оставшуюся жизнь.
— …знаете… сейчас — да… произошло большое несчастье… Валентина и Алексей — только что… душа Валентины… тысяча лет работы… обоюдной работы… Валентине в этом мире предназначалось родить ребёнка… а она ушла… не смогла жить без Алексея… и теперь им обоим — тысяча лет работы… вам, Лев Иванович, душа Алексея Гневицкого помогать в этой жизни отныне сможет немного… ибо будет очень занята в той… в одиночку душе Валентины пришлось бы гораздо труднее… не тысячу лет работы, а десять тысяч… там — в окрестностях звезды Фомальгаут… прежде, чем из области Красного Света она смогла бы подняться к Жёлтому… и душе Алексея, после её исхода сразу же оказавшейся в области Синего Света, пришлось спуститься… чтобы помочь Валентине… и дальше — вдвоём… Красный, Зелёный, Фиолетовый — Белый… а после — следующая ступень… где Свет уже полностью Запредельный… нет, всё не так… словами не получается… но и так… только тоньше, пронзительнее, светлее…ведь там работа хоть и тяжёлая, но, в отличие от нашей, всегда осмысленная… и поэтому — радостная… со-творческая… с Богом… конечно, земная — тоже… но здесь мы своего со-творчества с Богом обычно не понимаем… работаем с неохотой… а ведь там, сотворённое нами здесь — даже ничтожно малое — ценится превыше всего… Алексей, Валентина — звезда Фомальгаут… мистическое поле, муза — вы, Лев Иванович… вы — причастны… нет, поэму вы не напишете — время стихов ушло… вы её должны были написать раньше — между двадцатью пятью и тридцатью годами… а теперь — нет… будете писать прозу… десять больших романов… и не вздумайте уклониться — муза вам спуску не даст… и правильно… ведь у вас — дар… и если будете гнать его здесь — там предстоит очень много работы… звезда, муза — женщина… да — Лев Иванович — Татьяна… но там, там… нет — слишком прозрачно… более ничего не вижу… за фиолетовым — женщина-демон, восходящая из пурпурно-красного… но это на самой грани… далее — непостижимо… душа Алексея Гневицкого и нематериальная судорога звезды Фомальгаут… и Свет, Свет… Который есть ВСЁ… и в Котором — мы все…и умершие, и ныне живущие, и ещё не рожденные… но эта ослепительная прозрачность, Боже… да — понимаю — дальше нельзя…
Если бы не самоубийство Валентины, то с бросившейся ему на шею со словами «мой, Лёвушка, мой!» Татьяной Негодой Окаёмов уединился бы на весь понедельник — увы. Радость освобождения и радость встречи оказались омрачены этой трагедией.
Повесившуюся Валентину Эльвира обнаружила ранним утром и, вызвав из автомата милицию и дав показания приехавшим оперативникам, начиная где-то с восьми часов сумела оповестить едва ли не всех друзей и знакомых. В частности, артистку — около десяти утра: примерно за полчаса до возвращения Окаёмова. Поэтому, едва расцеловав астролога, Татьяна всхлипнула и, запинаясь произнесла:
— Валентина… Валечка… знаешь…
Лев Иванович знал. Одним из первых — до милиции, до Эльвиры — практически в самый момент смерти женщины. Из «сомнамбулических» речей Ильи Благовестова: когда историк, поделившись бывшими ему откровениями, мгновенно заснул, а астролог, Пётр и Павел, перешепнувшись, пришли к выводу, что с Валентиной Пахаревой случилось несчастье.
Хотя, конечно, в отношении скептика Окаёмова говорить «знал» — не совсем верно: не отрицая в принципе возможность сверхчувственного восприятия, в истинности подавляющего большинства откровений он, как правило, сомневался. Даже в отношении едва ли не обожествлённого им Ильи Благовестова — вроде бы и поверил, однако не до конца: перед тем, как заснуть, истолковав увиденное историком соединение душ Валентины и Алексея в смысле более метафизическом, чем реальном — там, дескать, где нет ни времени, ни пространства… ан, нет! Явившийся утром майор Брызгалов, рассказав о самоубийстве Валентины, ночные прозрения Ильи перевёл в разряд несомненных фактов: да, женщина повесилась именно тогда, когда историк вдруг ни с того ни с сего заговорил о будто бы случившемся в данный момент несчастье.
— Знаю, Танечка, знаю… Бедная Валентина… Не стерпев гибели Алексея — сама… Бог ей простит, конечно… Ведь явно же — не в себе… А если бы — и в себе… Вопреки расхожему мнению — далеко не каждому по силам нести доставшийся крест…
Нежными поглаживаниями по голове утешая заплакавшую Татьяну, стал отвечать астролог. Конечно, после двух проведённых в «казённом доме» ночей — когда он, несмотря на, мягко говоря, не совсем располагающую обстановку, окончательно понял, что не только любим и любит, но и, главное, что Татьяна Негода его судьба — говорить Льву Ивановичу хотелось совсем о другом, однако жизнь внесла свои жестокие коррективы: перед самовольно оборвавшей свой земной путь Валентиной ни астролог, ни артистка не могли не чувствовать себя виноватыми. Танечка — за высказанные по её адресу после пятничного банкета злые несправедливые слова, а Окаёмовская совесть оказалась ущемлённой много болезненнее: ведь Валентина настоятельно приглашала его зайти! Причём — начиная с субботы! Когда он, если и не полностью игнорировав это приглашение, то отодвинув его на неопределённое время, отправился в гости к Илье Благовестову. Да, после случившегося на автобусной остановке нападения, отчаянной драки и последовавшего затем задержания, он уже был не волен в себе — однако прежде?
«Что — скажешь, не чувствовал Валентининой боли? Не понимал — в каком она состоянии? Не ври, господин Окаёмов! Чувствовал, понимал — однако же отстранился, сволочь! Вместо того, чтобы утешать вдову, предпочёл новое знакомство! Ещё бы! Ни к чему не обязывающий визит — куда приятней бередящих душу разговоров с убитой горем женой Алексея! Её причитаний и слёз! А вдруг, если бы ты в субботу смог найти для неё хоть какие-то утешительные слова, Валечка Пахарева не накинула бы петлю на шею? Не сделала бы кошмарного шага в пустоту? Что? Ничего бы не изменилось? И Валентина повесилась бы в любом случае? А вот этого, господин Окаёмов, ты уже никогда не узнаешь! Во всяком случае — в здешней жизни! Так до самой смерти и будешь гадать: смог бы или не смог предотвратить Валечкино самоубийство! И поделом! Тебе — грубой бесчувственной скотине!»
Несколько минут постояв обнявшись и друг перед другом без слов покаявшись в совершённом в отношении Валентины тяжком грехе равнодушия, Лев Иванович и артистка разомкнули объятия, и Танечка, смахнув набежавшие слёзы, взяла астролога за руку и отвела на кухню.
Вообще-то вчера, получив от Виктора Евгеньевича Хлопушина успокоительное известие о судьбе Окаёмова, сегодняшнюю встречу своего наконец-то обретённого седобородого принца Татьяна замыслила обставить вполне торжественно: праздничный завтрак с цветами за накрытым белой накрахмаленной скатертью столом — увы! Смерть Валентины расстроила эти планы: праздник и самоубийство — согласитесь, кошмарное соединение. Но совсем спрятать радость от благополучного завершения короткой по времени, но мучительно долгой по душевному напряжению «одиссеи» Льва Ивановича, сделав вид, будто смерть Валентины на сто осколков разбила её хрупкое сердце, Танечка тоже не могла и, на чуток задумавшись, нашла удовлетворительный компромисс: обильный завтрак — а Лёвушка в милиции наверняка жутко изголодался! — перенести на кухню, праздничное шампанское заменив четвертинкой водки и бутылкой молдавского Рислинга.
Тонко нарезанный белужий балык, красная икра, жареная свинина с шампиньонами и цветной капустой, редиска, сладкий болгарский перец: не «подкорми» их вчера Брызгалов, у астролога при виде этого кулинарного изобилия мог бы случиться голодный обморок, но и так — что называется, потекли слюнки. Одно дело, пусть даже и вкусные, вчерашние бутерброды, и совсем другое — Танечкина забота!
Перед началом завтрака горькой водкой, не чокаясь, помянули Валентину, затем Окаёмов налил по полному бокалу Рислинга и наконец высказал заветное:
— Танечка, прости старого дурака… но… смейся сколько угодно, а не могу не сказать… конечно, моё время ушло… правда, надеюсь, что не совсем… ну, в общем — люблю! Тебя, Танечка! На старости лет — по-юношески — смертельно! И прошу быть моей музой. Тьфу ты! женой, разумеется! Муза — это от Ильи Благовестова! Он мне, понимаешь ли, напророчил! А ты — конечно — женой! Если любишь… то… умоляю, Танечка!
— И женой, и музой — всем, Лёвушка!
Немедленно отозвалась Татьяна.
«Опомнись, Танька! Ведь у Льва — Мария Сергеевна! А увести мужа от живой жены — за это там, знаешь ли, не похвалят! — попробовал пискнуть внутренний голос, но артистка сразу же призвала его к порядку: — К чёрту! Оставить Льва в лапах сумасшедшей садистки — преступление перед природой! Перед его творческим мужским началом!»
— Погоди секундочку, — увидев, что астролог потянулся к бокалу с Рислингом, продолжила женщина, — за ЭТО — только шампанское! Ведь я, Лёвушка, ждала твоего предложения начиная с пятницы! И всю первую половину субботы — ну, до того, как ты ушёл к этим деятелям. А в воскресенье — вообще кошмар! Нет и нет — я туда, а там… у-у, негодник! Так истомить влюблённую женщину! Которая ждала тебя тридцать четыре года! С самого своего рождения!
(Танечке нисколько не казалось, что, произнося эти слова, она, как минимум, чудовищно преувеличивает — ведь артистке их диктовало сердце, а всё им подсказанное для любой женщины истина куда более несомненная, чем какие-то жалкие факты. Не говоря уже о совсем ничего незначащих доводах рассудка — об изобретённой шовинистом Аристотелем сугубо для пущего унижения женщин дурацкой формальной логике.)
— Вообще-то шампанское, — вспомнив о самоубийстве Валентины, артистка слегка замялась, — вроде бы — не совсем… ну, из-за Вали… но ведь я тебя ждала столько лет… ну, может быть, не с пелёнок, но класса с третьего-четвёртого — точно… и Бог нам простит, конечно… так что, Лёвушка, открывай… за нашу помолвку!
Высказав это самооправдание, Татьяна Негода достала из холодильника бутылку французского шампанского и протянула её Окаёмову. Астролог, чувствуя себя Цезарем, только что перешедшим Рубикон, (конечно, потом совесть помучит его изрядно! но прав Благовестов, прав! в любом случае её угрызений не избежать! какой бы из женщин предпочтение он ни отдал! но Машенька — прошлое, а Танечка — всё! и любовь, и муза!) уняв внутреннюю дрожь, твёрдой рукой взял бутылку, открыл её, и медленно наполнил два высоких бокала.
(Мой — Лёвушка! за нашу помолвку! люблю! люблю! на всю оставшуюся жизнь! нет, вообще — навсегда! и здесь, и там! навсегда, Танечка! и в этой жизни, и в той! за любовь без конца и без края!)
Выпив, Татьяна и Лев поцеловались. Трепетным, долгим, исполненным нежности поцелуем. Без следа растворив в нём всю боль бесконечного ожидания друг друга.
За завтраком разговор волей-неволей коснулся неизбежно предстоящих им сложностей, и до Льва Ивановича только сейчас дошло, на какую большую жертву решилась артистка ради своей любви: действительно! В Москве ей устроиться будет очень непросто! А уж о ролях такого масштаба, которые она играет в великореченском драмтеатре, придётся забыть на несколько лет. Если — не навсегда…
Осознав Танечкину жертву, Окаёмов поначалу здорово растерялся: эгоист эгоистом! думал о чём угодно! о Марии Сергеевне, о надвигающейся старости, об угрызениях совести, о «спасении души», а о том, что Татьяна Негода очень большая артистка, совсем, сволочь, забыл?! — но скоро уже нашёл прекрасное, как ему показалось, решение этой проблемы: не Танечке, теряя если не всё, то очень многое, переезжать в Москву, а ему, как не имеющему ничего за душой и, соответственно, ничего не теряющему — в Великореченск. На что артистка, сказав, что уже задумывалась об этом, возразила следующим образом: дескать, что у кого за душой — судить не нам, а главное: Лёвушке, как коренному москвичу, в провинции не прижиться. Не говоря уже о некоторой общей затхлости — что, конечно, можно оспаривать — астрологией, в силу хронической бедности подавляющего большинства автохтонного населения, на жизнь себе здесь не заработать. И это уже бесспорно. А по специальности — инженером… конечно, она, Татьяна, не в курсе… но уж если Лев не сумел в Москве… нет, по минимуму — то есть, на хлеб и водку — вполне возможно, что заработает… но при таком образе жизни, насколько его хватит… на два-три года?.. в лучшем случае — на пять?.. и как, спрашивается, погубив возлюбленного, она себя будет чувствовать? Нет! Из Москвы Лёвушке нельзя уезжать ни под каким видом!
Окаёмов попробовал не согласиться: мол, ради любви, ради Танечки, он готов на всё! Не получится астрологией — займётся чем угодно! Работая по двенадцать часов в сутки!
Однако Танечка, ехидно заметив, что уж при таком-то образе жизни его и на год не хватит, — эти пропагандистские штучки, Лёвушка, оставь для телевидения! для одурачивания безмозглых «романтиков»! — категорически отвергла эту не самую умную, на её взгляд, идею: нет! По части феминизма, начиная с середины двадцатого века — у нас явный перебор! Ведь исконно (в течение тысяч лет!) сложилось так, что не мужчина должен следовать за женщиной, а женщина — за мужчиной. Дескать, пусть Лев вспомнит Цветаеву. Которая — при всей её гордости и независимости! — мало того, что за своим Эфроном таскалась по всей Европе, но и (на собственную погибель!) вернулась в СССР. И это — великая поэтесса! А уж ей — заурядной артистке — сам Бог велел! И вообще — не надо драматизировать: в Москве театров много, и она как-нибудь да устроится. А что поначалу не на первых ролях — может, оно и к лучшему. Так сказать — проверка таланта. Если он у неё действительно есть — обязательно выдвинется. И скоро.
Слушая артистку, Окаёмов понимал, как непросто далось ей это решение, — ведь в действительности всё будет куда сложнее! Чего, конечно, Танечка не может не знать! — и от умиления плакал невидимыми слезами, и любил её всё безумнее и горячее… нет, господин астролог! В лепёшку расшибёшься, а создашь Танечке необходимые условия! В своей ледяной, бездушной, чудовищной, окаянной, родной, дорогой Москве!
Разумеется, все разговоры о будущем обустройстве их семейного быта перемежались всё новыми (на разный лад) признаниями в любви (которых, как известно, никогда не бывает много!), поцелуями, тостами, рассказами о проведённом в вынужденной (пусть и короткой, но такой мучительной!) разлуке времени — не без обоюдной самоиронии и лёгкого (приятно возбуждающего) интеллектуального покусывания друг друга: что вносило необходимую ложку дёгтя в приторную патоку любовного воркования далеко не юной четы. И, конечно, мысли о Валентине…
…да, высказавшись о её самоубийстве в начале, в ходе дальнейшего разговора — особенно после сделанного и принятого предложения — и Танечка, и Лев Иванович старались обходить эту трагедию. Однако — их неподвластные воли мысли… Особенно — у Окаёмова: артистка, как женщина, легче справлялась с ужасной действительность, мысленно на замечая большую часть чёрных тонов, она сосредоточила внимание на обманчиво-радостном многоцветьи всего остального. И, стало быть, как ни крути, а самоубийство Валентины в сознании Танечки и астролога — пусть на глубинном уровне — соединилось с их обретением друг друга: вернее — с его формальной оглаской, ибо само обретение женщиной своего мужчины, а мужчиной своей женщины состоялось раньше: в пятницу. А с Танечкиной стороны — возможно, что и в четверг. Если вообще — не в среду. Когда на похоронах художника она впервые подумала о Льве Ивановиче как о седобородом принце.
В конце завтрака громко заверещал сотовый телефон. Виктор Евгеньевич, поздоровавшись, выразил соболезнования и сказал, что всё связанное с похоронами Валентины он берёт на себя. По его мнению, отчаявшаяся, самовольно оборвавшая свою жизнь вдова должна была покоиться на Старом кладбище, в общей могиле с Алексеем — с чем и Танечка, и Лев Иванович охотно согласились: действительно, неразлучные в жизни, и в смерти должны находиться рядом.
(И в посмертии? Разумеется, на это мы можем только надеяться… как, впрочем, и на загробную жизнь вообще… хотя… если верить Илье Благовестову… правда, с какой стати?..)
Вскоре после телефонного звонка Хлопушина раздался входной — Михаил Плотников. Как обычно — с бутылкой водки. И не успел он выпить первую стопку на помин души Валентины, как появились Ольга с Юрием. Затем: Наташа, Элеонора, Владимир — в течение часа в тесной Танечкиной квартире собралось человек двадцать. Окаёмов поразился той быстроте, с которой, в страдающем хроническим бестелефоньем Великореченске, распространилось трагическое известие.
Одной из последних пришла Эльвира — с виновато-кающимся и одновременно вызывающе-дерзким выражением, притаившимся в глубине серо-зелёных глаз: мол, не устерегла, простите, но не советую осуждать меня вслух — на роль ночной сиделки не претендовала, в дневальные не напрашивалась, а не заснуть, после предложенной Валей водки, было невозможно. А что на саму Валентину водка почти не подействует — тоже: как я могла знать? Ведь, «уговорив» большую бутылку, ложились вместе…
Разумеется, никто из собравшихся не посмел осуждать Эльвиру — даже окольно, каким-нибудь ехидным намёком — но… ей от этого оказалось ненамного легче! Еле сдерживаемое любопытство большей части присутствующих — что? как? в каком состоянии? неужели? ужас, наверное? — до того наэлектризовало атмосферу в тесной Танечкиной квартире, что, рассказывая о происшествии и о своём в нём участии, Эльвира сдерживалась недолго и, дойдя до того, как, открыв незапертую дверь Алексеевой мастерской, вдруг увидела парящее между потолком и полом белое облако-платье, судорожно разрыдалась. Вторя ей, всхлипнули едва ли не все женщины, да и у некоторых мужчин слёзы тоже оказались недалеко: Мишка расплакался не стесняясь, у Окаёмова защипало в уголках глаз, Юрий отвернулся к окну.
Чтобы справиться с этой напастью, во все более-менее подходящие ёмкости пришлось налить водки, и всем её спешно выпить — единодушно пожелав Царствия Небесного вдове-самоубийце.
А когда ортодоксально настроенный Владимир (правда, после того, как выпил) сказал, что самоубийство — это такой тяжкий грех… и, соответственно, на его прощение Богом шансы совершенно ничтожны… и, следовательно, самоубийце в первую очередь надо желать не Царствия Небесного, а молиться, чтобы этот ужасный грех был ему прощён… да и то: сама по себе такая молитва… и Юрий с Эльвирой в последний миг удержали Мишку, кинувшегося кулаками заступаться за Валентинину память — Окаёмов высказал наболевшее: частью своё, частью позаимствованное из «эволюционистских» идей Петра.
— Ещё бы, Володя! Считать самоубийц самыми великими грешниками — это же так удобно! Так успокоительно для нашей растревоженной совести! Снимает с неё всякое чувство вины! Дескать, сами во всём виноваты, а мы — ни при чём! Ладно — покаюсь! В пятницу на банкете Валя меня пригласила зайти к ней в гости! В ближайшие дни — в субботу, в понедельник, во вторник. Главное — что в субботу! А я — конечно! Подумал — успеется! Сами понимаете, разговаривать с вдовой… да, вряд ли бы что-то изменилось — это я себя сейчас так успокаиваю… а в действительности — как знать?! А вдруг да Валечке было необходимо выплакаться именно передо мной? Вдруг да, утешившись, она бы отказалась от своего отчаянного намерения?.. И ведь не только я… ведь, наверное, и ещё кое-кто может вспомнить, что в эти последние дни был не совсем безупречен по отношению к Вале… а всем, кто думает по староцерковному… следуя, так сказать, традициям… у церкви нет монополии на Бога! И более: её представления о Боге — жуткая архаика! Ведь даже двухтысячелетней давности откровение Христа — что Бог, это любящий нас Отец — она до сих пор так и не вместила! Верней — Его любовь к нам обставила такими условиями, что она, в лучшем случае, напоминает любовь зверски жестокого садиста! Как же: кого Бог Любит — того наказывает! А если ты не выдержал этих «отеческих» наказаний, не облобызал бьющую смертным боем руку — значит, грешник, которому нет прощения! Вообще-то — вполне в духе патриархально-рабовладельческих отношений! Когда Отец — абсолютный владыка жизни и смерти не только рабов, но и жён, и детей! И в этом же духе — теодицея о грехопадении! Мол, если бы не ослушались, не поддались на провокацию подосланного Мною Змея — жили бы до сих пор в раю! А поскольку ослушались — денно и нощно благодарите Меня за то, что Я позволяю вам лизать Мою, жесточайше вас истязающую, руку! Но ведь это не так! Если бы было так, то моральный уровень Бога был бы не выше морального уровня любого маньяка-убийцы! Любого инквизитора, чекиста, гестаповца! И всё живое — которое, кстати, кроме человека, никто ещё не догадался обвинить в грехопадении — являлось бы объектом Его садистских утех! Нет, нет и нет! Бог нас действительно бесконечно любит! А страдания — только потому, что Ему совершенно необходимо независимое альтернативное Сознание! Которое не может быть запрограммированным! И которое, к несчастью, имеет страшную цену! Почти четыре миллиарда лет беспрерывных страданий! Во всяком случае — на Земле! Но и для Бога — тоже! А если, кроме Земли, жизнь возникла где-то ещё — то и страданиями всех этих живых существ Бог тоже страдает! А церковь нам всё твердит о каких-то загробных муках! Теша тёмную садомазохистскую составляющую нашей трагически разделённой между биологическим, интеллектуальным и духовным природы! Чем способствует ещё большему её разделению! Вместо того, чтобы, просветляя наше биологическое начало, способствовать его соединению с духовным! Нет, Володя! Бог, который наслаждается загробными муками грешников, это не Бог Иисуса Христа! В лучшем случае — ветхозаветный Иегова! «Огонь поядающий»! И если основные христианские Церкви до сих пор не хотят этого понимать — тем хуже для них! Значит они настолько заражены Павловым — Антихристовым! — началом, что в скором времени полностью выродятся в бюро ритуальных услуг! Окончательно растеряв те остатки духовности, которые в них ещё сохранились!
Темпераментная речь Льва Ивановича произвела настолько сильное впечатление на большинство собравшихся, что Владимир, если и имел возражения, не решился их высказать. Зато Михаил Плотников, перестав плакать и передумав драться, с воодушевлением поддержал астролога:
— Правильно, Лев! Ведь в законах всех современных цивилизованных государств доведение человека до самоубийства считается преступлением! И что же? Людям, значит, нельзя, а Богу — можно?! Всего лишить, всё отнять — а потом тебя же сделать виноватым? Ах, отчаяние — смертный грех — редкий маньяк додумается! Нет, Володечка, если надеешься на том свете кайфовать вместе с «праведниками», созерцая вечные адские муки грешников — разочарую! Ничего подобного не увидишь! Конечно, идя навстречу страстным мечтаниям подобных тебе инфернофилов — гениальное всё-таки Лев придумал словечко! — Господь вам, вполне возможно, позволит немножечко покипятить друг друга в смоле и сере! Правда, думаю, что подавляющему большинству из вас двадцати-тридцати минут подобного «кайфа» хватит на всю оставшуюся вечность! Другое дело — взаимные эротические бичевания и прочий умеренный садомазохизм! Это, Володечка — не отрицаю — может тебя увлечь на несколько сотен лет! Вместе с многочисленными единомышленниками! Но ведь после-то — всё равно! Пройдя этот пикантный этап своего очищения, запросишься в ученики к Лёше Гневицкому! Ведь ты, Володечка, какой никакой, а всё же — художник! И нереализованное здесь — из-за гордыни, самоослепления, лени, чванства — там потребует очень большой работы. Но это, Володечка, относится уже не только к тебе… Это и ко мне, да и вообще — к большинству из нас… В погоне за материальным — признанием, деньгами, успехом — не сумевшим как следует распорядиться дарованными нам талантами.
Высказавшись, Михаил налил себе водки и сымпровизировал дерзкий, многим показавшийся кощунственным тост:
— Валечка, ПРОСТИ БОГУ ЕГО ПЕРВОРОДНЫЙ ГРЕХ! Ну, что Он — у нас не спрашивая! — нас создал.
— Ни фига себе, Мишка! И не боишься? Что за такие «изыски» Он ведь может и рассердиться?
Самодеятельные теоретизирования Окаёмова и Плотникова, как безвредные игры ума, оставив без внимания, Ольга резко отреагировала на сымпровизированный художником кощунственный тост.
— Всегда знала, что ты балаболка, но чтобы до такой степени?! Так панибратствовать с Богом — надо вовсе с катушек съехать! Хотя, конечно, в башке у тебя вместо мозгов давно уже только водка плещется…
За Михаила заступился Лев, Юрий принял сторону Ольги, переполненная любовью Танечка попробовала всех примирить, заметив, что по завершении земного пути всё для всех закончится хорошо, но её соглашательская позиция, — а как же злодеи? которые здесь на земле мучили и убивали людей? — вызвала новые возражения, и скоро разгорелся бестолковый всеобщий спор. Когда никто никого не слушает, а каждый спешит высказать дорогие для него заблуждения: свои или позаимствованные — не суть. Чему в немалой степени способствовала водка — в изрядном количестве выпиваемая на помин Валентининой души.
Впрочем, через недолгое время, ничего ни для кого не прояснив, этот спор стал выдыхаться сам по себе — все опять перевели внимание на Эльвиру. Которая, справившись с возникшими поначалу неловкостью и смущением, принялась вновь вдохновенно живописать увиденную в Алексеевой мастерской картину последствий Валечкиного рокового шага.
Однако Эльвирин натурализм вновь разделил окружающих: Наташа, Элеонора, Танечка возмутились тошнотворной красочностью её языка — опять за малым не завязался спор — по счастью, «физкультурница» это почувствовала и, не желая быть причиной новых раздоров, пожертвовала избыточной образностью и излишней конкретикой: что пошло на пользу её повествованию.
После Эльвириного рассказа разговор неизбежно перекинулся на предстоящие похороны Валентины. И Танечкино известие о том, что их организацию берёт на себя Виктор Евгеньевич Хлопушин, было встречено с большим энтузиазмом. При хорошем (в целом) отношении к Валентине никто с ней особенно не дружил, а еле-еле сводящей концы с концами великореченской творческой интеллигенции было почти катастрофой взваливать на себя бремя дополнительных расходов — в этом случае не могло бы идти и речи ни о каком подзахоронении в могилу Алексея. Словом, ура Виктору Евгеньевичу!
А когда Юрий Донцов, принимавший самое деятельное участие в похоронах художника, напомнил, что только после визита Хлопушина в мэрию — как же! не настолько гранд-секретарша была очарована и увлечена Гневицким, чтобы забыть о собственной выгоде! — решился вопрос о месте на Старом кладбище, то новоявленному бизнесмену собравшиеся были готовы не то что сказать «ура», но и пропеть «осанну». Тем боле — в свете той роли, которую он сыграл и в освобождении Окаёмова, и в поисках убийцы художника. А когда в Танечкину квартиру явился мастер, чтобы установить ей домашний телефон, тут — вообще! Подогретый алкоголем восторг собравшихся единодушно произвёл Виктора Евгеньевича в чудотворцы! В добрые волшебники! Ведь в Великореченске в общей очереди на телефонный номер стоять, как правило, приходилось не менее пятнадцати лет! А тут — будьте любезны! — не прошло и восьми… Самое настоящее колдовство — не правда ли?
Однако, к некоторому огорчению большинства гостей — и немалой, разумеется, ими обоими скрытой радости артистки и Льва Ивановича — этот визит прервал затянувшиеся посиделки: до завтра, Танечка! не будем мешать… позвони, знаешь… телефон, Танечка, обмоем после! до свидания, Лев Иванович! посошок на дорожку! а Валечке — Царство Небесное! вопреки всем злопыхателям!
Когда, после ухода гостей установив подаренный Хлопушиным аппарат, (нет, нет! какие деньги! за всё заплачено!) телефонный мастер тоже покинул Танечкину квартиру и астролог с артисткой остались одни, — Господи, наконец-то! — то… первым делом Танечка уложила Окаёмова спать!
(Никаких, Лёвушка, возражений! Ты теперь мой, а что требуется мужчине — женщина всегда знает лучше! Что? Тиранка? Не тиранка, а повелительница! Которой ты добровольно — учти, Лёвушка, добровольно! — делегировал некоторые из своих прав и обязанностей. В частности — заботиться о твоём здоровье. И — соответственно — сне и отдыхе. Нет, Лёвушка, постараюсь не злоупотреблять! Ах, нам женщинам только положи палец в рот? Поговори у меня, противный мальчишка! Что? Это я — вредная девчонка? А хотя бы и так! Согласна, Лёвушка, быть кем угодно — лишь бы ты чувствовал себя хорошо! Как я могу знать, что именно для тебя хорошо? Не беспокойся, Лёвушка, знаю! Сейчас, например — поспать не менее трёх часов! Выспался, говоришь, предыдущей ночью? Ну да! Какой в милиции сон! Нет уж! Дома, в мягкой постельке и под моим присмотром! И вообще, негодник, не вредничай! Ведь всё равно… «прогнать меня ты уже не сумеешь. Беречь твой сон буду я»!)
Эта шуточная ссылка на «Мастера и Маргариту», сдобрив Танечкину настойчивость необходимой щепоткой юмора, примирила Окаёмова с навязываемой ему ролью «ребёнка» — отчего бы немножечко и не подыграть расшалившейся женщине? — и, добродушно проворчав нечто не совсем лестное и о современном феминизме вообще, и о тесно с ним связанном комплексе «ласкового тирана» в частности, астролог лёг в заботливо расстеленную Татьяной постель и, положив голову на подушку, сразу заснул. И это притом, что засыпать для Окаёмова всегда было проблемой.
Чуть ли не гипнотически усыпив Льва Ивановича, переполненная любовью женщина — наконец-то! свершилось! вымечтанный с детства седобородый принц отныне её! навсегда! навеки! и в этой жизни, и в той! — прихватив телефонный аппарат, выскользнула на кухню: следовало поблагодарить Хлопушина, заодно договорившись о возвращении сотового — небось, Нинель Сергеевна заждалась драгоценную для неё игрушку?
А когда около восьми вечера астролог проснулся — на редкость отдохнувшим и удивительно бодрым! — то, после душа и ужина, был Танечкой вновь водворён в постель.
И хотя в пятницу Льву Ивановичу казалось, что на земле большего эротического блаженства быть не может — когда, вторя любовникам, от страсти вздрагивали далёкие звёзды, а явившиеся купидоны сладостно пронзали их тела тысячами певучих стрел — оказалось, что может. Объявив себя хозяйкой любовного ложа, — нет, нет, Лёвушка! свою индивидуальность выражать будешь завтра! а сегодня — только по-моему! ведь я тебя ждала тысячу лет! так что, негодник, не вредничай! ах, видите ли, не ловко? в постели всё ловко! всё можно и ничего не стыдно! лишь бы нравилось обоим! — молодая искушённая женщина устроила настоящее сексуальное пиршество. До основание потрясшее стареющего, конечно, не совсем наивного, но, как выяснилось, всё ещё сильно связанного многими условностями мужчину.
И после этой, переместившей его уже не на десять миллиардов световых лет, а за границы видимой вселенной вообще, любовной бури заново рождающемуся агностику-Окаёмову первым делом вдруг пришло в голову поблагодарить Бога: спасибо, Господи! За дарованное мне ещё в этой жизни неземное блаженство! Когда, простираясь до самых далёких звёзд, тёмное пламя земной любви очищается неугасимым светом любви небесной!
И именно это божественно полное — телесно-духовно-интеллектуальное — соединение женщины и мужчины оказалось, да простится нам некоторая старомодная высокопарность, последним решающим камушком на весах судьбы: Мария Сергеевна окончательно переместилась в прошлое. И насколько болезненно будет его угрызать совесть за последствия этого шага — сейчас, млеющему в Танечкиных объятиях, Льву Ивановичу было неважно: да, больно, да, возможно, до крови совесть острыми зубками покусает сердце, но ведь — не до смерти же! А без Танечки — смерть! Так полюбив и будучи так любимым, отказаться от этой любви — обездолив себя и женщину! — смерть, смерть, смерть…
Примерно то же чувствовала и артистка: безо Льва Ивановича ей не жить. Какие бы великие роли и как бы гениально она ни играла — без наконец-то материализовавшегося седобородого принца всё отныне теряет смысл.
Конечно, ни Лев Иванович, ни Татьяна Негода не могли знать, что их внезапно вспыхнувшая любовь не объясняется только одним земным: да, симпатия, взаимное притяжение, очень хорошая физическая, эмоциональная, интеллектуальная и духовная совместимость — всё так, но и кроме… через своего ангела-хранителя звезду Фомальгаут «наведённое» душой Алексея Гневицкого нематериальное «симпатическое» поле… которое, вероятно, индуцировалось художником только затем, чтобы пробудить творческий потенциал друга…
…однако, явившийся вместе с этим мистическим посланием густой шлейф артефактов… ведь вряд ли Алексей предполагал, что, бессознательно воспринятое Окаёмовым послание, преобразовавшись в его душе и «симпатировавшись» Марии Сергеевне, вызовет у женщины не только острый приступ эротической одержимости, но и явление ей сначала Лукавого, а после — защитившей от наветов и искушений Врага — Девы Марии?.. а «изнасилование» астролога музой?.. хотя — нет! Следует предположить, явление Льву Ивановичу строгой, не дающей лениться музы, как раз и было основной целью Алексея Гневицкого! А вот, что муза в мыслях астролога соединится с Танечкой?.. положив конец колебаниям и сомнениям и освободив дорогу новой почти неземной любви?.. во всяком случае, по происхождению — не совсем земной… входило ли это в первоначальный замысел души Алексея Гневицкого?..
…однако, констатировав наличие «внеземной» компоненты в полыхнувшей до звёзд любви астролога и артистки, не следует преувеличивать её значение — было бы большой ошибкой недооценивать четыре миллиарда лет предшествующей эволюции в современных отношениях между мужчиной и женщиной…