В отличие от коварно налганного Врагом, ко всякому слову из открытого ей Девой Марией, Мария Сергеевна отнеслась благоговейно, не позволив себе ни малейшей критики не только в отношении услышанного, но также и в отношении источника — то есть, ни на мгновение не подумав, что Нечистый в своём изощрённом лукавстве вполне мог прикинуться Божьей Матерью и свои гнусные непотребства изрыгать от Её Святого Имени. Ведь в отношении любострастных игр, картинами которых Враг упорно искушал Марию Сергеевну, Пречистая Дева заняла более чем либеральную позицию: недвусмысленно растолковав женщине, что, если при обоюдном согласии, имея в виду доставить друг другу удовольствие, то ничего плохого Она в таких играх не видит. Мало того, вопреки едва ли не всем установкам Церкви, сказала Марии Сергеевне, что только сексуально раскрепостившись, та сможет зачать и родить ребёнка! И более — не обязательно ото Льва! Стало быть, если не в прелюбодейной, то в блудной связи!
(Да, конечно, когда эти откровения прямо-таки обрушились на Марию Сергеевну, то, потрясённая, она попыталась возражать Деве Марии, но стоило Богородице, напомнив о её почти бессознательной девичьей жестокости, приоткрыть женщине бездну, таящуюся в глубине её собственной души, то после не могло быть никаких возражений: оказывается корни её ненависти к греху любострастия питались едва ли не смертельно ядовитыми соками — и Мария Сергеевна смирилась. Даже — с потерей мужа. Моля — единственное! — Деву Марию о том, чтобы он не отказался подарить ей ребёнка. Сына Льва. Леонида.)
Увы, хотя после всего пережитого и понятого за последние дни, любострастные игры с мужем больше не казались Марии Сергеевне великим грехом, но… как справедливо заметила Пречистая Дева, для таких игр со Львом время непоправимо ушло! Это — во-первых, а во-вторых: не сами по себе (так сказать, ради спортивного интереса!) ей нужны подобные игры, а для сексуального раскрепощения. Чего достичь за одну-две ночи… которые Лев, если он действительно влюбился в другую женщину, возможно, согласится ей уделить… притом, что будучи от природы достаточно темпераментной, сексуально раскрепощённой она себя никогда не чувствовала… и — на тебе! Когда и молодость прошла, и темперамент уже не тот, является Сама Дева Мария и требует от неё сексуальной раскрепощённости? Обещая за это ребёнка! И в то же время не давая никаких конкретных рекомендаций. Дескать, твоё дело, каким образом ты будешь раскрепощаться…
Да, разумеется, роптать на Владычицу — тяжкий грех, Мария Сергеевна это понимала, но… попробуй — не возропщи! Когда тебе сулят невозможно желанное, сопровождая эти посулы почти непосильным условием! Дескать, за несколько дней полностью выдави из себя раба?! Стало быть, не по капелькам, на протяжении всей жизни, как Чехов, а вёдрами, бочками — сразу! Ха-ха-ха! Да это же какой нужен пресс? Который, прежде чем выдавить из тебя хотя бы жалкое ведёрко рабства, тысячу раз раздавит душу! Ха-ха-ха! Дурдом — да и только! Но ведь Пречистая Дева — Она недвусмысленно потребовала… И?
Ранним воскресным утром, после бессонной ночи, вспоминая явление Богородицы, Мария Сергеевна томилась и душой, и умом, и сердцем. Вот оно — невозможно желанное и почти что уже не чаемое! — казалось бы, рядом, но… изобразить страсть? Как это делают очень многие женщины? Как бы не так! Пречистую Деву не проведёшь жалким притворством! Да вряд ли — даже и Льва… нет! Ну кто бы мог подумать, что Сама Дева Мария… Владычица — не оставь! Научи, как исполнить Твоё повеление?
Рекомендацию Пречистой Девы мысленно возведя в ранг приказа, Мария Сергеевна нашла, как ей показалось, если не решение всей проблемы, то хотя бы начало будущего решения: конечно же — ночнушка! Необходимо немедленно истребить это гнусное одеяние!
Прихватив большие ножницы, (разумеется, было бы лучше сжечь! но в стандартном современном жилье — без печей и каминов — сделать это очень непросто) Мария Сергеевна кинулась в ванную, схватила алюминиевый таз с замоченным в нём (в припадке ужаса и омерзения) нижним бельём, опростала его содержимое под кран, пустила воду, быстренько всё прополоскала и, отжав, вонзила один из разведённых концов ножниц в самую середину ни в чём не повинной ночной рубашки — будто бы совершая ритуальное убийство.
Мокрая льняная ткань плохо поддавалась ножницам, приходилось прилагать значительные усилия, но это сопротивление плотного, набухшего полотна женщину даже радовало — в лихорадочном исступлении Мария Сергеевна резала и кромсала… резала и кромсала… и плакала: Лёвушка, Лёвушка, останься, не уходи-и-и!
Умом понимая, что всё уже решено, что её исключительная стервозность нескольких последних лет переполнила чашу терпения мужа (и более: что у Льва появилась не просто другая женщина, а, по словам Девы Марии, муза — стало быть, любовь, вдохновение и ещё чёрт те что!) Мария Сергеевна отчаянно умоляла сердцем: Лёвушка, останься, не уходи!
И плакала… плакала…
На тысячи мельчайших кусков кромсая ненавистную ей сейчас ночнушку — плакала… плакала…
Расправившись с этим символом умерщвления плоти, женщина заодно искромсала лифчик, колготки и отвратительные, уродующие фигуру, панталоны. Затем смела в мусорное ведро образовавшуюся кучу мелко нашинкованной мануфактуры, приняла душ, энергично вытерлась-растёрлась жёстким вафельным полотенцем и, не накидывая халата — за шесть последних лет впервые голой! — вернулась в свою комнату.
Распахнув дверцу гардероба, внимательно рассмотрела себя в помещённое с обратной стороны большое зеркало — и снова заплакала: Боже! У неё — в сорок пять лет — ещё такое молодое тело! Которое не смогли состарить все, учиняемые над ним издевательства этого, под знаменем плотиненавистничества бездарно растраченного времени! Упругое, нежное, нигде не обвисшее — а неумеренное постничество пошло, как ни странно, скорее на пользу! Будучи от природы склонной к излишней полноте, ревностным соблюдением предписываемых Церковью пищевых запретов Мария Сергеевна удержала себя от вполне возможного при её наследственности непомерного ожирения — зеркало отражало тело тридцатилетней женщины! Ну, может быть — тридцатипятилетней. И это роскошное — с едва ли не светящейся от белизны гладкой упругой кожей — созданное для мужских объятий и материнства тело оказывается вдруг никому не нужным! Ни Лёвушке — смертельно уставшему от её садистской фригидности — ни Богу: Которому, по словам Девы Марии, она могла служить не молитвами и постами (и уж тем более — не умерщвлением плоти!), а только — служа ближним. В первую очередь — мужу. Причём — не рабски прислуживая, а легко, свободно, сознательно: помогая и ему, и себе как можно полнее исполнять земное предназначение — то есть, не обсасывать скелет ценностей бывших духовными три тысячи лет назад, а пытаться самим сотворить хоть что-то своё: пусть даже с горчичное зёрнышко!
А — она?!
Тело предназначенное рожать детей, вдохновлять мужчин на поиски красоты и истины — в конце концов, служить источником радости ей самой! — что она сделала с этим телом? Презрела, отвергла, опоганила лютым плотиненавистничеством отшельников-извращенцев — едва ли не прокляла! И этим — увы! — духовно его состарила на Бог знает сколько десятилетий. Так что, физически будучи телом тридцатипятилетней женщины, духовно оно являлось тело столетней бабы-яги.
Разумеется, это удручающее открытие не прибавило оптимизма Марии Сергеевне — слёзы полились обильнее, послышались всхлипывания и причитания: Господи, помоги! Всё, всё сделаю, как велела Твоя Пречистая Мать! Только, Господи-и-и… чтобы Лёвушка-а-а…
Однако, что «чтобы Лёвушка» — остался с ней? или всего лишь не отказался на прощание подарить ребёнка? — этого Мария Сергеевна недовыплакала, а бросилась в ванную и холодной водой привела в порядок скукожившееся от слёз лицо. Затем, взяв себя в руки, вернулась в комнату и занялась тем, за чем, собственно, и пришла в первый раз: в бельевом отделении гардероба выдвинула самый нижний ящик, достала из него тёмно-пурпурные с кружевной отделкой трусики и соответствующий лифчик — забытую мишуру прежних суетных (до воцерковления) лет! — и примерила это, созданное для греховного обольщения бельё. Всё оказалось идеально впору: плотно обтягивая тело, ничто, нигде, ничего не жало и не врезалось в кожу. Будто и не было предыдущих шести — под водительством отца Никодима промелькнувших в чаду исступлённой псевдодуховности — лет! Но они, к охватившему женщину в данный момент глубокому сожалению, были — увы, Лёвушка, её дьявольскими стараниями заслужить себе Царствие Небесное, безвозвратно потерян! Потерян — чего уж… И что же — плакать, рыдать, биться головой о стену? Нет! Ведь Дева Мария…
…Мария Сергеевна вдруг оказалась в клубящемся светом облаке невозможных по её прежним представлениям любви, нежности и понимания — да! Лёвушке с ней — не по пути! Шесть лет назад, выбрав свою дорогу, она на целую вечность духовно разошлась с мужем. Ту самую вечность, которую с помощью отца Никодима положила между собою и Богом. И которую, используя все оставшиеся физические, интеллектуальные и духовные силы, ей теперь предстоит преодолевать. В первую очередь — учась истинной любви к ближнему. Той любви, что сейчас (в этот вот самый миг!) дарован ей — и как образец, и как утешение! — Девой Марией. Ах, если бы — навсегда! Но и так — когда лишь на несколько мгновений — спасибо Владычица! За Тобой для меня озарённый путь! И за Лёвушку! Которому Ты даровала его женщину, его любовь, его музу! И за сына! Которого, я теперь точно знаю, Ты мне подаришь! Но главное всё же — за Лёвушку! За то, что Ты дала ему утешение! И правильно, пречистая Дева: не как мне, а как — ему! Чтобы выбранная Тобою женщина была для него и ласковым солнце, и путеводной звездой! Музой, любовью, радостью — всем!
От чистого сердца пожелав Льву Ивановичу счастья с другой женщиной, Мария Сергеевна вдруг почувствовала: между нею и Богом нет этой отвратительной, почти непреодолимой, причинёнными мужу мучительными страданиями самой же воздвигнутой вечности! И более — к Богу она сейчас почти так же близка, как в самом начале своего воцерковления: до знакомства с отцом Никодимом, до того, как — по очень обидным, но, к сожалению, справедливым словам Льва — свет Христовой Любви в её глазах стал сменяться сполохами адского стомиллионоградусного огня. Нет этой ужасной вечности — нет! А есть…
…посланное Пречистой Девой светоносное облако без следа растаяло — зеркало отражало тридцатипятилетнюю женщину: да-да — сейчас не только физически, но и духовно тело Марии Сергеевны выглядело максимум на тридцать пять лет! — в соблазнительных, кокетливо отделанных кружевами лифчике и трусиках. Удивительно белокожую, зеленоглазую, рыжеволосую — в тёмно-пурпурном (так ей идущем!) интимном белье. Которой… которую… для которой… всё, к сожалению, в прошлом! В прошлом?
Сейчас, чувствуя кипение растворившегося в крови, дарованного Свыше Света, Мария Сергеевна надеялась, что — не совсем. Да, Лёвушка — действительно, в прошлом. Увы, как ни горько — сама кругом виновата. Но его сын… которого она родит в конце февраля — начале марта… ведь даже если Лев задержится на поминки «девятого дня»… то в пятницу, в субботу должен вернуться… ведь здесь у него работа… хотя… если в Великореченске он нашёл любовь?.. интересно: какая ОНА — и кто?.. и что же — Лев ЕЁ перевезёт в Москву?.. разумеется! Стало быть, разменивать квартиру… а как же иначе! Слава Богу, что у них есть такая возможность… а вот из банка ей уходить нельзя! Надо же! Отец Никодим — позавчера — как в воду глядел! Отложив до понедельника окончательное решение! А ведь, казалось бы, с какой стати — ей передумывать?.. да и вообще… вся эта затея с её переходом в православную гимназию… не хитрый ли это, ловко замаскированный бесовский соблазн?
Удостоверившись, что с самым нижним бельём у неё полный порядок, а кроме тёмно-пурпурного Мария Сергеевна примерила также комбинированный двуцветный перламутрово-фиолетовый гарнитур, женщина — грешить так грешить! — отказалась от неудобных в жару шерстяных колготок и одела лёгкие прозрачно-дымчатые чулки. С платьями оказалось хуже: ничего из старого не годилось для посещения церкви, а одеваться в «современное» мышино-серое, ханжески обвисающее — Мария Сергеевна не захотела.
(Да в таком наряде Богу на неё и глядеть-то противно! Монахиня, понимаешь, погорелого монастыря! Ведь Пречистая Дева более чем ясно дала понять, что её постная рожа отнюдь не свидетельствует об истинном благочестии! Скорее — напротив!)
По счастью, в запасе было немного времени, и Мария Сергеевна, нырнув в изумрудно-зелёную ткань некогда любимого платья — не зря любимого! в нём ей сейчас, вообще! больше тридцати не дашь! юная лесная фея, да и только! — спустилась в прилепившийся к их дому, недавно открывшийся магазинчик. В котором выбор был, конечно, не ахти, но в её положении — до начала службы чуть больше часа — не приходилось привередничать. И — повезло! Её там будто бы дожидалось в меру закрытое, в меру длинное, изумительного тёмно-голубого цвета и, главное, по фигуре платье! А белая в крупный лиловый горошек косынка идеально дополнила туалет. И пока продавщица упаковывала эти покупки, женщина примерила синие туфли-лодочки — вполне! На невысоком каблуке: не жмут, не болтаются — в самый раз!
Правда, у себя в комнате, переодевшись перед зеркалом, Мария Сергеевна несколько засомневалась: такой вызывающе нарядной она в последние годы и на улицу-то не выходила, а тут — в церковь? Женщине сразу же вспомнился поразивший её воображение рассказ отца Никодима о казусном случае с Викторией — а ведь бедная девочка, кроме того, что сумасшедшая, и воцерковлённой-то не являлась ни в коей мере! — и попробовала с особой придирчивостью оценить свои обновы. Вроде бы — ничего вызывающего: достаточно длинное платье неплохо на ней сидит, но отнюдь не обтягивает, туфли на более чем умеренном каблуке, косынка полностью прикрывает её медово-рыжие волосы — ни малейшего диссонанса, ни что не пестрит, не выпадает из образа, всё в полной гармонии… вот именно! В бесовской гармонии! И в таком виде — в церковь?
Испугавшись, Мария Сергеевна собралась переодеться в свою обычную — сегодня вдруг опротивевшую! — защитного мышиного цвета «униформу», но вдруг отчётливо услышала ласковый тихий голос: «Машенька, иди в этом. Ты в нём такая красивая. Ведь скромно — не значит уродливо. Ведь церковная служба должна быть праздником. Радостью. А заношенные, невзрачные одежды не способствуют радости. И не следует бояться злых языков. Иди, Машенька, в этом».
Нисколько не сомневаясь, что услышанный ею голос принадлежит Деве Марии, Мария Сергеевна отправилась причащаться в новом наряде. И, разумеется, была встречена изумлёнными, завистливыми, негодующими взглядами большинства знакомых ей прихожанок. А у некоторых старушек — откровенно злорадными: дескать, наша постница да смиренница — а? Ишь, бесстыжая — в церковь, а вырядилась как самая распоследняя «прости господи»! Ну, ничего! Ох, и задаст ей сегодня жару отец Никодим!
Естественно, Мария Сергеевна не могла разобрать никаких слов из тихого перешёптывания за спиной, но, прекрасно знающая своих сестёр во Христе, легко разгадывала смысл их сердитого шипения: ведь, не далее как на прошлой службе, сама с немалым удовольствием участвовала в осуждающих ту или иную из прихожанок, ядовитых сплетнях. Но, конечно, больше, чем потаённое злоумничание товарок, Марию Сергеевну волновала реакция отца Никодима: одно дело беседовать с ним в частном порядке (даже исповедуясь и будто бы причащаясь) и совсем другое — в храме! Какими глазами он на неё посмотрит? Но… не могла же она ослушаться Саму Деву Марию? Повелевшую ей идти именно в этом наряде? А что под платьем на ней только минимально необходимое легкомысленное бельё — так ведь его не видно! Во всяком случае — людям! А всё видящая и всё знающая Пречистая Дева — опять-таки! — будто бы ничего не имеет против…
Однако скоро, когда по ходу службы появился отец Никодим, женщине действительно не стало никакого дела до впечатления, произведённого ею на сотоварок — Господи! Со вчерашнего утра — за какие-нибудь сутки — священник полностью преобразился! Его лицо, не утратив природной строгости черт, просветлело до такой степени, что знаменитые «разбойничьи» глаза засияли ангельскими добротой и любовью! А голос? Обычно сдержанный и суровый, не утратив ни одной из прежних ноток, он вдруг обрёл небесные чистоту и прозрачность! Не казённые хвала и благодарность Богу, а радость соединения с Ним звучали сейчас в этом, со всеми земными звуками уже мало соотносимом голосе! Хрусталь горных ручьёв, серебро рассвета и колыбельная песня матери — эти и ещё более неуловимые благозвучия совершенно очаровали Марию Сергеевну. И не её одну — всех, бывших в храме.
После общей исповеди, причащая, отец Никодим шепнул женщине на ухо: Машенька, не уходи. Подожди меня в скверике. Мария Сергеевна, соглашаясь, кивнула и, выдержав по пути ядовитые поздравления приятельниц-прихожанок, (с обновами, Машенька! а голубое тебе очень идёт! да в таком платье не стыдно и в Большой Театр! на «Лебединое озеро»!) смиренно, но и не без заносчивости распрощавшись с ехидными сотоварками, — извините, милые, некогда! — вышла из храма и поспешила укрыться среди кустов и деревьев прицерковного скверика.
Волею случая — провидения? — свободной оказалась та самая скамейка, на которой отец Никодим во вторник, перевоплотившись в психиатра Извекова, провёл первый из болезненных для женщины (для него, впрочем, тоже) психо-гипно-аналитических сеансов. За которые сейчас — после умиротворивших её смятённое сердце откровений Пречистой Девы — Мария Сергеевна была очень благодарна священнику.
Оглушавший во вторник буйным цветением сиреневый куст к воскресенью померк и съёжился — нет, ещё не отцвёл, но его ураническая запредельная фиолетовость основательно потеснилась сатурнианской зеленью накладываемых землёй законов. Заметно ограничивших это нездешнее буйство… ах — если бы?..
…но — нет!
Устроившаяся на лавочке Мария Сергеевна чувствовала, что наступил сезон сбора камней. Пора урожая. Время жатвы выросшего и созревшего из сеянных на протяжении всей предыдущей жизни зубов дракона. Да, конечно, почувствовала и поняла она это раньше: утром, а пожалуй, даже и ночью — сразу после откровений Девы Марии — но только сейчас, сидя на лавочке напротив отцветающего куста сирени, не просто утешилась и смирилась, а с радостью приняла в себя эту неожиданно и стремительно совершившуюся смену душевных сезонов. Ибо дух Марии Сергеевны окончательно пробудился только сейчас. Здесь. Напротив отцветающего куста сирени на выкрашенной в голубой скамеечке в тени развесистых лип прицерковного скверика.
Да, именно здесь Марии Сергеевне на мгновение приоткрылась Вечность. Не та злая и уродливая вечность, которую с помощью отца Никодима она положила между собой и Богом и от которой, от всего сердца пожелав Льву Ивановичу счастья с другой женщиной, смогла избавиться, нет, озарённая улыбками ангелов и ласковым светом сотен миллиардов солнц, Богом, людьми и всеми другими разумными существами Вселенной постоянно созидаемая Вечность. В этой жизни приоткрывшаяся Марии Сергеевне на единственный, выпавший из времени, незабываемый миг. Но и этого мига женщине хватило, чтобы весь её дальнейший земной путь был уже не петлянием в темноте на ощупь, а осознанным восхождением в Беспредельность — в область всеобщего не представимо радостного со-творчества. Дабы там — в посмертии — начинать восхождение не из трудно преодолимой бесформенной зыбкой Мглы неразумно-биологического к начально-человеческому Пурпурно-Красному, а хотя бы из Царства Жёлтого Света — откуда подниматься уже несравненно быстрее и легче.
Присевший слева от женщины отец Никодим, почувствовав, насколько Мария Сергеевна сейчас далека от всего земного, не торопился с ней заговаривать, дожидаясь пока её душа вернётся в облачённое в тёмно-голубое платье, удивительно помолодевшее — судя по лицу, не менее чем на десять лет! — достойное Афродиты тело.
Очнувшись и обнаружив рядом с собой отца Никодима, Мария Сергеевна нисколько не смутилась тем, что прозевала его появление — прозрев в нём не поучающего сверху наставника, а идущего рядом спутника. Да — рядом: ибо на том пути со-творчества с Богом, на который она ступила только что, а священник, похоже, ещё вчера, ни мудрость, ни сан, ни пол, ни возраст не могут разделять людей — ибо в Боге едины все. И в то же время — каждый уникален и неповторим в совершенно недоступной даже самому оголтелому земному индивидуализму степени.
(Само собой, Марии Сергеевне не требовалось всей этой спотыкающейся словесной приблизительности — миг прозрения иной реальности непосредственно приоткрыл для неё почти непостижимые истины.)
И женщина к своему духовному отцу обратилась, как к равному — легко и просто. И то, что в одном лице в нём совмещаются и священник, и психиатр, и, возможно, кто-то ещё, сейчас её тоже нисколько не затрудняло.
— Отец Никодим, а знаете… нет, погодите… сначала — огромное вам спасибо! за всё, за всё! за лечение, за советы… что велели мне не спешить… подумать до понедельника… ведь я, знаете, рожу ребёнка! От Лёвушки! Нет, правда! Теперь я смогу! Вчера — вернее, в ночь на сегодня — мне это открыла Пречистая Дева! И что Лёвушка от меня уйдёт — тоже… и правильно… ведь я его бедненького довела до ручки… а в Великореченске у него любовь… и не просто любовь, а муза… ну — так мне сказала Дева Мария… я, правда, не понимаю — ведь Лёвушка не поэт, не художник… но Владычица так сказала… главное — женщина… которая его полюбила…
Мария Сергеевна говорила не слишком понятно, следуя не грамматике, а внутреннему прихотливому течению мысли — однако, едва ли не в одно с ней время переживший нечто подобное, священник её превосходно понял.
— Тебе, значит, Машенька, глаза открыла Дева Мария, а мне, понимаешь, отец Паисий… этой же — прошедшей ночью… приснился так ясно и так отчётливо… а уж — говорил… и — представляешь? — всё помню!
— Отец Никодим, простите, — заметив, на её взгляд, чрезвычайно важное отличие, женщина не смогла удержаться в границах общепринятой вежливости, — но я не спала! Со мной Пречистая Дева разговаривала наяву! Нет, врать не буду: видеть Богородицу я не видела, но голос… такой проникновенный, такой нездешний… хотя (за дело!) и побранивший меня немного, но в целом — необычайно нежный и ласковый… каждое слово… отец Никодим, можно — я расскажу по порядку?
— Конечно, Машенька. А после — я. И тебе, знаешь, и мне — необходимо поделиться открывшимся.
— Отец, Никодим, а вы меня, как Пречистая Дева — называете Машенькой… а раньше — никогда так не называли… всё Марией или даже — Марией Сергеевной… хотя — нет… в пятницу — раз или два назвали… ну, когда мы у вас дома будто бы причастились — коньяком и бисквитами… а ведь, отец Никодим — причастились! Я теперь это точно знаю! Ну, что их действительно преосуществил Христос! Надо же! А в субботу — с утра — вы ещё сомневались… велели мне, от греха подальше, сегодня обязательно причаститься в церкви…
— А как бы, Машенька, я мог иначе? Ведь в предыдущие дни и тебя, и меня Нечистый — ух, как достал стервец! Да, что нашу полуночную трапезу, незримо явившись, преосуществил Спаситель — я тогда явственно почувствовал это, но… уж больно хитёр и коварен Враг! И, естественно, полной уверенности быть не могло… А что назвал тебя Машенькой — ты ведь не против?
— Конечно, отец Никодим — не против! Ещё бы! Мне это, знаете… слышать от вас — непривычно… но, правда — очень приятно!
— Ну, вот и прекрасно, Машенька! — будто бы сам привыкая к этому ласкательному обращению, священник лишний раз назвал женщину уменьшительным именем. — А теперь, пожалуйста, как собиралась — давай по порядку. О явлении Девы Марии, не отвлекаясь — рассказывай, Машенька… всё рассказывай…
И Мария Сергеевна, после дарованного ей мига прозрения нездешней реальности, уже нисколько не смущаясь, рассказала отцу Никодиму всё. Начиная с того момента, когда она (будто бы по воле Владычицы?!), совершенно потеряв голову, мысленно скакала на укрощаемом ею Лёвушке, вместо отсутствующего мужа саму себя настёгивая его ремнём — до полного умопомрачения, до беспамятства, до (что было, отец Никодим, то было!) двух или трёх сумасшедших оргазмов… и далее… когда, очнувшись, в приступе ужаса и омерзения она горячей водой и мылом пыталась очистить душу — и как у неё это не получалось, и как, спасая от подступившего к сердцу отчаяния, Пречистая Дева заговорила с ней. Открыв, как оказалось, таящиеся в её душе такие пропасти и провалы… но и утешив! И, главное, подарив надежду! Пообещав ей — не чаемого уже много лет! — ребёнка. Сына Льва. Леонида.
— Нет, отец Никодим, что сына — это уже я сама решила. И даже, что непременно от Лёвушки — тоже. Владычица просто сказала, что в течение ближайших двух лет я смогу родить. А как и от кого — дескать, моё дело… Но ведь я — только от Лёвушки… от него хочу — а не от кого другого… а у него… у него… там — в Великореченске… но ведь, отец Никодим, вы мне этот грех отпустите?
— Этот — само собой. Надеюсь, Машенька, ты не собираешься подводить Льва Ивановича под алименты?
— Что вы, отец Никодим — как можно?! Я хоть и сволочь — но не до такой же степени! А вот в гимназию — нет. Вы уж простите, отец Никодим, но теперь мне нельзя уходить из банка…
— Ну, и прекрасно, Машенька. Всё понимаешь — умница! А что ребёнка хочешь непременно ото Льва… зная о его новой любви… это, как я понял, тебе в грех не вменила Сама Пречистая Дева… конечно, перед его новой избранницей — нехорошо… но и тебя можно понять… двадцать лет желать от него ребёнка… и вот теперь — когда это будто бы стало возможным… отпущу, Машенька! Не накладывая никакой епитимьи!
С ещё вчера категорически для него невозможной лёгкостью разрешив эти религиозно-нравственные затруднения Марии Сергеевны, священник подытожил её исповедальный рассказ небольшим размышлением вслух:
— Вот, стало быть, до чего ни я, ни даже Лукавый так и не докопались… вот она — подводная часть айсберга — во всей, как говорится, красе… а тебе, Машенька, здорово повезло, что эту пропасть приоткрыл для тебя не Враг, а Пречистая Дева… Которая Сама же и уберегла от соскальзывания в бездну… не зря, ох, не зря я и чуял, и боялся — как психиатр… такая раздвоенность… которая противоречила всем твоим не только религиозно-нравственным, но и социально-интеллектуальным сознательным установкам… чуть ли не с переходного возраста страстно мечтать быть изнасилованной… самой себе не признаваясь в этом желании… свои нереализованные фантазии с утончённой жестокостью вымещая на влюбившемся в тебя шестнадцатилетнем мальчике… помыкая им, как преданной собачонкой… н-да… как психиатр я оказался — ни к чёрту… впрочем — и сам Лукавый… тоже ведь не докопался… только Пречистая Дева, спасая, помогла тебе заглянуть в эту бездну… да ещё дав понять, что в твоей душе таятся бездны и помрачнее… в которые в этой жизни вовсе нельзя заглядывать… что ж… нельзя — так нельзя… хотя… как бывшему психиатру… мне было бы крайне любопытно… а как священник, Машенька… надеюсь, ты поняла, что те твои давние издевательства над Антоном — очень тяжёлый грех? В котором ты до сих пор — правда, не осознавая — ни мне, ни своему первому духовнику так и не покаялась. Так что — в следующее воскресенье… приди, знаешь, в церковь пораньше… чтобы не спеша тебя исповедать, и с разрешительной молитвой — как полагается… ведь ты очень нуждаешься в отпущении тебе именно этого греха…
Это коротенькое резюме было в основном адресовано не Марии Сергеевне, но и не самому себе: скорее — как подведение некоего общего итога недолгому, но страшно напряжённому и крайне важному периоду формирования их на это время тесно, едва ли не до взаимопроникновения, сошедшихся душ. И Мария Сергеевна, почувствовав безадресность высказанных вслух размышлений отца Никодима, перевела разговор на другое: на случившееся (вероятно, предыдущей ночью?) преображение самого священника.
— Отец Никодим, а матушка Ольга разве вам ничего не сказала? Ведь она не могла не заметить! Ведь все наши прихожанки прямо-таки обалдели! Обо мне — и говорить нечего! До сих пор — ум за разум! Ведь вы же — весь светитесь! А голос? Совершенно небесный! Да с таким голосом — быть запевалой в ангельском хоре!
Выслушав комплименты, высказанные женщиной в отношении его персоны, отец Никодим отшутился (дескать, я не виноват, всё дело в приснившемся мне отце Паисии, который, благословив во сне, ухитрился передать и это, столь заметно — и незаслуженно! — просветлившее его облик сияние) и попробовал дать общую оценку выпавшим на их долю душевным страданиям:
— К благу, Машенька. За нашу с тобой гордыню и духовную слепоту. А точнее — за нежелание видеть. Когда рамками формального благочестия — в сущности, обрядом! — мы настолько сузили духовную жизнь, что и духовной-то она уже вряд ли являлась… Конечно, основная вина на мне — недостойном пастыре. Ладно, Машенька, об этом мы в пятницу выговорились друг другу более чем достаточно… и Христос нас простил — я тогда это верно почувствовал. А чтобы не оставалось уже никаких сомнений, тебе, значит, явилась Пречистая Дева, а мне — отец Паисий… Конечно, твой Лев Иванович… впрочем, уже не твой… нет, Машенька, от всего сердца даровав мужу свободу, ты воистину совершила духовный подвиг… подвиг любви…
— Так ведь, отец Никодим, — не сама же. Это мне велела пречистая Дева, — сочла нужным уточнить Мария Сергеевна, — да и то — не ночью, а утром. После того, как я не знаю на сколько клочков изрезала свою гнусную ночнушку!
— И сразу помолодела, Машенька! Лет на пятнадцать! — священник с лихвой возвратил женщине высказанные ему комплименты. — Обновилась не только душой, но и телом. И, конечно, не из-за косынки и платья — хотя они тебе очень идут… Знаю, некоторые из наших прихожанок тебя осудят, но ты их не слушай — носи.
— Правда — отец Никодим? А я так боялась! Ну — вашего приговора. Думала, вы на меня посмотрите как на ту самую Вику, о которой рассказывали.
— Что ты, Машенька! Даже и раньше… ведь на тебе всё скромно, всё в меру… а что нарядно, красиво… хотя… раньше, возможно, и упрекнул бы… нет, не за цвет или длину, а за желание выделиться… счёл бы его проявлением суетного тщеславия… нет, каким же я всё-таки был самонадеянным дураком! Ревнителем, видите ли, Святоотеческого Православия — тьфу! Будто оно нуждается в медвежьих услугах таких недоумков! Так что Нечистый меня зацепил очень по делу. Хоть говори ему стервецу «спасибо». Кощунство, конечно, но… ведь в самом конечном счёте и Враг будет спасён! Раньше я этого не понимал… хотя мнение и авторитетное, принадлежащее одному из весьма чтимых Отцов Церкви… считал его пустым умствованием… постоянно поучая паству, что Бог бесконечно благ — на самом деле не чувствовал Его благодати… даже — имея перед глазами такой пример, как отец Паисий. И в этой связи — возвращаясь ко Льву Ивановичу… в пятницу, Машенька — помнишь? — я тебе говорил, что он, возможно, ближе к Богу, чем мы с тобой… так вот… отец Паисий мне объяснил… и я теперь понимаю: не ближе, не дальше — в Боге! Как ты, я и — вообще — все мы! Все поколения: ушедшие туда, живущие здесь и ещё не рождённые — в Боге едины все! Ведь времени — в нашем понимании — у Него нет…
— Отец Никодим — и я! — сказанное священником настолько совпало с ощущениями испытанными Марией Сергеевной в незабываемый миг проникновения в иную реальность, что женщина не удержалась от восклицания. — Здесь! На лавочке! Перед самым вашим приходом! Почувствовала то же самое! Только сказать — ни за что не сказала бы! Чтобы такое передать словами… нет! Никогда бы в голову не пришло, что есть такие слова… а у вас получилось — надо же!
— Ничего, Машенька, — не получилось… Ведь всё, что я сейчас сказал — общее место. И если бы ты сама — здесь на лавочке — не имела мистического прозрения, то мои слова, в лучшем случае, показались бы тебе лишь интересной игрой ума. А в худшем — могли ввести в страшный соблазн. Понимаешь, Машенька… помимо того, что опыт мистического познания словами почти не передаётся — ты это верно почувствовала — само по себе такое познание таит очень большие опасности… ведь оно — не от воли, не от ума, а только — от состояния души… и если у тебя в душе ад… представляешь, Машенька?! Имея в душе ад — заглянуть туда? Конечно! Ад и увидишь! Увидишь — и оклевещешь Бога! Представишь Его эдаким Абсолютным Садистом! Ну, как в своё время мне в очень недружеской дискуссии высказал Лев Иванович… а я его за это обозвал богохульником… нет! Дурак дураком! Да случись у меня мистическое прозрение раньше — до нашей взаимной исповеди, до незримого явления Спасителя — представляю, что бы я там увидел?! И ведь многие — неисповедимы пути Твои, Господи! — увидели… с адом в душе заглянув туда… и, одержимые жаждой власти… разумеется, земной власти…
— Отец Никодим, а вы сейчас — совсем как Лёвушка! Говорите и рассуждаете! Он в своё время — ну, пока я его ещё слушала — на разные лады развивал подобные мысли! Нет — не о мистическом познании, а о властолюбии Церкви! Да ведь и вам — тоже? Ну — в той ссоре… когда вы его, в конце концов, послали по матушке…
— А сейчас, Машенька? После того, что тебе открылось? Ко всем ересям и кощунствам Льва Ивановича — как бы ты отнеслась сейчас?
— Сейчас? — Мария Сергеевна ненадолго задумалась: — …а наверное — НИКАК! Все эти слова, споры… всё это земное, здешнее… и для Бога… о, Господи, отец Никодим! Какой же я была самонадеянной злой идиоткой! Кипятилась до слёз из-за такого вздора! А уж то, что вытворяла в постели, прикидываясь ледышкой — вообще! Не лезет ни в какие ворота! Наплевала даже на ваши советы! Ну, и дождалась… когда Пречистая Дева мне разъяснила, как дважды два! Увы — напоследок! Когда у Лёвушки уже появилась другая женщина! Господи! Это же надо быть такой беспросветной дурой?!
— Не казнись, Машенька. Сейчас, заглянув туда — пусть краешками глаз, пусть на миг — мы с тобой помудрели прямо-таки, как не знаю кто! Однако — не своими стараниями… тебе-то хоть за подвиг любви был дарован миг прозрения… а мне — недостойному пастырю?.. за что, спрашивается?.. воистину — неисповедимы пути Господни… Который, в конце концов, всё устраивает наилучшим образом…
— И вашу Ириночку — да?! Ведь Бог её грех простил — правда? Ведь отец Паисий сказал вам об этом?
— Конечно, Машенька. Да ты теперь и сама знаешь… ну, что Он всех любит, всех примет, всех простит… даже — Врага… а что Ириночке, как, впрочем, и всем нам, там предстоит много работы, так ведь — в сотворчестве! Жаль, что здесь на земле мы этого не понимаем… ну да, наверно, так надо… и воистину блаженны те, кто свою земную работу способен осознать как со-творческую — с Ним… или хотя бы — ступил на путь этого осознания… как, по-моему, Лев Иванович…
— Да, отец Никодим, да! Теперь я всё это чувствую! Всем своим существом! Вот только сказать словами — не получается!
— И хорошо, Машенька, что — не получается. Значит, прежде чем даровать тебе миг прозрения, Пречистая Дева полностью очистила твою душу. Ну, насколько это вообще возможно в нашем земном существовании. А представляешь, Машенька, если бы тебе туда удалось заглянуть до пятницы? До нашей взаимной исповеди? Что бы там увидела? Отражение кипящей в твоей душе раскалённой Тьмы? И, самое скверное, ты бы, скорее всего, нашла слова, чтобы рассказать об этом кошмаре…
— Так что же, отец Никодим, значит, правильно? Хорошо, что я не могу рассказать об увиденном?
— Конечно, Машенька! Не дай Бог — если бы могла! Знаешь, для всех христианских церквей и сект более чем достаточно одного Апокалипсиса! До сих пор переварить не могут! Ведь не зря же Христос, который о Царствии Небесном наверняка знал несравненно больше своего ученика Иоанна, не распространялся на эту тему. Ну, кроме обмолвки, что в Доме Его Отца Обителей много…
Прощаясь, отец Никодим, как что-то очень далёкое, бывшее в «предыдущей жизни», вспомнил состоявшийся несколько дней назад «психоаналитический» сеанс:
— А знаешь, Машенька — и ты, и я… ну — во вторник… душевно были, как слепые котята… не видя и не понимая, тыкались мордочками во все углы… но… ведь и спрос с нас тогда был соответствующий! Как с малых неразумных детей! Тогда, как сейчас… ведь распорядиться Светом… крохотные крупинки которого мы, кажется, уловили… это же какая ответственность? Особенно — для меня. Ну — как пастыря. Но и для тебя, Машенька — тоже… те бездны, в которые, по словам Богородицы, в этой жизни нельзя заглядывать… они ведь таятся в твоей душе… конечно — как и в моей… и в каждой…
«…было уже часа три ночи. Башка трещит, а денег нет ни хрена. Что делать? Кореша-то — тю-тю. Кто на зоне, кто, значит, нос воротит — я для них приблатнённый алкаш, а никакой не вор. На всякий случай, думаю — к Лёхе. Нет, раньше-то я у него бывал. Ну, конечно, не каждый день, как некоторые, но раза два в месяц — точно. Вечером — после семи. Днём-то он — нет: даже не опохмелялся, а вечером — завсегда. А после нового года — х… знает, что на него нашло! Вообще, бля, не пьёт! Ну, не вообще — конечно… Юрка, который у них во дворе бомжует, говорил, что всё же употребляет. Но редко… А башка — спасу нет! Вдруг, думаю, повезёт. И точно! Звоню — а Лёха полуостекленевший. Видать — с вечера. Самое, значит, то. В таком состоянии — он завсегда. Последний рубль пропьёт с кем угодно. И мне сходу — полтинник. Ну — на два пузыря. И чёрт меня дёрнул вернуться! Ведь по дороге в «ночной» — хотел сразу же. Рядом употребить — на лавочке. Там, правда, близко… да и подводить Лёху… у него этот полтинник вряд ли, конечно, последний… но всё-таки неудобно… вдруг — да ещё когда… Взял, значит, две «Катеньки» — а он дешёвой просил не брать — и возвратился, бля! На свою голову. И на его — тоже! но — истинный крест! Тогда я ни о чём таком ни х… не думал…
Ну, сидим, значит, пьём. Он мне что-то п…т про астрологию — ну, будто ему кореш нагадал, что в эту ночь он может загнуться. А по трезвому, бля, конечно! Какой хрен дожидаться станет? Вот он и пьёт. Сначала с Валюхой, но ей завтра на работу — в общем, слиняла. Когда он прочухался — нет её. А водки — меньше чем полбутылки. И в магазин — не хочется. А тут — я. Выпьем, говорит, Колян, за твоё здоровье. Ну — за моё, за его — одну «Катеньку» уговорили. А он всё п…т и п…т. Вообще-то Лёха не особенно разговорчивый. Конечно — не молчун, но и не трепло какое. А тут — будто прорвало! П…т и п…т! И после этого грёбаного предсказания — всё о Боге. Такой Он будто бы устроил мир, что жить в нём — тоска зелёная… Оно, конечно, мир блядский, но тянуть мазу на Бога… Злюсь, конечно, на Лёху… Да ещё статейку в нашей газете вспомнил… где его пропечатали сатанинским приспешником-извращенцем — христопродавцем, значит…
А на подставке — Лёхина картина. Я к ней, вообще-то, боком — ну, чтобы не светила — но всё равно: здоровенная дура. Как ни отворачивайся — лезет в глаза. И до того страшная — слов нет! Черти не черти, бабы не бабы — все голяком! — и непонятно, что делают: то ли кого-то жрут, то ли их жрут, то ли насилуют, то ли на сковородке жарят! А может, всё вместе: и жрут, и насилуют, и жарятся на сковородке! Такие все скорченные, зелёные, бля, лиловые и — правда! — будто шевелятся! А ещё белые с розовым, как земляные черви — эти страшнее всех! Я, конечно, не ангел, повидал в жизни всякое, две ходки на зону, даже ширяться пробовал, а уж про выпитое — не говорю! Сто раз утопиться можно! Но такой страсти — ни в жисть! По телеку сейчас — часто: ну, вампиры там, маньяки, покойники, пауки-людоеды, грёбаные инопланетчики и прочая хренота. Так в сравнении с этой картиной — детский сад!
Распиваем, значит, вторую «Катеньку»… А Лёха всё треплется, и всё — о Боге. Нет, прямо-то он Его не поливает, но всё равно — обидно. Чую — пора в морду. Разворачиваюсь и хлобысть его по сопатке. И второй раз, и третий. У Лёхи, значит, из носа юшка и вообще — рожа в крови. А он, как обычно, сидит, лыбится — будто его это вовсе не касается. А у меня уже злость прошла, жду, пока он умоется — ну, чтобы пить мировую, а на него вдруг накатило… и я тоже дурак не подумал… ну, что Лёха с нового года почти не пьёт — и мозги у него, конечно, перевернулись… заметил только, что мне в морду летит кулак, но чтобы уклониться — где там! Сразу с катушек! У Лёхи же силища — жуть! Лежу — отдыхаю. А когда очухался — на полу, значит, он спереди врезал, сзади от стола метрах в трёх, наверное, улетел на х…, как пёрышко — испугался. Думаю, если врежет ещё — с концами! Конечно, я мужик хоть и крепкий, но против Лёхи — козявка. Да и вообще: если бы Лёха раньше давал сдачи — кто бы с ним связывался? Лежу, значит, и чую: если не вырублю — считай, покойник! Нет, правда, если Лёха стал драться — тушите свет! Чокнулся — не иначе! А под рукой — киянка… встаю потихоньку — а я же сзади — и по затылку со всего маху хрясть… киянка — она же деревянная… а чтобы вырубить Лёху — надо садануть от всей души… да и то… нет, вижу — сползает… со стула на пол… я сразу же к двери — и шасть… пока, значит, он не очухался… а зачем киянку захватил с собой — ей Богу, не знаю. Что Лёху ударил насмерть — это я уже на другой день узнал. А тогда — вовсе не думал. Испугался, хотел вырубить, а что могу убить — нет. В мыслях такого не было. Лёха — у него же башка чугунная… Бутылки об неё разбивали — и хоть бы хны… А тут — какая-то грёбаная киянка… Я её, значит, бросил где-то в кусты… Нет, не специально — просто мешала… Наверно, недалеко от дома…»
— Такую, стало быть, линию защиты избрал моё «подопечный» Николай Красиков. И, полагаю, если будет её держаться, то больше трёх лет вряд ли получит. Даже — несмотря на прежние судимости и сроки. И что, Лев Иванович? Такое его наказание вас устроит?
Закончив этот образный — якобы от первого лица — пересказ показаний задержанного по обвинению в убийстве Алексея Гневицкого, следователь Брызгалов обратился к слушающему с огромным вниманием Льву Ивановичу. В девятом часу вечера пришедший на квартиру к Татьяне Негоде, где к этому времени, помимо астролога и артистки — а сегодня Танечка не играла из-за устроенного мэрией в театре торжественного чествования кого-то там — собрались Михаил, Ольга и Виктор Евгеньевич Хлопушин со всей зареченской «коммуной»: Павлом, Петром и Ильёй Благовестовым. По Инициативе Виктора Евгеньевича: позвонившего Танечке около шести вечера — с сообщением о задержании убийцы Алексея и предложением встретиться со следователем Брызгаловым, чтобы самую полную информацию получить не опосредованно, а из первых уст. А Геннадий Ильич Брызгалов в погоне за достоверностью пошёл ещё дальше: извинившись, попросил разрешения у дам в пересказе показаний задержанного Красикова употреблять характерные для него, официально многажды табуированные (в последний раз — аж самой Государственной Думой!), словечки, ибо без них, по мнению майора, психологический портрет убийцы окажется до неузнаваемости искажённым: что, разумеется, помешает объективной оценке совершённого им злодейства.
— Устроит — не устроит… Вы, Геннадий Ильич, однако… — рассеянно, ибо в данный момент его мысли оказались заняты совсем другим, чрезвычайно мучительным, (чёрт! всё-таки — мой прогноз! если бы не он — Алексей не стал бы напиваться этой фатальной ночью! и несчастья бы не случилось! да, но как было знать, что за полгода до смерти Алексей почти завяжет с алкоголем? ведь я-то предупреждал, чтобы именно этой ночью он пил осторожнее! выделив её из чреды прочих! и он действительно — выделил! но — как?! и ведь — чёрт побери! — всё случилось точь-в-точь по предсказанному! сначала кровопролитие в пьяной ссоре, а после… Господи! ну, как можно было предположить, что именно этой ночью Алексей наконец-то надумает поставить на место одного из множества вьющихся подле него мерзавцев?) стал отвечать Лев Иванович: — За убийство — три года?.. Смотря по тому, насколько этот Николай Красиков не врёт… Ведь из вашего рассказа можно сделать разные выводы… В том числе — и о необходимой самообороне… когда это убийство вряд ли можно однозначно квалифицировать, как преступление… а вы, Геннадий Ильич, как специалист, сами что думаете? Ну, насколько можно верить показаниям Красикова?
— Какая, к чертям, самооборона?! Пришёл, напился, убил хозяина! Да таких гадов надо не задерживать — а как бешеных собак! Отстреливать без суда и следствия!
Прежде, чем успел высказаться майор, прозвучала крайне эмоциональная реплика Ольги. И Окаёмовым, и Брызгаловым, как не затрагивающая сути дела, пропущенная мимо ушей.
— Думаю, Лев Иванович, что в основном — не врёт. Вот только с необходимой самообороной… ну да Красиков — тёртый калач… что, поверив в необходимую самооборону, суд его оправдает, на это он, разумеется, не рассчитывает… А вот в непреднамеренное убийство при нарушении её границ… ну, что его деяния суд квалифицирует подобным образом — да. Надеется — причём, с немалым основанием. Я почему и сказал, что он вряд ли получит больше трёх лет… С другой стороны, у меня, Лев Иванович, предполагать, что Красиков убил вашего друга намеренно, тоже ведь — нет, в сущности, никаких оснований. Конечно, его версия, будто, отойдя от нокаута, он испугался за свою жизнь — явная брехня. Просто, не ожидая, получил сдачи — причём, очень не слабой! синяк у него на пол-лица! — и, оскорблённый, как говорится, в лучших чувствах, схватил подвернувшуюся под руку киянку и подло (сзади) нанёс удар. Я, знаете, порасспрашивал в разное время выпивавших с Гневицким местных забулдыг — и все в один голос указывают на эту его поразительную особенность: ну, подставлять по пьянке правую щёку. А вернее — вообще не реагировать на наносимые ему удары. И когда он вдруг, совершенно неожиданно изменив себе… нет, Лев Иванович, больше трёх лет Красиков не получит. Конечно, если не вмешается кто-то влиятельный…
— Общественность! Собирай, Миша, подписи! Ну — у себя в Союзе! Чтобы этого гада — на всю катушку! — возмутившись перспективой столь незначительного, на её взгляд, наказания, вновь эмоционально взорвалась Ольга. Ведь он же не только Алексея, ведь он же сволочь и Валентину убил по сути!
— Погоди, Олечка, не возникай, — сосредоточенно вертящий в руках пустую рюмку отозвался Михаил Плотников. — Пусть скажет Лев. Конечно, нам всем хреново — ну, из-за Алексея и Вали — но в первую очередь должен определиться он…
Между тем, внутренне занятый именно «самоопределением», — у-у, «Нострадамус» грёбаный! за твой злосчастный астрологический прогноз тебя, думаешь, там похвалят? а здесь? имея на совести смерть Алексея, как, спрашивается, собираешься жить дальше?! — о наказании, желаемом для задержанного мерзавца, Окаёмов не мог сказать ничего определённого — увы, все ждали его приговора.
— Геннадий Ильич, у меня — тоже… нет никаких оснований не доверять вашему мнению… действительно… даже схватив киянку, вряд ли Красиков хотел убить Алексея… во всяком случае — сознательно… а уж, что умышлял заранее — совсем не похоже… киянка — это же не топор… я ведь и сам, не далее как в воскресенье, был обвинён капитаном Праворуковым в злодейском умерщвлении юного негодяя… и если бы не ваше вмешательство — мне было бы куда труднее, чем Красикову, защититься от следовательского произвола… такие вот пироги… и если он сумеет отстоять свою версию в суде… ну, о нечаянном нарушении границ необходимой самообороны… на сколько осудят — на столько пусть и осудят… тем более — я лицо заинтересованное, и брать на себя роль прокурора… к чёрту, Геннадий Ильич! Главное — вы его изловили! И за это — огромное вам спасибо!
Из всех собравшихся только одна Ольга была разочарована «мягкотелостью» Окаёмова — все остальные согласились с его точкой зрения: действительно, случай очень спорный, а все сомнения, как известно, истолковываются в пользу обвиняемого.
Затем Брызгалов, удовлетворив общее любопытство, подробно рассказал о поисках убийцы — по его словам, самое заурядное расследование (походить, порасспрашивать, сопоставить кое-какие факты), с которым вполне бы мог справиться любой милицейский следователь, отнесись он к своей работе чуть добросовестнее. А то ведь эти бездельники даже не удосужились снять отпечатки пальцев со второго стакана! Мол, если, до того как отключиться, Алексей пил с Валентиной — то и стакан её! (И за то спасибо, что хоть саму женщину не обвинили в убийстве мужа!) А наиболее сложным в этом деле (почему, «вычислив» убийцу ещё в воскресенье, он медлил до вторника с задержанием Красикова) было найти киянку — решающую, отпечатки пальцев на стакане могли свидетельствовать лишь косвенно, улику.
Иное дело — пожар на выставке. Якобы чудесное «самовозгорание» Алексеевой «Фантасмагории». Практически — бесперспективно. Разумеется, не из-за небесных или подземных сил — нет, из-за вполне земных. Однако — очень влиятельных. Во первых, в понедельник, когда он наконец-то смог выкроить время для этого расследования, никаких остатков сгоревшей картины уже не существовало — не только самого вспыхнувшего холста, но и подрамника. И, конечно, никаких образцов для лабораторного анализа — он сам (украдкой) соскоблил немножечко копоти, но вряд ли это что-нибудь даст: в зале уже успели всё побелить и покрасить — это в выходные-то?! — и вновь развесить по стенам картины Алексея. На место погибшей «Фантасмагории» поместив большой пейзаж — с вьющимися у своих гнёзд на вершинах нагих осин воронами.
(Ишь ты, из запасника нашего музея! — прокомментировал Михаил. — Два года назад у Лёхи выклянчили даром, не экспонируют: у него там вообще нет ничего на стенах, да и в запаснике — только эта! — однако же вредничают: я просил на выставку — не дали. А сейчас — по чьему, интересно, велению? — будьте любезны!)
А во-вторых: протокол — на месте происшествия составленный капитаном Огарковым — сплошная липа. О самовозгорании — ни слова; ничего из свидетельских показаний, а только отчёт лейтенанта-пожарника, из которого следует, что к моменту прибытия их расчёта незначительное загорание было ликвидировано собственными силами, пострадавших нет, и само помещение от огня практически не понесло ущерба. В общем, мелкое происшествие — и, соответственно, никаких оснований заводить уголовное дело. А если у кого-то к кому-то в связи со сгоревшей картиной возникнут материальные претензии — стало быть, в гражданском порядке. Из чего следует, что никакого поджога капитан Огарков не усматривает — как всегда, в таких случаях, виновата электропроводка.
Конечно, он — Брызгалов — не отказывается от частного расследования, но пусть Виктор Евгеньевич не обольщается: в лучшем случае, ему удастся назвать имена заказчиков и исполнителей, но чтобы привлечь их хоть к какой-то ответственности — ничего не выйдет. С чем Хлопушин вполне согласился: я, дескать, Геннадий Ильич, предполагая с кем приходится иметь дело, с самого начала не только на суд, но и ни на какие громкие разоблачения не рассчитывал — вполне достаточно будет установить: кто именно — и куда конкретно тянется эта цепочка. Что, разумеется, само по себе очень не просто, стало быть, он не отказывается от услуг майора и просит продолжать расследование на прежних условиях.
Рассказ Брызгалова настолько сильно задел Окаёмовскую совесть («астропсихолог», блин! предсказал — напророчил! измышлял, понимаешь, какое-то фантастическое стечение обстоятельств, а всё вышло куда страшнее и проще! твой злосчастный прогноз напрямую привёл к гибели Алексея! а заодно — и к самоубийству Валечки!), что, кое-как высказав своё мнение относительно Красикова, астролог полностью ушёл в себя.
Естественно, это было замечено окружающими, и из сочувствия к Окаёмову — да уж, не позавидуешь! и дёрнуло же Брызгалова дословно передавать красиковские показания! хотя, конечно, следователь не знал об авторстве рокового предсказания! — никто не попытался вовлечь Льва Ивановича в общую беседу. Даже Танечка не могла найти никаких утешающих слов, а лишь, пристроившись рядом, закинула на плечи астрологу левую руку, давая этим понять расстроенному Лёвушке, что она с ним везде и всегда — и в радости, и в горе. И прозвучавшее вдруг обращение Ильи Благовестова, оказалось освежающим дуновением ветерка не только для астролога — для всех.
— А давайте-ка, Лев Иванович — моего вина. Нет, не отрицаю, душевные самобичевания бывают порой полезны, но во всём надо знать меру. А вы, по-моему, самоедничаете чересчур интенсивно. И это уже может пойти во вред. Так что… Пётр Семёнович — не в службу, а в дружбу?..
Обрадованный этой, так вовремя прозвучавшей просьбой, Пётр принёс оставленную в прихожей огромную сумку, достал из неё объёмистый глиняный кувшин, бутылку коньяку, а также пирожные, ананас, мандарины, сыр, ветчину, банку маслин и нарезку из осетрины. Ахнувшая Танечка мигом накрыла на стол, и Илья всем — даже непьющему Малькову — налил по бокалу вина. Которое после первого глотка вовсе не показалось астрологу попробованным им в гостях у «сектантов» божественным нектаром. Второй глоток разочаровал ещё больше: обычная сухая кислятина — к тому же, с неприятной горчинкой. Но после третьего… какое, к чертям, вино! Эликсир жизни! Бальзам для души! Смейтесь, смейтесь над этой высокопарностью — но! Когда вопит ущемлённая совесть и эти вопли терзают душу — то! Всякое, снявшее боль, лекарство покажется эликсиром жизни! А любой его вкус — божественным!
Выпив бокал до дна, Лев Иванович понял: какую бы высокую оценку, отведав его впервые, он ни дал вину Ильи Благовестова — недооценил его в тысячу раз! Во многие тысячи! В десятки и сотни тысяч! В миллионы раз! Ибо это, налитое Ильёй из глиняного кувшина, будто бы обыкновенное виноградное вино — теперь уже никаких сомнений! — воистину ТО вино. Которое — не из земных виноградников. И бывшие проведённой на тюремных нарах ночью фантазии о его происхождении — отнюдь не фантазии. Всё именно так и обстоит: обыкновенное неземное вино. И, соответственно, Илья Давидович — обыкновенный…
…Окаёмову почему-то вдруг показалось очень важным, как его возлюбленная оценит выпитое ею благовестовское вино. И, к его большому удовольствию, Танечка отозвалась восторженно: Илья Давидович — никогда в жизни! Не пила ничего подобного! Не вино — чудо!
Умеренный энтузиазм проявил также Михаил Плотников: классный «сухарь»! Если бы побольше градусов… но и так! Некрепкое, некрепкое — а будто радуга перед глазами… Оленька — пурпурно- красная; Гена с Виктором — жёлтые; я и Павел — зелёные; Танечка — голубая; Лев с Петром — синие; а Илья — вообще! Такой фиолетовый — что почти не видно! Вот-вот растворится в воздухе!
— В твоих, залитых водкой зенках, мы все, Мишенька, скоро растворимся! — огрызнулась «пурпурно-красная» Ольга. И тоже сочла нужным похвалить вино. Правда, скорее из вежливости. Обратившись не к Илье, а к его, как ей подумалось, владельцу: — Спасибо, Виктор Евгеньевич! Вино замечательное. Наверно, французское?
— Отчасти, Олечка, вы угадали. — На вопрос-похвалу Ольги стал обстоятельно отвечать Хлопушин. — Но только — отчасти. Причём — не самой существенной. Действительно, полтора года назад я его привёз из Франции. Из Шампани. У одного из местных виноградарей-виноделов — мне очень понравилось. И я приобрёл двадцать столитровых бочонков. Но только, Олечка, знаете… то вино — не это вино! А это — целиком заслуга Ильи Давидовича. Уж не знаю, что он с ним делает — но… колдует — наверное… ведь разным людям это вино нравится очень по-разному! И дело здесь не в обычном несовпадении вкусов… нет, здесь что-то другое… ну, вот взять Михаила — явно же не любитель сухих вин… а это его — зацепило… не просто красочным, как художник, он увидел мир — а в каком-то радужном сиянии… нашу увидел, так сказать, разноцветную ауру… А некоторым — жутко не нравится! Находят его то горьким, то уксуснокислым, то чёрт его знает ещё каким противным! А другие — божественным… Мне лично — очень нравится. Но чего-нибудь сверхъестественного — нет, не чувствую. Хотя что-то такое… волнующее… наводящее на странные мысли… в этом вине, несомненно, есть…
Слушая разгорающийся обмен мнениями, Лев Иванович думал: действительно! Мало того, что это вино на всех действует по-разному, но и для каждого в каждый конкретный момент времени — по-другому. Такое впечатление, будто в этом удивительном вине, как в волшебном зеркале, отражается состояние души… Но и не только отражается… Оно явным образом исцеляет душу… Во всяком случае — его душу… Стоило до дна выпить бокал — и… Илья Благовестов — кто ты? Откуда берёшь своё неземное вино?
И, словно угадав, что мысли астролога сейчас заняты им, Илья Давидович, налив по второму бокалу, обратился к Окаёмову с чем-то вроде утешительного тоста:
— За исцеление вашей души, Лев Иванович. Хотя бы — временное. Но ведь по-другому здесь не бывает. Окончательно она исцелится там. Да и то — не сразу. А здесь ей временами совершенно необходимо болеть. Хотя бы — в свидетельство того, что она у нас всё-таки существует… Однако у вас, Лев Иванович, по-моему, перекос в другую сторону… в излишне повышенной требовательности к себе — причём, по многим направлениям. Вообще-то, высокая требовательность к себе — хорошо… но вот когда она начинает мешать реализации творческого потенциала — это уже никуда не годится… а вам, Лев Иванович — да… мешает. Давайте пока отвлечёмся от вашего поэтического дара… о вредных последствиях гиперкритичности в этой области мы с вами в субботу в общем-то достаточно поговорили. Давайте обратимся к вашему астрологическому прогнозу… из-за которого вы сейчас так казнитесь. Ну да — как всякий прогноз — обязывает… но… ведь совет-то вашему другу — этой ночью не пить с кем попало — вы дали вполне разумный. А всю цепь случайностей (что у Красикова именно этой ночью не будет денег на опохмелку, что уставшая Валентина, ввиду позднего времени уже не опасаясь за Алексея, захочет выспаться дома, а главное, что ваш друг в кои-то веки надумает дать сдачи), естественно, вы не могли видеть. Да ещё ядовитая, клеветнически марающая и самого Алексея, и его творчество статья в местной газете… а его картина?.. которая потрясла даже совершенно далёкого от искусства Красикова?! Нет, Лев Иванович! Показнились — и будет! А то ведь, если начать связывать всё со всем, то я виноват не меньше вашего! А возможно, и больше! Ведь это после работы над моим портретом Алексею открылось нечто такое… настолько его захватившее… что, спеша реализовать свои прозрения, он резко снизил потребление алкоголя. Для привыкших к его постоянному пьянству приятелей-собутыльников — «завязал». То есть — был заколдован… По всей вероятности — мною…
— Вами, Илья Давидович, не отпирайтесь! — с успокоенной удивительно проникновенными словами Ильи Благовестова совестью, Окаёмов ожил настолько, что вновь стал способен к слегка ироничному отношению и к себе, и к людям. И вспомнил случившийся на вернисаже разговор с Павлом Мальковым: — Чтобы Алексей вдруг перестал пить — несомненное чудо! И вы, стало быть — чудотворец. Мне в пятницу на выставке Павел Савельевич так и сказал. Только вот почему вы на три месяца запретили Алексею писать портреты — да ещё совершенно некомпетентно сославшись на Чёрную Луну и Белую Энергию — этого я, по правде, не понял. Вернее, понял в очень для вас нелестном смысле. И если бы не портрет Алексея — не ваше на нём лицо — вряд ли бы я стал торопиться со знакомством…
— Какая, Павел Савельевич, Чёрная Луна? Какая Белая Энергия? А главное — будто бы мой запрет на написание портретов? Всё «интересничаешь» — да? По-прежнему — при каждом новом знакомстве всё норовишь напустить «мистического» тумана? Нет, с женщинами — я понимаю. Но со Львом-то Ивановичем — зачем? Неужели ты не почувствовал, что его эти «заигрывания» должны были скорее оттолкнуть, чем привлечь? Ох, Павел Савельевич, Павел Савельевич…
— А — сам не знаю… — смущённо оправдываясь, Мальков обратился одновременно и к укорившему его Илье, и к наябедничавшему астрологу. — Наверное — правда… Услышав разговор Михаила Андреевича с незнакомцем, захотел немножечко пококетничать… По-дурацки, конечно, вышло… А почему всё-таки про Белую Энергию и Чёрную Луну — конкретно?… знаю! И почему, будто ты, Илья Давидович, сказал Алексею Петровичу, чтобы он в течение трёх месяцев не писал никаких портретов — тоже! Из-за «Фантасмагории»! Я же шёл как раз от неё! Под впечатлением — не знаю каким! Уж на что «Цыганка» — но ЭТО?! Будто окно ТУДА! Точно! Главное ощущение! Заманивает, зовёт, затягивает! Нет, в отличие от Красикова, мне эта картина не показалась страшной… однако тревожной, верней, тревожащей — да! Та Дьяволица-Лилит, которая в «Цыганке» представлена одной из своих ипостасей… в «Фантасмагории» будто бы сливается с тем, что у символистов называлось «Вечной Женственностью»… ну, как я это понимаю… Михаил Андреевич, может быть — вы? Поможете мне немного? Вы ведь, наверно, единственный, кто, как следует, успел рассмотреть «Фантасмагорию»…
— Я, правда, мельком, — отозвалась Татьяна Негода, опередив закусывающего мандарином художника, — и вообще-то — не собиралась. Даже Лёвушке и то стеснялась — ну, говорить о своих впечатлениях. Хотя сама и рисую немножечко, и училась у Алексея… но так получилось, что эту картину — увидела только на выставке. Алексей, пока не закончит, не хотел мне её показывать. А на выставке — так спешила… мне же к шести надо было в театр… вообще, чтобы не портить впечатление, хотела посмотреть её в субботу днём… без спешки и суеты… однако — женское любопытство… в общем — видела! И чувствую — что должна сказать! А то тут такие страсти! То ли голые черти, то ли женщины-людоедки вместе с огромными земляными червями поджариваются на сковородке — бр-р! Да и у вас, Павел Савельевич — немногим лучше! Дьяволица-Лилит в соединении с Вечной Женственностью — это же надо додуматься? Или — ухитриться увидеть? Когда в действительности — ничего подобного! Ангелы — купающиеся в прозрачном озере! Ну, может быть, не совсем ангелы… просто — какие-то страшно духовные существа… будто бы окрылённые, но видимых крыльев, по-моему, не изображено… ну — как в Распятии… когда по кресту просто полукруглые канавки — а кажутся перьями… также и в «Фантасмагории» — никаких крыльев не нарисовано, но они есть… и эти духовные существа… нет, всё-таки — ангелы… невообразимо прекрасные… и будто — немного грустные… нет, не грустные — а… как бы это?.. погружённые в совершенство?.. не знаю, в общем… очень жаль, Лёвушка, что ты так и не увидел эту картину! Я тебе не хотела говорить о своих впечатлениях — чтобы зря не расстраивать. Но когда Геннадий Ильич рассказал о бабах-людоедках и голых чертях, а Павел о соединении Дьяволицы-Лилит с Вечной Женственностью — извините! Чтобы не сложилось превратного мнения — не смогла промолчать! Нет, чтобы погубить такую небесную красоту — это какими же надо быть злоумцами! Ей Богу, отец Варнава за это тысячу лет там будет мыть Лёшеньке кисти! Сколачивать подрамники и грунтовать холсты! И не только Лёшеньке! А ещё многим художникам, которым такие как он помешали реализоваться здесь!
— Если ещё Алексей допустит. Даже — мыть кисти. — Справившись с мандарином, уточнил Михаил Плотников. — А чтобы грунтовать холсты — ни в коем случае! Это, Танечка, работа ответственная, требующая не только навыков и усердия, но и любви — хотя бы немножечко. Которой у таких злоумцев — сама придумала? если сама, пять с плюсом! — как отец Варнава, нет ни капельки. Представляю, что он увидел в «Фантасмагории»?! Надо же — только сейчас! До меня наконец дошло! Нет, что гениальная живопись и всё такое, это-то я понял сразу… но главное! Чёрт! Теперь понятно, почему эти гады её сожгли! Зеркало для души — вот что такое Лёхина «Фантасмагория»! Вернее — была бы, если бы не эти сволочи! Тысячу лет мыть Лёхе кисти — как же! Да это — и я — с удовольствием! Нет, Танечка! Миллион лет самой грязной и, главное, бесполезной работы! В стае пожирающих друг друга (подобных себе) ублюдков! Вот что будет отцу Варнаве там! И он — представляешь?! — увидел это в картине Алексея! Так же, как и этот алкаш Красиков! Только отцу Варнаве представилось, наверно, в тысячу раз страшней, чем этому мелкому гаду, который Лёху, в общем-то, убил случайно. А отец Варнава — гад крупный, и душа у него в тысячу раз чернее… Да уж… Интересно, понял он или не понял, что увидел в «Фантасмагории»?.. Наверное — понял… Потому и организовал сожжение… А я вот — не сразу… только сейчас дошло… надо же… Нет, понятно, всякое настоящее искусство в той или иной степени отражает душу не только художника, но и того, кто смотрит, читает, слушает… но чтобы так… напрямую… даже в голову никогда не приходило, что возможно нечто подобное! Мне самому — скорее, как Павлу… может быть, с тем отличием, что на меня в первую очередь произвела впечатление живопись… совершенно потрясающая живопись! Но и то, что Лёхина «Фантасмагория» — окно ТУДА… заманивает, зовёт, затягивает… привлекая чем-то жутко прекрасным, но и тревожа — да… правда, ничего конкретного — ни чертей, ни ангелов — я не увидел… у Лёхи же там, если приглядеться, изображены только непонятные антропоморфные фигуры… хотя… зооморфные — тоже… очень сложные, перетекающие одна в другую, струящиеся формы… о, Господи! Как же Ты допустил гибель такого бесподобного совершенства?!
На эту риторическую реплику счёл нужным отозваться долго молчавший Пётр. Познакомив художника со своей концепций Божьего Промысла — так сказать, с теорией невмешательства — по счастью, без головоломных математических выкладок.
— …не пали, значит, а просто ещё не поднялись?.. особенно — некоторые… такие, как алкаш Красиков и отец Варнава… которые духовно нравственно находятся ещё на людоедско-пещерном уровне… интересно, если бы отец Варнава был сейчас здесь — после вина Ильи, каким бы я его увидел?.. наверное — ультрачёрным… а если бы «синие» Лев и Пётр — да посмотрели на Лёхину «Фантасмагорию»? Охренеть можно — какие бы им открылись выси! Ведь даже «голубая» Танечка — и то! Ангелов, понимаешь, увидела! Да ещё — купающихся в горном прозрачном озере! А «фиолетовый» Илья? Нет, Илюшенька… знаешь, твоё вино… не зря после знакомства с тобой у Лёхи открылось второе зрение… ох, не зря!
Далее, в связи с назначенными на завтра похоронами Валентины, разговор перекинулся на её самоубийство, затем, то распадаясь, то вновь объединяясь вокруг общих (жизни, любви, смерти, творчества) тем, не спеша подошёл к финалу — к моменту, когда все (за исключением, разве, художника) почувствовали, что пора расходиться.
При прощании, будто бы в шутку, но и не совсем в шутку — за недолгое время их знакомства Илья Благовестов в глазах астролога успел вознестись о-го-го куда! прямо-таки чёрт те куда вознестись успел! — Окаёмов «взмолился» о снисхождении:
— Илья Давидович, а может быть, сбавите? Десять больших романов — легко сказать! Даже если я проживу до восьмидесяти пяти — и то! Мой гениальный тёзка Лев Николаевич «Войну и мир», кажется, десять лет писал? Притом, что — великий писатель: а — я? Нет, и надо же было в юности завязать со стихами! Теперь, значит, отдувайся! Смилуйтесь, Илья Давидович? Скостите хотя бы наполовину?
— Рад бы, Лев Иванович, но сие, как вы понимаете, зависит не от меня. Ваше земное предназначение… ваш почти нереализованный дар… ведь, если не здесь — то… да вы не тушуйтесь, Лев Иванович, муза вам, — Благовестов выразительно посмотрел на Танечку, — во всём поможет. А будете лениться — и пришпорит, и подстегнёт немножечко…
— И ещё как! — со сладострастным ехидством влюблённой женщины с готовностью отозвалась Татьяна. — Все десять романов — как миленький! Под моим чутким приглядом! Напишешь, Лёвушка, не отвертишься! Не считая повестей и рассказов! Сам же вчера попросил меня быть твоей музой — а с музой, знаешь, не спорят!
— У-у, Змеючка моя голубенькая! Обрадовалась! Уесть самого Архизмия! Мало, видите ли, десяти романов — подавай ей ещё повести и рассказы!
— А как же, Лёвушка! Синенький мой Архизмеёныш…
…эти интимные нотки очень поторопили затянувшееся прощание, — до свидания, Лев Иванович! До свидания, Танечка! — даже Михаил Плотников понял, что мешает нежно разворковавшейся чете.
На похоронах Валентины людей собралось немного — около тридцати человек. В основном — из друзей Алексея: родных у Валечки в Великореченске не было, а бывших фабричных подружек, сойдясь с художником, она практически растеряла. Пришли только Нина да Рая. Но последняя — уже с места её новой работы.
Чтобы отпеть женщину в кладбищенской церкви, Виктор Евгеньевич, взяв грех на душу, заручился справкой из психоневрологического диспансера — не столько для либерально настроенного отца Александра, сколько для его строгого и хорошо информированного начальства. Так что рабу Божию Валентину проводили в последний путь по всем правилам — чин чином.
В гробу Валечка лежала в белом платье — в том самом! — почти скрытая гвоздиками, розами и тюльпанами.
Прежде, чем опустить гроб в могилу, по несколько тёплых слов произнёс едва ли не каждый из собравшихся, а некоторые — Ольга, Танечка, Михаил, Лев, Павел — высказались довольно-таки пространно. Астролог — с заметным самообвинительным уклоном, а Михаил, сначала попеняв Творцу, вспомнил «эволюционистские» идеи Кочергина и закончил свою речь претенциозным пассажем: дескать, и Валечка Бога, и Бог Валечку уже простили и на троих (с Алексеем) в Царствии Небесном пьют сейчас «мировую». Чем, развеселив, сконфузил — всё-таки, на похоронах! — окружающих: ну, Мишка! Ну, алкаш! Намылился споить Самого Бога!
Поминали Валентину Андреевну Пахареву, справившись с суеверными предрассудками, на месте её своевольного рокового шага с лестницы-стремянки — в мастерской Алексея. В квартире было бы и тесно, и, главное: всем почему-то подумалось, что помянуть женщину надо именно здесь — на том самом месте, где смерть сначала разъединила, а после опять соединила Валентину и Алексея. Да и самого художника — хотя девять дней со времени его гибели исполнилось вчера — тоже: правильнее всего, по общему мнению, помянуть было там, где он, созидая, творил свою маленькую вселенную.
После всего сказанного и выпитого на помин души — и Алексея, и Валентины — разговор неизбежно коснулся творческого наследия художника: оставшись бесхозными, все картины, этюды и рисунки Алексея Гневицкого обрекались почти неизбежной гибели. Увы — как у подавляющего большинства не имеющих близких родственников советско-российских художников. Исключая, может быть, самых «раскрученных», да и то… если при жизни автора его произведения не попали хотя бы в запасники какого-нибудь музея — почти не приходилось надеяться на их сохранность. А поскольку все хранилища наших немногочисленных художественных музеев переполнены страшным образом, то чрезвычайно непросто пристроить в них что-нибудь даже даром.
Во всяком случае, Ирочка твёрдо пообещала Юрию Донцову, кроме «Цыганки», взять ещё три — максимум четыре — картины Гневицкого. И, конечно, никаких этюдов; да и то, по мнению директора Степана Кузьмича, для «полусамодеятельного» художника — прямо-таки немыслимая честь. Да, в Доме Культуры Водников с большим удовольствием возьмут всё. И не только на хранение, но — в экспозицию. К сожалению, дом культуры — не музей: взять-то они возьмут, а вот сохранят ли?.. Крайне сомнительно… Ещё несколько картин можно пристроить в фондах Союза Художников, но там тоже все кладовки трещат по швам — не говоря уже о далеко не радужных перспективах самой этой почтенной организации…
Словом, по общему мнению собравшихся, следовало то, что можно, передать в фонды музея, а дому культуры — оставшееся от разобранного друзьями и знакомыми художника.
Таким образом Лев Иванович сделался обладателем никак им не чаемого — и вожделенного до оскомины в давно выпавших зубах! — «Распятия». Правда, получив «в нагрузку» несколько картин и этюдов художника: ничего, Лев, у тебя трёхкомнатная квартира — всё разместится.
Сильно выручила также зареченская «коммуна»: Павел с Петром и Ильёй вызвались принять на хранение, — нет, нет, ни в коем случае не в собственность! картинам Алексея место в лучших музеях мира! куда они когда-нибудь обязательно попадут! — от тридцати до сорока работ художника. (Да к тому же, по их словам, отсутствующий сейчас Хлопушин наверняка возьмёт и разместит у себя в офисе и городской квартире ещё не менее двадцати картин.) В общем, всё, более-менее, устраивалось: творениям Алексея Гневицкого выпадал куда более благоприятный жребий, чем их творцу — разумеется, если, игнорировав запредельное, исходить из реалий только земного мира.
Обретя Татьяну, Лев Иванович на удивление легко отказался от некоторых укоренившихся, весьма неполезных привычек — в первую очередь, от злоупотребления алкоголем — и около четырёх часов пополудни без сожаления покинул только-только набирающую обороты поминальную трапезу. Кроме Танечки, с ним также ушли Илья, Пётр и Павел: нет, нет, более чем достаточно! помянули — и будет! не всем, знаете, водку можно употреблять всегда и в любых количествах! иным иногда невредно и воздержаться!
Погрузив в «закреплённый» за ними хлопушинский «джип» «Распятие» — а нечаянно, по общему приговору друзей Гневицкого, сделавшись его владельцем, Лев Иванович уже ни на минуту не мог расстаться с бесценным сокровищем, несмотря на предостережение суеверной Наталии, (а вам не страшно? ведь Валентина повесилась в метре от этой скульптуры? лицом к лицу! да и сам Алексей! погиб — едва изваяв Его!) — Окаёмов, попрощавшись с севшими в другой «джип» Павлом, Петром и Ильёй, устроился по середине заднего сиденья: имея справа от себя дарованную небом возлюбленную, а слева — вдохновением и талантом друга перенесённый на землю Свет.
От Танечки — переодевшись и чуть-чуть отдохнув — астролог и артистка поехали в театр: всё на том же, Виктором Евгеньевичем закреплённом за Окаёмовым «джипе» — они хотели идти пешком, но, похоже, Хлопушин всерьёз опасался новых провокаций, и выделенный им охранник-водитель настойчиво усадил Льва и Татьяну в автомобиль.
В театре Окаёмов был опять препровождён в пустующую «губернаторскую» ложу, где, откинувшись на спинку кресла, гадал в ожидании спектакля: сегодня, по трезвому — а на поминках он (в общей сложности) выпил не больше трёхсот граммов водки — Танечкина игра покажется ему столь же превосходной, как в первый раз? Сейчас — когда на обретённую им женщину он может смотреть только сквозь волшебную призму своей любви?
Действительность превзошла все ожидания астролога: с момента своего появления на сцене, когда, освободившись от свёртков и пакетов, Танечка (Нора) произнесла, обращаясь к служанке, — хорошенько припрячь ёлку, Елене, — воздух в зрительном зале насытился предгрозовым электричеством. Дальше — больше. Искусственная весёлость Норы в её первом разговоре с мужем будто бы приоткрыла… что?.. Захваченный Танечкиной игрой астролог почувствовал, что нечто гораздо большее, чем следовало непосредственно из сюжета ибсеновской драмы. Даже большее, чем прозрение гениальным норвежцем скрытых в «благополучном» девятнадцатом столетии грядущих духовно-нравственно-социальных катастроф. Нечто такое… чему Окаёмов не мог найти места ни в какой человеческой классификации… нечто… роднящее сегодняшнюю Танечкину игру с последними произведениями Алексея Гневицкого?! С «Портретом историка», «Цыганкой», «Распятием» и, вероятно, со знакомой лишь по чужим словам, погибшей «Фантасмагорией»? То есть, если суммировать разрозненные восторги астролога, главным сегодня на сцене было не то, что играла Татьяна Негода, а то, чего она не играла. Те линии и краски, которых будто бы и нет в ибсеновской пьесе — ни в сюжете, ни в словах героев, ни в авторских ремарках — но которые, возникая в воображении зрителя, помогают ему (пусть на мгновение!) соприкоснуться с иной реальностью.
После спектакля Лев Иванович, словно загипнотизированный, не двигаясь и ничего не соображая, сидел в опустевшем зале до того, пока из этого умственно-физического оцепенения его не вывел вопрос пришедшего вместе с Танечкой режиссёра Глеба Андреевича Подзаборникова.
— И не стыдно вам, Лев Иванович, увозить в Москву такую актрису?
— Стыдно, Глеб Андреевич, — отвечая, астролог вспомнил об «овенской», не терпящей проволочек (в понедельник только надумали — и надо же? Танечка уже успела переговорить с режиссёром! когда?) решительности своей возлюбленной. — И более… я ведь предложил Татьяне Игоревне переехать в Великореченск… но сама Танечка — нет… Танечка — категорически против…
— Знаю, Лев Иванович. Татьяна Игоревна мне вчера подробно обо всём рассказала. Днём — на репетиции. Вечером-то мы не играли… И я ей пообещал после следующего спектакля дать своё, так сказать, благословение.
— Почему, Глеб Андреевич? Ведь сегодня она так гениально играла?
— Именно — поэтому! Нет, что Татьяна очень талантливая артистка — видно невооружённым глазом. Но… в субботу она вдруг предстала совершенно в другом качестве! Настолько выше всего мне знакомого, что я, откровенно скажу, растерялся. Подумал — случайно. Тем более, что в воскресенье Танечка играла вполне обычно. Это я теперь знаю, что в воскресенье она мандражировала из-за вас — ну, из-за вашего исчезновения — в общем, понятно… однако — сегодня! Что вы потрясены её игрой — ладно! Но я-то, я! Крепкий, смею надеяться, профессионал! И вдруг — как самый обыкновенный зритель — чуть ли не разрыдался! Нет, Лев Иванович, — из-за вас! Если хотите, вы «виноваты», что у Татьяны открылось вдруг чёрт те что! Такие потрясающие глубины! Ведь, извини Таня, но когда актрисе за тридцать… и на сцене она больше десяти лет… вышла на определённый — в данном случае, очень высокий — уровень и постепенно приближается к его потолку… и чтобы всё разом переменилось… это же какое требуется потрясение?! По меньшей мере — равное чуду! И это чудо — вы, Лев Иванович! Вернее — её к вам любовь! Против которой любые запреты и затворы — ничто! И ещё… после того, что в ней открылось, пытаться удерживать Татьяну Игоревну в Великореченске, было бы с моей стороны даже не свинством, а натуральной подлостью… Ведь, чтобы её здесь заметили — практически нет шансов. А в Москве — да: ничтожные, но существуют. Я конечно, с радостью — и с болью! отрывая, можно сказать, от сердца! — порекомендую Татьяну Игоревну кое-кому из своих друзей… Однако — не следует обольщаться. У них там свои игры… Так что, Лев Иванович, на вас теперь очень большая ответственность. Не только перед Татьяной Игоревной, но, если хотите — перед российским театром, вообще! Конечно, можете смеяться, но это — так…
… - и на мне, Лёвушка! Перед российской литературой! — едва только, произнеся своё высокопарное, но трогательное напутствие, Глеб Андреевич вышел из ложи, отчасти передразнивая его, отчасти скрывая смущение от безудержных комплиментов обычно скупого на похвалы режиссёра, эхом отозвалась артистка.
— Заставить тебя написать десять романов, — чтобы быстрее справиться со смущением, Татьяна перешла на шутливый лад, — это той ещё надо быть музой! Музой-стервочкой! Музой-садисточкой! Музой-рабовладелицей!
— Музой-богиней, Танечка!
У Льва Ивановича само собой нашлось то единственное определение, которым он смог передать всю гамму владевших им чувств.
Четверг и пятница пронеслись на одном дыхании — от репетиций Глеб Андреевич Танечку освободил, а по вечерам любовники вместе ходили в театр: артистка — играть, Лев Иванович — восхищаться: с каждым сказанным ею на сцене словом, а особенно с каждой паузой мысленно вознося свою возлюбленную всё выше и выше — во всё остальное время они настолько принадлежали друг другу, что радениями Виктора Евгеньевича наконец-то установленный, долгожданный телефон не радовал, а раздражал женщину.
Увы, долее субботы с отъездом было нельзя тянуть: с каждым днём промедления старая клиентура астролога, к сожалению, таяла, а новая, естественно, не прибавлялась. Зарабатывать же Окаёмову теперь требовалось значительно больше прежнего: имея в виду не только себя, но и Танечку. Да и размен квартиры — тоже: всех его сбережений если и хватит, то — впритык. И это при том условии, что Мария Сергеевна будет не чересчур вредничать…
Ранним субботним вечером, прервав затянувшийся чёрт те насколько, едва ли не до бесконечности, поцелуй с возлюбленной — судьбой! музой! всем! — и обменявшись на прощание не клятвами, а всего лишь (всего лишь!) зарегистрировавшими состояние их сердец словами, (мой Лёвушка! навсегда! здесь и там! твой, Танечка! как и ты! навсегда — моя!) Лев Иванович, прихватив «Распятие», сел на заднее сиденье «джипа», к дожидающемуся его Илье Благовестову. Которому Окаёмов предложил на несколько дней — пока историк не подыщет в Москве подходящее жильё — остановиться у него: ибо в Великореченске, по мнению не только Хлопушина, но и майора Брызгалова, задерживаться не следовало ни одного лишнего дня — в «антисатанинских» речах отца Варнавы указания на главного в их городе носителя антихристовой печати становились всё определённее и, соответственно, угрозы «архангелов» отца Игнатия звучали всё омерзительнее и злее. Причём, Хлопушин счёл настолько серьёзным настоящее положение вещей, что для переезда Ильи в Москву снарядил два «джипа» — в одном из которых ехало пять человек охраны.
Автомобили мчались по вполне приличному междугороднему шоссе, справа от Окаёмова находилось придерживаемое им «Распятие», а слева сидел историк… Илья Благовестов… Илья Давидович… Сын человеческий… Новообретённый друг Льва Ивановича. Друг? Н-да… Не решив с какой буквы, применительно к нему, писать определение «сын человеческий», называть Благовестова другом астролог слегка стеснялся — мало ли? И хотя скептически настроенный ум Льва Ивановича возмущался попытками обожествить Илью — чушь собачья! — его оппортунистически настроенное, размягчённое любовью к Танечке сердце до того жаждало соединения с Богом, что готово было мистический опыт историка принять, как свой.
В конце концов, раздражённый этой неприятной раздвоенностью, Окаёмов попробовал призвать к порядку свою разнуздавшуюся фантазию: чёрт! Ведь понимаешь же, что Бог разумом не познаётся, а всё ищешь доказательств?! Ах — мистический опыт Ильи Благовестова? Но ведь это — его опыт! И то, что он помог тебе обрести крупинки своего… вот и держись за них! Лелей, взращивай, а готовым — чужим — не надейся воспользоваться!
— …изгнание или исход?.. так сказать, на землю текущую молоком и мёдом?.. боюсь, Лев Иванович, Москва для меня окажется всего лишь станцией на пути… хотя, конечно…
— Вы, Илья Давидович, вероятно, хотели сказать, — удачно отвлечённый высказанными вслух размышлениями историка от сражения скептически настроенного ума с безудержно разыгравшимся воображением, Окаёмов с удовольствием поддержал непринуждённо затеявшийся дорожный разговор, — что всякое место на земле — пересадочная станция? Ну, на пути из небытия — в Свет?
— Да, Лев Иванович, примерно… правда, не такими красивыми словами, которые вы нашли для этой не слишком оригинальной мысли. Почему, собственно, и недоговорил — ну, из-за банальности. Ведь в действительности — конечно, нет… не станция, а колыбель… погодите?.. это я, кажется, слямзил у Циолковского?.. который — в свою очередь — у Фёдорова… как же — «общее дело»… тоже, если хотите, «эволюционист». Правда, с экстремистским уклоном… не ждать, значит, Второго Пришествия, а своих мертвецов попробовать воскрешать самим… со всеми их зубами, когтями и непохвальной склонностью с большим аппетитом кушать друг друга… простите, отвлёкся! Просто, знаете, вдруг ни с того ни с сего возникло резкое ощущение, что я в последний раз проезжаю по нашей Среднерусской Равнине. И эти просторы — эти осины, берёзы, ёлочки — тоже. В последний раз мелькают для меня за окном…
— Илья Давидович, по-моему, всё — не так скверно. Ну — чтобы вам обязательно уезжать из России. Великореченск — ещё не показатель. Хотя…
— Вот именно, Лев Иванович — хотя… нет, что дело дойдёт до тотального геноцида — не думаю… однако локальные погромы — к сожалению, вполне вероятны… причём, скорее всего, начнётся не с евреев, а с лиц мифической «кавказской национальности»… а нас уже, так сказать, оставят на закуску… да нет — вздор! Надеюсь, у нынешних властителей России хватит ума и воли, чтобы не допустить такого безумия!
— И я, Илья Давидович — тоже! Очень надеюсь… вопреки всем наметившимся тенденциям… ну — как на чудо…
— Как на чудо, Лев Иванович — не следует. Ведь вы, кажется, полностью согласились с «эволюционистскими» идеями Петра?
— Согласился, Илья Давидович. Ведь это, в сущности, и мои идеи — только у меня они ещё не совсем оформились… а Пётр их, так сказать, озвучил… хотя… этот его «постулат», что Богу необходимо альтернативное сознание, действительно — гениально!
На какое-то время, отойдя от «проклятой» темы прошлого, настоящего и будущего России, разговор принял необременительный религиозно-философский характер. С лёгкими разносторонними шатаниями. Постепенно уклоняясь в область художественного творчества. В конечном итоге — к Алексею Гневицкому. К его будто бы внезапному поразительному прозрению — когда живописец сумел вдруг открыть такое… причём, не только для себя, но и для нас… взять хотя бы эту потрясающую скульптуру… ведь сколько великих художников оставили нам — каждый своего — Христа, но это, скромное по размерам творение Алексея…
— …а никакого, Лев Иванович. Никакого влияния с моей стороны. Во всяком случае — сознательного. Хотите верьте, хотите не верьте — всё получилось само собой.
Отвечая на прямой вопрос Окаёмова, Илья Давидович постарался внести максимальную ясность в не совсем обыкновенную историю творческого преображения художника.
— У меня ведь и в мыслях не было заказывать свой портрет — ну, как это повелось у нашей новой «аристократии». Если хотите, не тот статус. Да и вообще, с Алексеем Петровичем мы познакомились случайно. Где-то в октябре — на их осенней выставке: то ли «Радуги», то ли «Дороги» — не помню. Задержался возле его картины… такой, знаете, очень странный пейзаж с фигурами… нет, Лев Иванович, если в ретроспекции, поворот в творчестве Алексея, наметился раньше — до знакомства со мной… стою — рассматриваю — а он подходит… ну, слово за слово — познакомились. И вдруг он загорелся: говорит, у вас такое интересное лицо — грех не написать. Я поначалу отнёсся с прохладцей к этой идее, но Павел уговорил. И не только меня, а и Виктора Евгеньевича — ну, чтобы он оплатил. Так что: всё честь по чести — никуда не денешься, пришлось позировать. А дальше… разумеется, во время сеансов мы не молчали, но, полагаю, дело не в сказанном… Чувствую — Алексея захватывает всё больше и больше… до того вработался, что такое ощущение, будто он не только здесь, но и где-то ещё… причём — не только душой, но и телом… смейтесь, смейтесь, Лев Иванович, а правда! Временами казалось, что он уже не совсем материальный… как бы это… ну, будто, если пожелает, может сразу оказаться в нескольких местах… Хотя, если честно, это только мои ощущения — ни Павел, ни Пётр ничего такого не чувствовали. А вот когда Алексей Петрович закончил портрет — да… и им, и многим другим стало казаться, что моё изображение неуловимо меняется: то есть — не Алексей не вполне материален, а созданная им картина…
— И мне! — не удержался от восклицания астролог. — Знаете, Илья Давидович — да! Именно ощущение того, что изображённый на портрете человек может вот-вот исчезнуть! Я ведь в живописи понимаю плохо, но этот ваш портрет меня сразу же зацепил! И, в отличие от «Цыганки» — непонятно чем! Портрет как портрет — никаких, по выражению Владимира, «фокусов», но… а ведь в значительной мере, Илья Давидович, вы «виноваты» сами! Да-да! Иметь такое разительное сходство с Ликом Христа на Туринской Плащанице — это, если хотите, наглость! Вам ведь, наверное, говорили?
— Что «наглость» — вы, Лев Иванович, первый. — По достоинству оценил шутку Илья. — А вот, что имею некоторое сходство с Ним — да, говорили, и не один раз… и, по правде, меня это немного пугает. Даже — не столько тем, что по ошибке могут распять. Хотя, зачем же бравировать, этим — тоже… но главное… мои мистические прозрения… я ведь уже говорил вам об огромной ответственности, которую чувствую из-за этого редкого и не совсем обычного дара… а тут ещё внешнее сходство… ей Богу, хоть сбривай бороду и заводи тёмные очки!
В свою очередь, эти сентиментальные рассуждения попробовал шуткой оборвать историк, но не смог остановиться и продолжил с некоторыми вариациями:
— Знаете, Лев Иванович, по-моему, мистическую связь с Богом чувствуют все… но вот признаваться себе в этом… то ли не хотят, то ли боятся… не знаю…
— Так, Илья Давидович, по-вашему, значит — и я? Имею прямую мистическую связь с Ним?
— Вы, Лев Иванович — несомненно! Не зря же, в конце концов, были «изнасилованы» столь долго третируемой вами музой. Разумеется, шучу, но… всякое настоящее творчество… нет, конечно, ни Бог, ни муза ничего напрямую нам не нашёптывают… скорее… в ответ на наши духовные усилия начинает резонировать всё мироздание… простите, жутко высокопарно и, главное, очень неточно, но словами по-другому не получается… впрочем, вы должны понять… ну — из-за вашего непосредственного, случившегося в детстве, мистического опыта… чёрт! Совсем Лев Иванович, запутался! Но ведь у вас же есть, есть! Хотя бы — совсем чуть-чуть! Ощущение иной реальности! И если бы вы не боялись…
— «Боялся» — Илья Давидович? Я, вообще-то, много чего боюсь… Но чтобы бояться почувствовать запредельное?.. По-моему — нет… Другое дело — что не умею…
— И всё-таки, Лев Иванович, боитесь… На каком-то очень глубоком уровне… Ну — изменения своего сознания… Если оно вдруг соприкоснётся с иной реальностью…
— Вы хотите сказать — сумасшествия? Да, Илья Давидович — боюсь. И не только на каком-то глубинном уровне, но и вполне осознанно. Понимаете, в детстве… вернее, в переходном возрасте — лет в 12–13… у меня были странные галлюцинации. То перед глазами возникали светящиеся опрокинутые на бок буквы… в основном «А» и «Н»… причём, у «А» — одна из боковин была много длинней другой… то вдруг — вообще: всё окружающее начинало казаться резко уменьшенным и, главное, не просто удалённым — ну, как в перевёрнутом бинокле — а страшно отстранённым, будто, кроме меня, кто-то ещё смотрит моими глазами…
— Бог, Лев Иванович. Вы чувствовали, как вашими глазами смотрит Бог.
Эти две короткие констатирующие фразы Илья Благовестов произнёс так буднично, так просто, но, вместе с тем, так весомо, что астролог внутренне похолодел от предчувствия чего-то очень значительного: неужели, чёрт побери, сейчас? С помощью Илюшеньки Благовестова ему откроется… ЧТО?! Или — КТО?!
— Нет, Лев Иванович, не надейтесь, — перехватив на лету мысли Окаёмова, историк вернул их на землю, — что я в состоянии вам помочь заглянуть ТУДА… и не только я, но даже — и Он… Тот, Который смотрит вашими глазами… Как, разумеется, и моими… И вообще — глазами всех живых существ… А то, что вам всё-таки было дано почувствовать… ваш дар… ведь первые стихотворные опыты относятся, я полагаю, именно к этому времени?
— Пожалуй, Илья Давидович — да… — немного помедлив, стал отвечать астролог. — Вообще-то, я думал, что начал рифмовать слова лет с четырнадцати… но в четырнадцать — уже более-менее осмысленно… а самые первые опыты, действительно — лет в 12–13… именно в это время… так, Илья Давидович, по-вашему — от сумасшествия меня уберегло как раз то, что я в этом возрасте стал сочинять стихи?
— Ну, Лев Иванович, что всё так однозначно — не думаю. Во-первых: несмотря на некоторые, возникшие из-за соприкосновения с иной реальностью проблемы, полагаю, вам вряд ли грозило серьёзное душевное расстройство. А во-вторых — любой физиолог-материалист эти ваши психические аномалии объяснил бы легко и просто: половое созревание, выброс соответствующих гормонов и прочее в том же роде… и, знаете, в какой-то степени — был бы прав. Но только — в какой-то степени! Ибо человек — в своей совокупности — куда большее, чем сумма физического, психического, интеллектуального и даже духовного! Человек — как и вообще всё живое — это составляющая часть Бога. Как и Бог — самая главная составляющая часть Человека. И когда нам удаётся почувствовать себя составляющей частью Бога…
Всё, что сейчас говорил Илья, будто бы не имело никакой доказательной силы, но Окаёмов едва ли не впервые в своей сознательной жизни чувствовал: никаких доказательств ему не надо. Главное доказательство — сам Илья. Сын Человеческий. Который с ним, рядом, здесь — навсегда.
За окнами «джипа» мелькнули чёрные (на ало-золотом фоне заката) силуэты двух окраинных деревенских домиков, дорога повернула и пошла в некрутой подъём — навстречу коснувшемуся горизонта солнцу. И, стремительно взлетев на пологий холм, автомобиль растворился в его лучах.