Проснулся Лев Иванович в незнакомой комнате, на незнакомой кровати — совершенно голым. Что голым — это Окаёмов установил далеко не сразу, а после долгого бессмысленного разглядывания окружающей обстановки, сопровождаемого глубокомысленными раздумьями на тему: где это он находится? И только отказавшись от бесплодных и, по правде, не актуальных попыток определиться с местом своего нахождения, астролог с трудом сосредоточил внимание на куда более важных вопросах: я это или не я? А если — я, то весь ли я здесь? С головой, туловищем, конечностями, пальцами и прочими выступающими частями?
Чтобы разрешить возникшие сомнения, Окаёмов ощупал лежащее под простынёй тело и обнаружил, что, вопреки ощущению разобранности, тело вроде бы целое, а заодно — что на нём нет ни единой тряпочки: Адам — да и только! В связи с чем, первой более-менее осознанной мыслью астролога оказалась следующая: а где же одежда? И второй — непосредственно вытекающей из предыдущей: чёрт! если он не найдёт хотя бы трусов, то как же встанет за опохмелкой?! Которую, в свой черёд, требовалось немедленно раздобыть!
Такое мучительное напряжение ума оказалось почти непосильным для Льва Ивановича, и, закрыв глаза, он откинулся головой на подушку: нет! не сейчас! сначала пусть перестанут кружиться стены! а он полежит… и вспомнит…
Естественно, вспомнить Окаёмову почти ничего не удалось: похоже, глобальный провал в памяти случился в мастерской Алексея Гневицкого, куда он и ещё несколько человек, включая Таню Негоду, каким-то образом — каким? — переместились из квартиры погибшего друга. Далее: смутный ореол из лиц, слов, рюмок вокруг главной темы — убийство или несчастный случай? — и тьма. Зелёный Змий, стало быть, одолел… Но тогда — почему он не в мастерской? Не на полу или старой кушетке? Не среди окурков, бутылок, грязной посуды — а здесь? В чисто прибранной незнакомой комнате? Да вдобавок — в чём мать родила?
Мысли Окаёмова чуть было не завертелись в холостом саморазрушительном беге, но от этой неприятности астролога спас негромкий знакомый голос:
— Лев Иванович, вы — как? Проснулись?
«Татьяна Негода! Вот, значит, в чью постель его заволок Зелёный Змий?!»
— Да, Танечка… кажется… а вообще — не знаю… может быть — ты во сне?.. ну — разговариваешь со мной?..
— Вы, Лев Иванович, — может быть, и во сне. А я — нет. Уверена — что наяву.
— Говоришь, наяву… а где же тогда моя одежда?
— На кухне — сохнет. Да вы, Лев Иванович, не беспокойтесь — всё цело. И паспорт, и деньги.
Такие далёкие горизонты астрологом пока не просматривались, упоминание денег и паспорта прошло мимо его ушей, зато всё более начинало смущать отсутствие трусов: — А кейс? Кейс, Танечка, — тоже?
— Кейс, Лев Иванович?.. А у вас в нём что-нибудь важное?
Артистка предполагала, что кейс, скорее всего, благополучно пребывает в квартире Гневицкого — но, чем чёрт не шутит! — и на всякий случай спросила участливо озабоченным голосом.
— Да нет, Танечка, ничего важного… но, понимаешь… у меня в нём смена белья… а разгуливать по твоей комнате завернувшись в простыню… я, знаешь ли, не юный герой-любовник…
— А почему бы и нет, Лев Иванович? Вам пошло бы, ей Богу. — Весело отозвалась Татьяна. — Эдаким шекспировским Антонием — в простыне вместо тоги! Очень даже внушительный был бы вид!
— Ага, Танечка, а ты, значит, Клеопатра! — Лев Иванович попытался поддержать шутку, но в голове взорвалась очередная бомба, и астролог, охнув, переменил тему. — Танечка, знаешь…
— Знаю, Лев Иванович! Да вы лежите, не беспокойтесь — я мигом!
К постели Окаёмова была пододвинута табуретка, и на ней словно по волшебству — во всяком случае, астролог, вновь закрывший глаза, этого не увидел — появилась четвертинка водки и на тарелке, в обрамлении нарезанного кружочками солёного огурца, большой кусок дымящейся отварной горбуши. Заметив, что рюмка только одна, Лев Иванович вяло запротестовал: — Таня, а ты? Разве не опохмелишься со мной за компанию?
— Я, Лев Иванович — уже. Рюмочку приняла с утра. И после — ещё одну. А сейчас — кофе. Меня же режиссёр освободил только на похороны — ну, значит, на вчера — а сегодня играть. Нору — из «Кукольного дома».
Если артистка рассчитывала произвести впечатление на Окаемова тем, что у них в провинции в наши дни — когда степень современности определяется степенью «разоблачённости» героини — нашёлся сумасшедший режиссёр, рискнувший поставить Ибсена, то она ошиблась: кроме маячащей перед ним четвертушки, ничто сейчас не могло произвести впечатления на Льва Ивановича. Освободив из-под простыни верхнюю половину туловища, астролог попробовал потянуться к водке, однако, заметив с каким трудом это ему даётся, женщина поспешила прийти на помощь:
— Погодите-ка, Лев Иванович, лучше — я. И вообще — поухаживаю за вами — не возражаете?
— Какие, Танечка, возражения, — выпив поднесённую рюмку и прикурив от протянутой зажигалки, с заметным оживлением ответил астролог, — прямо-таки спасаешь старого алкоголика!
В голове у Льва Ивановича несколько прояснилось, и он надумал восстановить хотя бы некоторые подробности вчерашнего вечера — вернее, ночи. Разумеется, в первую очередь — каким образом он оказался здесь? И почему — без одежды? Но прямо об этом спрашивать ему было неловко, и астролог начал издалека:
— Кстати, Танечка, а почему ты ко мне — на «вы»? Ведь, по-моему, вчера мы перешли на «ты»?
— Так это вчера… в алексеевой мастерской… а сегодня… одно дело по пьянке, а другое — по трезвому… вчера я вас даже «Лёвушкой» называла… по вашей просьбе…
— Вот и прекрасно, Танечка! — окончательно ожив после второй рюмки и пережевав заботливо поднесённый женщиной кусок сочной горбуши, вполне уже человеческим голосом заговорил астролог. — И сегодня — тоже! И завтра! И вообще — всегда! Обращайся ко мне на «ты»! Ведь я же ещё не выгляжу дряхлым старцем?
— Ну, что вы… ой, прости! Конечно, не выглядишь, Лев… Лев — царь зверей… нет, если на «ты» — то Лёвушка… или, может быть, Лёва?.. Лёва — корова… прямо как в детском саду! Нет, только — Лёвушка! По-вчерашнему… надо же! Лё-ё-вушка. — В растяжку произнесла Татьяна, словно бы привыкая к новому для неё сочетанию звуков. — Ты, Лёвушка, выглядишь — во! Конечно, не на двадцать и не на тридцать — не буду льстить, а где-то — слегка за сорок. Что называется — в самой поре.
— Льстишь, Танечка, льстишь! Правда, тонко — спасибо…
Сейчас, когда после двух рюмок мысли Окаёмова значительно прояснились, то, что его одежда сохнет на кухне, открыло дорогу весьма неприятным соображениям:
«Чёрт! Уж не обмочился ли он вчера?! Этого только не хватало! — Конечно, в пятьдесят лет досадные житейские казусы воспринимаются несравненно проще и безболезненнее, чем в двадцать — но всё-таки… пожилому астрологу перед молодой, симпатичной женщиной явить себя в образе ссыкуна-мальчишки — стыдно и в пятьдесят. — Как бы это ловчее выведать?», — вертелось в Окаёмовской голове, но отравленный мозг не мог справиться со столь тонкой задачей, и после короткой паузы Лев Иванович бухнул, что называется, открытым текстом:
— Танечка, а трусы? Тоже сохнут на кухне?
— Трусы, Лёвушка, уже, наверное, высохли. Сейчас посмотрю. А-а-а… так ты вот о чём? — догадалась и поспешила утешить женщина. — Не переживай, пожалуйста! Ты вчера «благородно» свалился в ванну с водой. У меня там бельё замачивалось — ну, чтобы легче полоскать. А ты пошёл в туалет и, значит — туда. Хорошо, хоть не заперся. И Юра с Колей — ну, которые помогли тебя доставить — ещё не уехали. Одной бы не вытащить. Так, Лёвушка, и ночевал бы в ванне! Нет, воду я бы, конечно, слила, — расшалившейся кошечкой ласково оцарапала Танечка, — чтобы не превратился в налима! Или в чудо-юдо какое-нибудь морское!
— И стоило бы! Не краснел бы перед тобой сейчас! — обрадованный тем, что его конфуз вышел свойства скорее курьёзного, весело отозвался астролог. — Искупаться, стало быть, я захотел вчера? Прямо в одежде… однако… паспорт-то хоть не очень намок?
— А ты, Лёвушка, слава Богу, без пиджака. Так что и паспорт, и деньги — всё в полном порядке. Сейчас поглажу трусы, а брюки и рубашку — позже. Когда, значит, высохнут. Нет, нет, Лёвушка, — предваряя возражения астролога, подытожила Татьяна и взялась за дверную ручку, — обязательно поглажу, ты у меня в гостях.
Оставшись один, Лев Иванович с удовольствием выпил третью рюмку и доел вкусную рыбу — пока, более-менее, всё путём! Первый, наиболее трудный день поминок, прошёл, можно считать, без эксцессов — купание в ванне с бельём не в счёт. Придумал же в своё время Никита Сергеевич в крохотном закутке соединить унитаз с ванной — вот и приходится жителям «хрущоб» до сих пор расхлёбывать!
Минут через десять, пятнадцать Татьяна принесла не только трусы, но и огромный купальный халат: если хочешь, можешь одеться, Лёвушка — всё-таки лучше, чем в простыне. Одеваться, а вернее вставать, Окаёмову не хотелось — лежать бы себе, попивая водочку и покуривая местные безвкусные сигареты с бумажным фильтром — увы! Столь вопиющего сибаритства астролог позволить себе не мог — не дома, не в отпуске, не в гостях у любимой тёщи! В чужом городе, у малознакомой женщины, в ближайшей перспективе имея хлопоты, разговоры, посещение театра, открытие посмертной выставки картин Алексея Гневицкого, обращение к следователю — нет, он сейчас не имеет права очередной раунд Зелёному Змию сдавать без боя!
Спектакль у Татьяны начинался в семь, до театра от её дома было минут пятнадцать пешком, приятно тикающий английский электрический будильник показывал без двадцати час, и, вновь откинувшись на подушку, астролог прикидывал на что он сегодня способен — конкретнее: успеет ли в оставшееся до спектакля время сходить в милицию? И даже: не столько — успеет, сколько — доберётся ли? Хватит ли сил на этот, пускай и скромный, но всё-таки подвиг? Немного поколебавшись, Окаёмов решил, что нет — пойти он сейчас никуда не способен: разве что на автомобиле — в качестве пассажира. Однако угрызения совести из-за так страшно сбывшегося астрологического прогноза подзуживали Льва Ивановича на явно непосильные действия и поступки: а что если (вопреки всем домыслам и догадкам друзей Гневицкого!) всё-таки не убийство, а натуральный несчастный случай? Как это, собственно, и запротоколировала милиция? И тогда, стало быть, злосчастное предсказание может иметь самое непосредственное отношение к гибели друга? Да, разумеется, крайне маловероятно, но ведь не вовсе исключено? И он сейчас — вместо того, чтобы…
…Пока истязаемый Зелёным Змием Окаёмовский ум беспомощно трепыхался в им же самим сплетённых сетях, раздался, прервавший это жалкое барахтанье, входной звонок — астролог с трудом спустил ноги с кровати и трясущимися руками натянул на себя трусы: н-да! А кто-то, кажется, собирается поехать сейчас в милицию? С пересадкой — на двух трамваях? Когда завязать пояс на дарованном Танечкой халате и то — проблема!
Спросив, — можно ли? — и получив утвердительный ответ, в комнату вошла Татьяна — вместе с Юрием и незнакомой женщиной, которую, назвав Элеонорой, представила как артистку тоже занятую в «Кукольном доме». В роли фру Линне.
Из последовавшего затем разговора выяснилось, что на похоронах Алексея и на поминках в художественной школе Элеонора присутствовала, а вот дома у Валентины — нет. (Ничего удивительного! Если бы вы знали нашего зверюгу-режиссёра! Глеба Андреевича Подзаборникова! Ведь он даже Танечку — и то! С зубовным скрежетом отпустил всего на один спектакль! С дублёрши Ниночки — которая, между нами, бездарность — согнав семь потов!)
В первый момент, увидев Юру Донцова, Лев Иванович встрепенулся: вот кто поможет добраться ему до зареченского отделения милиции! Однако уже через секунду, вспомнив с каким трудом он только что справился с упорно не желающим завязываться матерчатым поясом, астролог решил погодить с поездкой к доблестным защитникам правопорядка: ещё пару рюмочек и тогда станет ясно способен он или не способен на столь героическое деяние. А то — ишь, размечтался! — а тут: дай-то Бог, к вечеру быть настолько в норме, чтобы позорно не захрапеть на «Кукольном доме».
Татьяна, тем временем, накрыла большой раздвижной стол — будто бы заранее готовясь к приходу новых гостей. Поскольку предполагалось, что сегодня никто не пьёт, а все только опохмеляются, то, если бы не вчерашнее признание Валентины, общая беседа склеилась бы не скоро. Ведь опохмелка, будучи по своей сути сродни покаянию, кроме сосредоточенности и угрюмости требует значительной дозы нравственного самобичевания, что, согласитесь, не может не разъединять: ведь совместное бичевание согрешивших душ — это уже не покаяние, а коллективный садомазохистский восторг. Однако Валентинино признание, открыв непроторенные пути для новых догадок, домыслов, версий, способствовало скорейшему преодолению обычной постпохмельной неразговорчивости — дискуссия завязалась после Элеонориной первой, Окаёмовской второй и Юриной третьей рюмок.
По мере развития темы, понемногу восстанавливалась память Льва Ивановича, возвращались то одни, то другие подробности вчерашней ночи — отчасти даже и утра: например, мигающий жёлтым глазом на фоне рассветного зарева светофор, на пустом в этот час перекрёстке — надо полагать, на пути к танечкиному дому, из окна везущего их автомобиля?
Однако памятью из тьмы высвечивались только разрозненные, никак не связанные между собой детали: чья-то рыжая борода, опрокинутая бутылка, ощетинившийся торчащими из него кистями широкогорлый глиняный горшок, раздавленная на полу селёдка, огромная охапка сирени в оцинкованном десятилитровом ведре и белый ангел под потолком — вообще-то, недавно вырезанное Алексеем Распятие. Но распростёртые на массивном кресте тонкие руки Спасителя показались Окаёмову крыльями и, соответственно, всё подвешенное под потолком Распятие — свободно парящим ангелом. Одним — из увиденных им у гроба художника.
Ещё разрозненнее и бессвязней, чем зрительные образы, вспоминались астрологом услышанные слова. А вернее, из всего, что говорилось в мастерской, в памяти Льва Ивановича остались лишь отдельные энергичные восклицания: эх, Лёха! за Алексея! убили — сволочи! а Валентина — надо же! какой был художник! люди гибнут, а всякая мразь живёт! чтоб им сволочам под забором сдохнуть! И прочее — в том же роде. Словом, ничего важного — обычный, замешанный на алкоголе, застольный трёп. Который никак не стоил мучительных усилий Окаёмовской памяти — к несчастью, ум астролога, совершенно не подчиняясь его воле, будто бы нарочно стремился туда, где темнее, тесней, болезненней. И будь Лев Иванович в данный момент в одиночестве, Зелёный Змий поистязал бы Окаёмова в своё полное удовольствие, однако люди: Юра, Элеонора, Танечка — и мерзкий глумливец, прошуршав изумрудно-ядовитой чешуёй, вынужден был отползти в сторонку: разумеется — до времени, до очередного алкогольного безрассудства.
Тем временем, подошёл Вадим и только-только успел выпить первую рюмку, как раздался новый звонок — Наталья. Далее пожаловали Пётр с уже заметно нетрезвой Ольгой и рыжебородый задира Мишка — назревала новая пьянка, но в самый критический момент Танечка Негода решительно взяла в свои руки бразды правления:
— Леди и джентльмены — баста! Мне с Элечкой сегодня работать, так что — кто намеревается загудеть по новой — в другом месте.
«Нет, Танечка, что ты! Да мы — знаешь! Малость опохмелимся — и только! Не обижай, Татьяна! Больше — никакой пьянки! Алкоголь — лучший друг художника! А Валя? Представляете — как ей погано? Вот ей заквасить — да! Хоть на неделю — святое дело! А мы, Танечка, нет! Пьянствовать у тебя — ни в коем случае!», — вразнобой загалдели собравшиеся.
Твёрдой рукой наведя порядок, артистка всем приветливо улыбнулась и обратилась к не участвовавшему в этом разноголосом хоре Окаёмову:
— Лёвушка, не знаю, помнишь ты или не помнишь, но мы вчера решили, что остановиться тебе лучше всего у меня. У Валентины нельзя — сам понимаешь, а у других… теснота, дети — или почти что за городом… конечно, можно в мастерских у друзей-художников, но это же — гудеть тебе не просыхая! Хочешь?
— С твоего позволения, Танечка, нет. И без того уже значительный перебор. В одежде уже купаюсь… у тебя говоришь?.. а не стесню? — с расстановками, будто бы размышляя вслух, ответил астролог.
Получив заверение, что — нет и отклонив Мишкино предложение, послав к чёрту всех баб, помянуть Лёху без дураков, в мужской компании, Окаёмов поблагодарил Татьяну и согласился: — Только, Танечка, без поблажек. Если наклюкаюсь, как вчера — гони меня в шею!
— Ишь, расхрабрился, Лёвушка! Не успел после вчерашнего опохмелиться толком — и сразу в трезвенники! Никуда я тебя, конечно, не прогоню, но самому-то? Как говорится, дал слово… ладно! — не договорив, Танечка Негода переменила тему и возвратилась к вчерашнему Валентининому признанию:
— Нет, представляете, Валя с убийцами разминулась, может быть, всего-то на пять минут?!
— Ну да, а почему — с убийцами? Тогда они, может, были ещё обыкновенной драчливой швалью? И сами не ведали, что скоро один из них так неудачно ударит Лёху по голове! Доской — или чем-то ещё… например — киянкой?! А кстати — видел её кто-нибудь? — воскликнул, отстаивавший версию непредумышленного убийства, Михаил. — Ведь у Лёхи киянка буковая — килограмма на полтора! Такой если треснуть — самое то! И череп целый, и мозги всмятку!
— Мишка, уймись, зараза! — рассердившись, вскипела Ольга. — У тебя, если хочешь, у самого мозги всегда всмятку! Или вообще их нет — одна только водка плещется! Своим поганым языком так говорить о Лёше Гневицком?!
— А я — что? Я ничего такого. — Начал оправдываться Михаил, однако, сообразив, что — применительно к погибшему другу — образное выражение «мозги всмятку» весьма и весьма пованивает, поспешил извиниться: — Ладно, Ольга, прости. Сказал — не подумал. И ты, Наташенька, тоже. Все-все простите. Но ведь, правда, если киянкой…
Юра Донцов подтвердил, что киянки в алексеевой мастерской он, вроде бы, тоже не видел — но из этого ничего не следует: ведь никто её не искал? Мало ли в каком из ящиков, шкафчиков или углов она может валяться?
— Э-э, нет, — заведённый своим открытием, заупрямился Михаил, — где она — это надо проверить! Сейчас проверить! Ты, Юрка, давай со мной, а ты, Лёва… сможешь? Или подождёшь нашего возвращения у Танечки? Полчаса туда, полчаса обратно… час в мастерской — быстрей не управится… в общем — к пяти вернёмся… и если этой киянки там нет… ты, Лёва, вчера, кажется, говорил, что хочешь обратиться к следователю?.. ну — в частном порядке?.. а сегодня?.. не передумал?
Услышав от Окаёмова, что не передумал, Михаил залпом осушил полстакана водки и, прихватив с собой Юрия и растерявшуюся от такой стремительности Наташу, — Натка, нам по пути, а тебе всё равно уже пора возвращаться к Валюхе, — исчез со своими, его энергией втянутыми в орбиту, спутниками.
— Загорелся — сделал! Вот за что люблю этого рыжего чёрта! — с оттенком лёгкого восхищения прокомментировала попеременно сожительствующая то с безалаберным живчиком Мишкой, то с основательным, очень надёжным, правда, несколько занудливым Юрой Донцовым Ольга. — Такой заводной — во всём! И в работе, и в выпивке, и в постели! Вспыхивает — чуть что… жаль только: быстро заводится — быстро гаснет…
Если бы не Окаёмов, то, вероятно, сейчас между женщинами завязался оживлённый обмен мнениями относительно интимных достоинств Мишки, Юрия и всех знакомых мужиков — вообще. К сожалению для дам, присутствие представителя другого пола этого не позволяло, и, немножечко повертевшись вокруг злополучной киянки, разговор вновь перекинулся на Валентину. Теперь, в свете её признания, становилось понятным, почему эта женщина, узнав о гибели мужа, едва не лишилась рассудка: чувство вины! Сама не доглядела, сама поленилась, сам прошляпила! Побеспокоилась о завтрашнем дне, забыв о сегодняшней ночи! Алексей, видите ли, напился и благополучно заснул! А что, спрашивается, могло ему помешать проснуться? И открыть первым же, постучавшимся в дверь, алкашам? Да уж — не позавидуешь! В её положении, скорее, следует удивляться тому, что обошлось без психушки, что удалось выкарабкаться самой. И ещё — по единодушному мнению Танечки, Ольги и Элеоноры — Окаёмову повезло, что Валентина, очнувшись, ограничилась лишь злыми, несправедливыми обвинениями, а не растерзала астролога в клочья: а что — Валя, она могла бы! Рука у неё тяжёлая — многие из Алексеевых приятелей-пьянчужек на себе убедились в этом! Да и Лёшеньку — между нами девочками — она таки поколачивала. Конечно — любя, но вовсе не символически, а очень даже не слабо! И Алексей, как ни странно, похоже, не возражал…
Далее разговор разошёлся по двум направлениям: во-первых, на тему о том, что мужиков необходимо держать в узде, а во-вторых — на более животрепещущую, на тему Окаёмовского астрологического прогноза. Вчерашние слова Валентины, — не знаю, Лёвушка, благодарить тебя теперь или проклинать, — произвели огромное впечатление: это надо же! Несколько лет назад предсказать смерть друга — и будьте любезны! В точно назначенный день и час! И даже Валентина, как ни старалась, не уберегла! А робкие оправдательные попытки Льва Ивановича — я, дескать, предсказывал вовсе не смерть, а лишь кровопролитие в пьяной ссоре: например, рассечённую губу или разбитый нос, к тому же, опасность грозила Алексею не только в эту трагическую ночь, но и в другие числа, в которые, как известно, ничего скверного не случилось — лишь подлили масла в огонь: ну да! Это ты, Лёвушка, дуракам мужикам рассказывай! А мы, женщины, существа тонкие, интуитивные — в предсказаниях понимаем толк! Да и вообще — по своей природе — все немного колдуньи! Хранительницы древнего знания! Конечно, ты специалист — таблицы, расчёты и всё такое, — но, знаешь ли, нас этим не проведёшь!
Подобные шутливые препирательства между Львом Ивановичем и его очаровательными собеседницами могли бы занять много времени — до признания Окаёмовым своего полного поражения и сдачи на милость прелестных победительниц — если бы не женское любопытство: а нам, Лев Иванович, можете составить гороскопы? Таня — она Весы; Ольга — Овен; а Элеонора у нас Телец. Что нам на этот год обещают звёзды?
За оживлённой беседой время прошло незаметно — так что, когда возвратился Юрий, (один — без Мишки) всем показалось, будто он никуда не уходил, а с начала и до конца участвовал в общем разговоре. Однако привезённое им известие, что киянки в алексеевой мастерской действительно нет — а искали они её, видит Бог, на совесть! — резко уплотнило бывшее до того почти невесомым время: чёрт! Неужели — гады — киянкой?! Алексея звезданули по голове?! Той самой киянкой, с помощью которой последние два месяца он, выкраивая по вечерам по часу, по полтора, из ствола старой липы — вдохновенно, с усердием! — вырезал Распятие? Легонечко ею постукивая по ручке большой полукруглой стамески? Притом, что особой тяги к резьбе по дереву, как, впрочем, и к скульптуре вообще, за Алексеем прежде не замечалось. Да, в силу обстоятельств, как всякий российский художник, он вынужден был освоить азы столярного дела — но чтобы тонкости, чтобы резьбу… и вдруг — потянуло! Будто бы получил какой-то знак! Свыше?.. кто знает… всё может быть… Нет, сам Алексей ничего по этому поводу не говорил, а работу над Распятием, отшучиваясь, объяснял своими католическими корнями. Но, согласитесь, многозначительное совпадение: художник-живописец, из столярного инструмента кроме молотка и ножовки ничего не державший в руках, за два месяца до смерти вдруг берётся за очень непростую работу резчика — и выполняет её, по общему мнению, на высочайшем уровне. Такого потрясающего Христа — а, по словам Алексея, основным ориентиром ему служил сохранившийся на знаменитой Туринской Плащанице нерукотворный образ Спасителя — поискать!
А в целом?!
Эти распростёртые руки-крылья! Эта поникшая — будто бы мёртвая, однако, в действительности, неподвластная смерти и тлению — голова! А всё тело?! Изломанное крестной мукой, израненное колючками и бичами, пробитое гвоздями и пронзённое копьём — нет, как Алексею удалось передать такое?! Чтобы воистину — «смертью смерть поправ»?! Может быть, вся суть — в преодолении? Когда по средневековому массивный крест из-за проточенных, расходящихся подобно перьям у археоптерикса, полукруглых канавок представляется невесомым? Сделанным не из дерева, а из сгустившегося света? И тело, пригвождённое к такому кресту, не может быть мёртвым в принципе? Или — всё-таки! — суть в фигуре? В соединении средневековой строгости, реалистической точности, модернистской изломанности с особенной, присущей Алексею, «посткубистской», если так можно выразится, способностью обобщать? Когда частности и детали настолько подчинены целому, что будто бы и не существуют? А в воображении — вопреки видимому! — возникают Сезанновские метафизические шары, цилиндры, конусы? То есть — галактики, звёзды, планеты, луны? Или — гармония? Без которой соединение столь разнородных стилей, приёмов, образов могло бы казаться холодной претенциозной эклектикой — и только? А так, когда древнее (перья археоптерикса), средневековое (крест), современное (фигура Спасителя) и будущее (возникающие в воображении другие солнца и луны) талантом Алексея Гневицкого сплавились воедино, то возникло чудо: скромная полутораметровая деревянная скульптура будто выпала из земного времени и каким-то волшебным образом оказалась сразу во всех временах.
Для Окаёмова, у которого увиденное вчера — сквозь алкогольный туман — Распятие оставило хоть и сильное, но очень нечёткое впечатление, столь восторженные оценки сделанного Алексеем со стороны Вадима, Юрия, Элеоноры, Татьяны и Ольги были в какой-то мере бальзамом: нет, его друг не ушёл бесследно! Здесь, на Земле, оставил после себя маленькую частицу Вечности!
От Распятия разговор вновь возвратился к злополучной киянке, которой — вполне возможно… однако, предположение — не доказательство… а поскольку, опохмелившись, ни Юрий с Вадимом, ни тем более женщины на водку особенно не налегали, то достаточно скоро тема исчерпалась сама собой — так сказать, из-за нехватки универсальной смазки для всех, ведущихся на Руси разговоров. Впрочем, не так уж скоро: как-то незаметно и неожиданно стрелки часов подошли к шести — Элеонора, спохватившись, (мне же перед театром надо заскочить домой) мигом исчезла; Татьяна тоже засобиралась, и гостям пришлось распрощаться: до завтра, Лев Иванович, до завтра, Танечка — значит, в пять — на открытии Алексеевой выставки?
В театр Окаёмов был проведён Танечкой со служебного входа, представлен «зверюге-режиссёру» Подзаборникову и помещён в «губернаторскую» ложу — в чём, кроме невинного желания артистки лишний раз обратить на себя внимание, не существовало никакой необходимости: зрительный зал к началу спектакля заполнился едва ли наполовину, и астрологу не составило бы труда приобрести билет, но… коль так захотелось женщине?
Бывшее у Льва Ивановича опасение, что скучноватая Ибсеновская драма его — похмельного — может невзначай усыпить, по счастью, не оправдалось: артисты играли прекрасно. Все. Не говоря уже о Татьяне Негоде, которая из весьма фантастической, из-за банального мужского предательства отказавшейся от своих детей Норы сумела сделать не сумасшедшую феминистку, а героиню едва ли не древнегреческой трагедии. (А что, господа хорошие, бросить всё дорогое в жизни, не труднее ли, чем пожертвовать этой жизнью на каком-нибудь, освящённом предрассудками, алтаре?) Но и прочие персонажи — адвокат Хельмер, доктор Ранк, фру Линне, поверенный Крогстад — артистами великореченского театра были сыграны выше всяких похвал. По крайней мере — на взгляд Окаёмова. На не совсем трезвый и — из-за Татьяны Негоды — очень предвзятый взгляд. К тому же, Льва Ивановича если и можно было назвать театралом, то с большими натяжками: конечно, в студенческие годы он похаживал и в «Леком», и в «Современник», и пару раз ему даже удалось посетить знаменитый тогда «Театр на Таганке», но ведь и только — как все, так и он. И, стало быть, учитывая предвзятость Окаёмова, перемноженную на его весьма недостаточную искушённость, с мнением астролога, как театрального критика, вряд ли стоило бы считаться, но… с его мнением — да! А вот мнение угнездившегося в голове Льва Ивановича Зелёного Змия не следует недооценивать: окажись представление скучным — астролог захрапел бы за милую душу. Несмотря на все свои благие намерения: ах, перед Танечкой неудобно, а вот — дудки! Захрапел бы — и всё тут! Однако — не захрапел. А посему, сославшись на неподкупный, не выносящий скуки вкус Зелёного Змия, интерпретацию «Кукольного дома» управляемой Подзаборниковым труппой артистов великореченского драмтеатра следовало признать выдающейся постановкой — независимо от мнения очарованного игрой Татьяны Негоды астролога.
И, пожалуй, ещё одно, чего Лев Иванович, читая Ибсена, прежде не понимал и что открылось ему сейчас: это современность (а вернее, принадлежность сразу ко всем временам) сочинённой в конце «благополучного» девятнадцатого века сентиментальной семейной истории — чтобы быть свободным, человек должен уметь отказаться от всего самого дорогого: от детей, дома, родины. Да, это понимали древние, это знало христианство, но почти напрочь забыло «рационально» мыслящее девятнадцатое столетие — исключая, возможно, отдельных интеллектуальных монстров: Достоевского или, скажем, Ницше. Ибсен отчасти — тоже: если не знал до конца умом, то интуитивно чувствовал страшную цену свободы — чем, вероятно, объясняется его огромная популярность на грани веков: когда по фундаментам великолепных идеалистических построений «материалистов» пробежали невидимые трещины. И что, кстати, почти ускользает, если пьесы знаменитого норвежского драматурга читать одними глазами — нет, только действие, только спектакль могут вдохнуть в них жизнь. Словом — необходимо видеть. А также — слышать.
И, похоронивший накануне друга, не совсем трезвый, мучимый чувством вины за злополучное предсказание, Окаёмов увидел. И был потрясён. А талант режиссёра и артистов труппы великореченского драмтеатра был, возможно, и ни при чём — просто всё так совпало: одно к одному…
Проводив Марию Сергеевну и перекрестив на ночь матушку Ольгу, отец Никодим долго и сосредоточенно молился в своём кабинете — увы! Мучительная раздвоенность (кто он? по-прежнему, всё ещё священник? или — уже психиатр?) не проходила: да, Враг отступил, но посеянные им семена ядовитых сомнений тронулись в рост, самым невероятным образом перепутав в уме Никодима Афанасьевича его собственные, бережно им лелеемые мысли.
Господи, ну за что?! Ты посылаешь мне это новое испытание? Слабому и уставшему! Не выдержу, не смогу, сломаюсь! Мария, Мария — за что? Ты меня так мучительно истязаешь? За Ириночку? За то, что, занятый профессиональным самоутверждением, я проворонил собственное дитя? Отмахнулся, не доглядел, не обратил внимание? Когда девочка начала взрослеть и у неё появились мальчики — по сути, самоустранился? Дескать, всё равно природа своё возьмёт? Подсунул, как просвещённый «либеральный» отец, несколько дешёвых брошюр по гигиене половой жизни — и до свидания? Ни чуточки не подумав о её душе? Да, конечно, такого понятия, как грех, для тебя тогда не существовало, и, тем не менее… всё-таки — психиатр! А после? Когда Ирочка со своих свиданий стала возвращаться слегка под хмельком? Ну да, провёл несколько «душеспасительных» бесед о вреде алкоголя — и она замкнулась! Скажешь, не догадывался, что девочка не только винишком балуется, но и покуривает «травку»? Врёшь, сволочь, догадывался! Уж во всяком случае — когда буквально за месяц до её гибели обнаружил пропажу морфия… а что было делать? Взять ремень — и… взрослую восемнадцатилетнюю девушку? Вздор, господин Извеков! Забить тревогу? Настоять на лечении? Положить в отделение к Илье Шершеневичу? А кому тогда в первую очередь следовало лечиться — забыл?!
Сразу после трагедии мысли о своей виновности едва не свели с ума Никодима Афанасьевича. Его собственное, пока контролируемое, но в скором будущем очень даже чреватое пристрастие к морфию вдруг откликнулось так неожиданно и страшно! Да, поначалу он не ведал того, что творил: дескать, дети почти взрослые, Ириночка в институте, так что проблемы с морфием — моё личное дело: сумею или не сумею избавиться от своего пристрастия — на те несколько лет, которые им потребуются, чтобы определится в жизни, меня хватит. Ольга Ильинична?.. да, конечно… убивается, переживает, плачет ночами… но! Россия ведь испокон веку страна вдов и сирот! А уж в страшном-то двадцатом столетии?! Когда не просто были убиты десятки миллионов мужчин, а самоё мужское начало оказалось стёртым в лагерную пыль?! И что тогда в этой бредовой жизни спрашивать со скромного врача-психиатра? И, главное — кому? Истории? Государству? Богу? Но ведь это не им — а с них! За уничтоженное в России творческое мужское начало, ох, до чего бы следовало спросить! С Истории, Государства, Бога…
Повторимся, тогда подобные безысходные мысли, беспрерывно вертясь в голове Извекова, чуть было не свели его с ума, однако месячное пребывание в отделении своего приятеля психиатра Ильи Шершеневича, казалось, поправило дело… заодно излечив от пагубного пристрастия… впрочем, нет! От морфия Никодим Афанасьевич отказался сам. Сразу. Узнав о самоубийстве дочери. Но всё равно, месячное пребывание под крылом коллеги очень помогло окончательному избавлению от наркотической зависимости: прекрасный уход в привилегированном отделении, витамины, переливания крови, транквилизаторы, нейролептики — из больницы доктор Извеков вышел с душой хоть и мятущейся, но уже не в разнос. Да, все предыдущие годы можно было считать растраченными впустую: занимаясь не тем, чем надо, он потерял дочь, но ведь сорок пять лет — это ещё не старость! Можно и сызнова! Можно ли?..
Два года лихорадочных поисков себя в изменившемся (опустевшем!) мире в конце концов привели Извекова к отцу Александру Меню — и будто бы началось медленное восхождение его души: крещение, воцерковление, изучение под руководством отца Питирима сначала азов, а впоследствии и глубин православия, посвящение в сан, служение Господу… но! Именно на этом пути Извекова встретил Враг!
Когда?
Ответить на этот вопрос не просто — во всяком случае, задолго до осени девяносто шестого: когда своих прихожанок он вдруг увидел глазами внезапно пробудившегося в нём врача-психиатра… Уж не в девяноста ли втором?.. Когда, выведенный из себя задевающими за живое, злыми и умными нападками Окаёмова на дорогие его сердцу доктрины Православной Церкви, он пригрозил астрологу адским пламенем? Тем самым из потаённых глубин собственного естества вызвав дьявола? Так сказать, материализовав Лукавого? Облачив его в плоть и кровь? Кто знает… Как бы то ни было, но, обратившись назад, Никодим Афанасьевич мог заметить, что года с девяносто третьего Враг ему уже потихоньку нашёптывал свои клеветнические измышления.
И всё-таки до вчерашнего импровизированного психоаналитического сеанса с Марией Сергеевной Нечистый никогда не вёл себя так нагло! Да одни только эти его беспардонные «МЫ» и «НАМ»? Когда с помощью ехидно подтасованных местоимений Враг посмел приравнять себя к Творцу?!
«Мария, Мария — за что? — отвлекающим от молитвы, мучительным мотивом беспрестанно вертелось в Извековской голове. — Твой злосчастный аборт и самоубийство моей Ириночки — неужели нам нет прощения? Нет! Гораздо страшнее! И ты, Мария, и я многогрешный можем быть прощены! Спасены и помилованы! А вот моя дочка, Ириночка… Боже! Избавь мою дорогую девочку от уготованных ей адских мук!», — воплем рвалось из кровоточащего сердца священника.
Священника?
Те самые ортодоксальные доктрины, которые в своё время так надёжно поддержали Никодима Афанасьевича, исцелив его от отчаяния, сейчас вдруг обернулись против него — ибо тогда, ослеплённый горем, он был не способен видеть их теневых сторон, в то время, как сейчас, вспоминая дочь, смотрел уже в оба глаза и видел не только Свет, но и Тьму. Ту самую раскалённую адскую Тьму, в приверженности к которой, раздражённый охлаждением Машеньки, Окаёмов ещё в девяносто втором году обвинил и отца Никодима лично, и Православную Церковь в целом — за редчайшими исключениями… Такими — как отец Александр Мень… Который удивительно ловко, будто бы не подвергая сомнению основы православия, умел обходить острые углы…
К несчастью, отец Никодим не обладал подобной способностью, и давно уже обнаруживший это Враг сейчас вовсю изгалялся над ним. Глумливо мешая молитве.
«…не введи в искушение» — помнишь, лукавый пастырь? Кого ты об этом просишь? Чтобы, значит, не искушал тебя? Раба нерадивого? И после такой просьбы ты ещё надеешься, что Он избавит тебя от Меня? Свя-я-щенничек! Скорее уж — от Самого Себя! Которого, впрочем, ты и так никогда не имел! Самообманывался — и только! Я вот — другое дело! Я с тобой был, есть и пребуду во веки веков — ну, там, где сейчас твоя самоубийца-дочка. Без которой, Я полагаю, и рай тебе будет не в рай? Эдемские фрукты и овощи покажутся с червоточинами? А вообще, знаешь, там у Меня не так уж и плохо. Не буду врать, супротив Царствия Небесного, о котором, кстати, вы, смертные, не имеете ни малейшего представления — не тянет. Однако в сравнении с тем, что вы здесь на земле вытворяете друг с другом — образец, можно сказать, гуманности! Все основные права человека — на высшем уровне. Так что не слишком убивайся относительно своей дочки. Ладно уж, намекну: когда-нибудь ты с ней непременно встретишься — ну, там, где нет ни слёз и ни воздыханий… Вот и подумай, лукавый пастырь, Тому ли ты молишься?.. и так ли? Он ведь, как тебе хорошо известно, все твои нужды знает без всяких просьб. Так почто ты Его зря беспокоишь?»
«Врёшь! Врёшь! Я знаю! Ириночка не у тебя! У тебя — ад! Геенна огненная!», — спровоцированный глумливым голосом, хотел возразить отец Никодим. Однако — кому?
Лукавый, как верно заметила Мария Сергеевна, искушает нас преимущественно изнутри. Ибо внешние атрибуты Нечистого — смрадный запах, рога, копыта — изощрённое лукавство людского ума, и только. Я, дескать, грешен: граблю, насилую, убиваю — но ведь не сам по себе, а по его наущению. Зато — спасибо Коммунистической Партии и Православной Церкви! — патриот. Любого порву в клочья за Партию, Веру, Царя и Отечество! И мне за это простятся все грехи!
От начала и до середины девяностых годов отцу Никодиму не редко доводилось иметь дело с подобными умонастроениями значительной части исповедующихся мужчин. И когда вдруг с середины последнего десятилетия двадцатого века количество подобных исповедей резко пошло на убыль, священник, не обольщаясь, понял: распространённость таких умонастроений отнюдь не уменьшилась — просто их носители обрели себе других пастырей: так сказать, из постатеистической генерации. Ибо его, Извекова, ортодоксальное нежелание оправдывать какой бы то ни было грех внешними обстоятельствами (присягой, патриотизмом, происками Врага) не могло не отталкивать расплодившихся разномастных борцов за Светлое Православно-Державно-Коммунистическое будущее России — и когда появились соответствующие пастыри «в штатском», вернее, «в церковном»…
Нет, только изнутри, только потворствуя нашим слабостям и порокам (особенно — безоглядному самоутверждению на костях ближнего и вытекающей из него «воле к власти»!) Враг искушает нас — это отец Никодим знал твёрдо. И посему, будучи злодейски оторванным Лукавым от молитвы, не стал искать никаких внешних оправданий, а попробовал заглянуть в себя: чего вопиюще греховного он совершил в последние несколько дней? Словом, поступком, мыслью? Ведь не так же, ни с того ни с сего, Нечистый разошёлся сверх всякой меры? И вчера и сегодня нещадно терзает его гнусными клеветническими наветами?
Мария Сергеевна? А что — Мария?.. Из-за её проблем он вынужден был вернуться к профессии врача-психиатра? Забыв о долге священнослужителя? Ну, да, ну, конечно, кто спорит, грех… но разве такой, чтобы сразу — в лапы к Врагу? Или?.. Ириночка?.. ах, Ириночка… бедная девочка… из-за больной любви к заурядному негодяю решившаяся на такое… или?.. его сын — Николай Никодимович?.. преуспевший в американских академических кругах доктор чего-то сугубо математического… как же: мехмат МГУ, стажировка в Кембридже — и ежемесячный двадцатиминутный телефонный разговор с Москвой! Из Чикаго. В основном — с Ольгой Ильиничной. С ним — только: «здравствуй, всё в порядке, позови, пожалуйста, маму»… конечно, его порода: вместе с твёрдостью и настойчивостью — замкнутость и ранимость, но если бы не самоубийство сестры… возможно, и не уехал бы из России… хотя… эти его дежурные «здравствуй» и «всё в порядке» — конечно, не такая страшная и болезненная, как из-за дочки, а всё же рана… выходит, сына он проворонил тоже… по счастью, не безнадёжно, но… а тут ещё — Мария Сергеевна! Как она вчера разрыдалась, вспомнив о злополучном аборте!
«Психоаналитик» — блин! Фрейдист недоделанный! Вместо того, чтобы сразу направить женщину к Илье Шершеневичу — решил поразвлечься гипнозом, сволочь?! Да ещё изобрёл такую непотребную епитимью — свя-я-щенничек! Немудрено, что Нечистый в тебя вцепился всеми своими когтями!»
Разбередив старые раны и мимоходом нанеся себе несколько новых царапин, Никодим Афанасьевич всё-таки не сумел проникнуть в заповеданные тайники души. Гибель дочери, отчуждение сына — всё это хоть постоянно и ныло, но уже давно и привычно, а проблемы Марии Сергеевны и наложенная на неё дурацкая епитимья — ей Богу, не тот повод, чтобы Нечистый смог ухватиться с такой силой! Нет, скорее всего — раздвоенность: не сам по себе идиотский «психо-гипно-аналитический» сеанс, а возвращение Извекова к своей прежней профессии. Удачное или нет — не суть. Да, но сама эта раздвоенность — она откуда? Или — опять?! Также как и первую, вторую половину жизни следует признать никуда не годной? Бездарно растраченной? О, Господи! Тогда, в первый раз, за неверный выбор он расплатился дочерью — а сейчас? Чем он заплатит сейчас? Какую страшную цену ему назначат за новое самозванство? Собственную жизнь? Да ради Бога! Хоть в этот миг! Душу? Которую, служа не по истинному призванию, он, несомненно, погубил? И пусть! Во всяком случае, пребывая в Раю, он не будет зубовно скрежетать из-за Ириночки, а вместе с ней, с дорогой ненаглядной девочкой, окажется в заточении у Врага — в Аду. То бишь, в Аиде — в царстве теней…
Вернув местопребыванию непоправимо согрешивших душ его древнегреческие корни, Никодим Афанасьевич сделал значительный шаг на пути, так сказать, гуманизации сего ужасного места — уж не по подсказке ли Его Сиятельства Гражданина Начальника этой бессрочной каторги? Как бы заранее примеряясь к ней? Разумеется, вздор! В голове у Извекова только-то и мелькнуло: Ад — Аид, Иудея — Эллада, Назарет — Москва — эдакой прекрасной мандельштамовской мешаниной: «… Россия, Лета, Лорелея». А через несколько мгновений всё снова вернулось к мучающей его раздвоенности: священник или психиатр? Или — избави Боже! — ни священник, ни психиатр? И тогда — как это ни горько! — вся жизнь впустую? Вторая её половина — также как и первая? А впереди?.. Пенсия, гроб, могила — и?.. «Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века»? Вот именно — чаю… И что может ждать его в будущем веке, если эта земная жизнь была бездарно профукана? Во всяком случае — ничего хорошего…
А Враг, злорадно дождавшись очередного поражения отца Никодима, возобновил атаку:
«То-то, лукавый пастырь! Надеюсь, понял, что, окромя как ко Мне, нет для тебя дороги?»
И Извеков действительно понял: ЧТО именно его особенно раздражает в мерзких речах Нечистого. Ну — конечно же! — архаизмы и просторечия. Все эти назойливо нарочитые «окромя», «давеча», «поелику», «супротив», «почто», «посему», «попервой» и прочая, прочая… уж лучше бы матом стервец ругался! И ещё… если бы Враг поносил Творца… оскорблял, проклинал, хулил… это бы звучало естественно! Возгордился, восстал, потерпел поражение, затаил злобу — вот и клевещет, поносит, хулит, очерняет… так ведь нет! Ничего подобного! О Боге — только с большой буквы. Уважительно и с почтением. Возможно, единственное… эти его панибратские «МЫ» и «НАМ» — будто Они на равных! Да — гнусность весьма коварного свойства! Казалось бы: уважительно — а подишь ты!
Лукавый, тем временем, не унимался:
«Ко Мне, отец Никодим, ко Мне! Да ты не боись, свя-я-щенничек, — общество у Меня отменное! Многие, знаешь ли, кого вы на потребу дня в слепоте душевной провозгласили святыми, обретаются у Меня. А уж зрелищ и развлечений — любо-дорого посмотреть! Например, каждое полнолуние Дмитрий Донской с ханом Тохтамышем ух как дерутся на поединках! На кнутах. Дмитрий-то поначалу заартачился: мол, давай на мечах или на копьях, а Тохтамыш ему — со своим лукавым данником, который, бросив Москву на разграбление, позорно от меня убёг, ни на копьях, ни на мечах драться не стану: дескать, раб только кнута достоин. И ничего не поделаешь: хан-то прав — убёг ведь Дмитрий. Так что князю пришлось в спешном порядке осваивать кнут. Конечно, попервой-то Дмитрию здорово доставалось, больше трёх раундов не выдерживал, да и то нашему рефери приходилось всё время вмешиваться из-за нокдаунов и рассечений. Но уже скоро князь насобачился — у-у-у! А видел бы ты сейчас! Полные пятнадцатираундовые бои! У обоих кнуты как молнии! Но и защита! Редко-редко когда случается нокдаун! А уж нокаутов-то лет сто, почитай, не видели! И как скрупулёзно ни подсчитывают очки — всё время у них вничью. Только вот — не долго уже осталось… Нет, Тохтамыш-то ещё задержится. Как его Магомет ни уговаривает, мол, не пристало тебе, слуге Аллаха, увлекаться до самозабвения языческими игрищами, а он всё равно — в Валгаллу стервец намыливается. Чтобы с викингами, значит, рубиться и пьянствовать. А вот князь — нет, князь понимает, что ему ещё на тысячу лет работы, и если он с каждым своим грехом будет так валандаться, то не успеет и до Второго Пришествия.
Или, лукавый пастырь, ты воображаешь, что Царствие Небесное даруется вашими людскими декретами? Какого-нибудь коронованного кровопийцу, насильника и душегуба провозгласили святым, и — хлоп! Мало того, что он сам в раю, так и для вас многогрешных туда по блату торит дорожку? Мы, дескать, отсюда, а ты оттуда поднажмём на Петра как следует — калиточку он, глядишь, и откроет? А вот дудки, лукавый пастырь! Каждому (по его делам!) прежде чем узреть Свет, попотеть предстоит — жуть! Чтобы, значит, поправить пагубные последствия своих грехов. Молитва — да. Помогает. Но только — когда от всего сердца. О тех, стало быть, кого знал молящийся. Если не лично — то хотя бы по их делам. А то, что ты там у себя в храме бубнишь по записочкам, это, знаешь ли, — медь звенящая и кимвал бряцающий! Ну, и любовь, конечно… но только ведь из вас, в массе своей самоутверждающихся на страданиях ближних, хорошо, если один из миллиона способен любить… вот они — да, они — святые. Но только вы их, как правило, не узнаёте. А если узнаёте — то распинаете».
Как ни возмущался Никодим Афанасьевич, но вынужден был выслушивать этот фантастический бред, эти чудовищные реминисценции из Анатоля Франса, Лео Таксилия и Николая Булгакова — затыканием ушей не отделаешься от того что звучит в голове.
«И всё-таки, отец Никодим, — после небольшой паузы продолжил Враг, — не перестаю дивиться вашей слепоте. Ну, Александр Невский или Дмитрий Донской — ладно. За давностью лет вы можете делать вид, что не помните всех их реальных дел — а воинские заслуги у них, несомненно, есть. Хотя… если каждого удачливого кондотьера «производить» в святые?.. Но, повторюсь, им своей намеренной слепотой вы не слишком навредили — другие времена, другие нравы, другие понятия. Но вот Николай II — ай-яй-яй, достопочтенный пастырь! Уж о нём-то вы имеете предостаточно точных, подтверждённых документами сведений! И вдруг — такой эгоизм вашей, лепечущей о духовном, но помыслами и делами по уши в мирском погрязшей Церкви! А может не Церкви — а? Может, только её иерархов? Что-то я не припомню, чтобы, когда светские власти вашей страны, понося несчастного царя, называли его не иначе как «Николаем Кровавым» — Московская Патриархия заикнулась бы о его канонизации? А теперь — надо же! Стоило в Кремле перемениться ветру — и вот-вот на Руси «просияет» новый святой. Просияет — чего уж! Нет! Чтобы пастырям христианской церкви до такой степени не верить в Бога? Да неужели же в своём зверином эгоизме они не способны понять, какой вред этой богопротивной канонизацией нанесут несчастному Николаю? Сколько добавят ему страданий? Нет, отец Никодим, ты только представь: проигравший все войны, расстрелявший несколько мирных демонстраций, погубивший в итоге и собственную семью, и династию, и Россию — не говоря уже об отречении от надетой Церковью короны — и вдруг святой? На которого должны равняться все православные? Тогда как он бедненький к настоящему времени только-только отслужил жертвам Девятого Января — это же сколько слёз надо было отереть, скольких утешить? А его сердечные сокрушения? Как его Александра Фёдоровна ни утешает — всё равно! Плачет и плачет несчастный царь! Впрочем, и у неё глаза постоянно на мокром месте: чувствует, что — причастна. Хотя старается изо всех сил — всё свободное время проводит среди обездоленных, униженных, оскорблённых и бездарно загубленных по вине её царственного супруга. А тут вы собираетесь докучать ему своими молитвами о помощи и заступничестве! Кому? Тому, кто, обременённый своими грехами, заведомо не может исполнит ни одной вашей просьбы! Но, к несчастью — слышит их! И каждая такая услышанная, но не исполненная мольба — новая рана ему на сердце! Ведь даже после канонизации русским зарубежьем несчастный царь стал плакать едва ли не вдвое чаще! А теперь? Если его канонизирует Московская Патриархия? И добавятся миллионы новых просьб? О, его бедное, его постоянно больное сердце! Нет, с вашей стороны это не просто звериный, это прямо-таки дьявольский эгоизм! Слышишь, лукавый пастырь?!»
В устах Врага забота о душе убитого своими далеко не самыми лучшими подданными царя звучала таким богомерзким кощунством, что отец Никодим, если бы только мог, в наглую харю глумливца запустил не чернильницей, а немецкой пишущей машинкой «Эрика» — увы. В отличие от Лютера, он не видел воочию гнусную рожу Нечистого, а только слышал неотвязно звучащий голос. Что, как психиатра, не могло не настораживать Извекова: понимаешь ли, взялся пользовать Марию Сергеевну — в то время, как сам… против воли?.. подумав об Ириночке — о её тяжкой посмертной участи — мысленно включился в богопротивный диалог с Врагом! И Лукавый охотно откликнулся. Правда, с заметным пренебрежением.
«Да не у Меня твоя дочка — Выше. Конечно, не в Царствии Небесном — до него ей ещё, ох, как далеко… однако — работает. Нет, не так тяжко, как у Меня — она ведь, кроме себя, никого не убила. Конечно, вам с Ольгой Ильиничной горя доставила выше крыши, но и вы — по отношению к ней — тоже не без греха? Вспомни-ка, отец Никодим? Так что, думаю, и ей вас, и вам её не составит труда простить? Стало быть, ближним она не нанесла большого вреда своим грехом… Это ты и другие лукавые пастыри, воображая в своей гордыне, будто смертный способен обидеть Бога, раздули до невероятных размеров грех самоубийства — когда он заслоняет уже намеренные (и с лёгкостью оправдываемые!) ваши злодеяния друг против друга. Нет, здесь иное… Ведь у твоей дочери была своя миссия на Земле. Причём, не жёстко запрограммированная, такая, которую можно было бы передоверить другому, нет — возможная лишь для неё. Так что, добровольно уйдя из жизни, она не просто не долюбила, не домечтала, не додумала, не доработала. Нет, не долюбила, не домечтала, не додумала, не доработала она по-своему. Так — как могла только она одна. И в этой связи, отец Никодим, представляешь, какой грех совершают убивающие других? Какую неимоверную тяжесть берут на себя? Ведь им же — за ими убитых — предстоит отработать всё! Нет, твоей Ириночке много легче. Ей — только за себя. Между прочим, там, где она сейчас, не одни лишь самоубийцы. Нет, многие — алкоголем, наркотиками, излишними заботами о материальном благополучии, монастырским затвором погубившие свой талант. Да, да, отец Никодим, монастырским затвором — тоже. Если бросились в монастырь — как в омут. Совершив, по сути, духовное самоубийство. Или ты воображаешь, что всё, связанное с религией, духовно по определению? На чём настаивают некоторые ваши иерархи, говоря о распространении своей светской власти, как о духовном возрождении России! Не правда ли — прелесть? После девятисот лет преследования всякого инакомыслия, погубив в итоге опекаемую ими страну, они теперь, вновь примазавшись к государственному пирогу, претендуют быть монополистами в области духа! Лепота, отец Никодим — скажи?»
— О, Боже, — почти в отчаянии взмолился Никодим Афанасьевич, — помоги! Избавь меня от Лукавого! Вырви его мерзкий язык! Или мои уши запечатай Своим Словом! Ты видишь: я слаб, я устал, я почти раздавлен! Сними с меня, Господи, это невыносимое бремя — порази Своего Врага! Дабы, посрамлённый, бежал он в преисподнюю — меня недостойного более не искушая!
(Нет, нет! В Сергиев посад! К отцу Питириму! Немедленно! Не откладывая!)
— Сгинь, сгинь, Нечистый! Сгинь… твою мать!
Ядрёное, по крещении Руси свирепо табуированное византийскими апостолами словцо, похоже, помогло — Враг замолчал. Надолго ли? Не зная этого, отец Никодим налил из заветной бутылки полный стакан коньяку и, не смакуя, выпил на одном дыхании. Закурил и задумался: а не принять ли пару таблеток галоперидола? Ибо, если, как для священника, итог диалога с дьяволом был для него неясен, то, как психиатр, он очень хорошо понимал, чем заканчиваются подобные собеседования… Опять, стало быть, эта ужасная раздвоенность…Кто он? Священник? Или — всё-таки! — психиатр? А может быть — уже пациент? Причём, с таким диагнозом, что Илья Шершеневич вряд ли его возьмёт в своё отделение — дабы не смущать преуспевших в разграблении России алкоголиков, душегубов и прочих наркозависимых господ и товарищей…
Сергиев посад или нейролептик? Каждое из этих средств имело свою специфику: если это происки Врага, то, конечно: Троице-Сергиева Лавра — исповедь, покаяние, пост, молитва. Ну, а вдруг всё-таки расщепление сознания?.. То бишь — шизофрения?..
По счастью, приятным теплом разлившийся по телу коньяк благотворно подействовал на психику — отец Никодим решил не пороть горячку: Сергиев посад, галоперидол — успеется! Не лучше ли сначала испробовать проверенное народное средство: как следует напиться и лечь спать? По присказке: утро вечера мудренее? Вот если и завтра Враг вякнет хотя бы словечко… тогда — разумеется… тогда — не откладывая… или к отцу Питириму, или… к психиатру Шершеневичу? Но это — завтра. А пока…
Матушка Ольга уже спала, и отец Никодим, не желая связываться с горячим, достал из холодильника банку кильки в томатном соусе (дань студенческим пятидесятым!), кусок любительской колбасы (память о радужных надеждах шестидесятых!) и лимон: по известной Извекову легенде в обиход русского мужского застолья введённый только что упомянутым Врагом последним несчастным самодержцем.
В кабинет, всё ещё находящийся под впечатлением ужасной атаки Нечистого, Никодим Афанасьевич возвращаться не захотел, а расположился на кухне — по привычке, образовавшейся в «застойные» семидесятые: когда он, Ольга Ильинична и их подрастающие дети ютились в двухкомнатной малогабаритной квартире.
(Трёхкомнатную — по тем временам роскошную: с девятиметровой кухней, относительно высоким потолком и (предел мечтаний!) разделёнными ванной и унитазом — по злой иронии судьбы, Извеков, как уже без малого десять лет заведующий отделением и ценимый начальством врач-психиатр, получил в ноябре семьдесят девятого, за несколько месяцев до самоубийства дочери.)
Открыв консервы и нарезав лимон и колбасу, отец Никодим перелил водку из запотевшей бутылки в пузатый («тёщин») графин — чёрт побери! если в кои-то веки он вздумал напиться, то пусть это будет «культурно»! — и поднёс к губам первую стопку: да восславится наш Господь и расточаться врази Его! «И мой Враг да сгинет тоже! — Никодим Афанасьевич мысленно присоединился к этому традиционному «монашескому» тосту. — Пусть больше меня многогрешного не смущает своими клеветническими измышлениями!»
После третьей стопки, как это иногда случается где-нибудь за полчаса до глубокого опьянения, мысли Извекова удивительно прояснились, обретя особенные прозорливость и остроту, и он обратил внимание на лукавую непоследовательность Врага. Если вчера, при первом нападении, Нечистый — в соответствии со своей природой — пытался его запугивать, намеренно преувеличивая в глазах отца Никодима грех «отступничества» и угрожая за это кипящей серой, то сегодня, напротив: такое стервец измыслил! Совершенно несообразное ни с откровениями ветхозаветных пророков, ни с потрясающими прозрениями Иоанна Богослова, ни с поучениями Святых Отцов — нечто в духе булгаковского глумливца Воланда! Приправленное перцем из «Восстания ангелов» Анатоля Франса и тошнотворной касторкой из богохульных пасквилей любимца советской атеистической пропаганды Лео Таксиля.
Но это — ладно! Враг он и есть Враг, но зачем же было впутывать бедную Ириночку?! Помещать её в какую-то болтающуюся между Небом и Землёй «секретную лабораторию»? Где она, непонятно как и над чем работая, будто бы искупает свой грех? Врёшь, мерзавец! Моими молитвами и молитвами всей нашей Церкви, как ни тяжек грех, совершённый ею, в раю моя дорогая девочка! Ибо Милосердие Божие безгранично! На Него уповаю, Ему молюсь — и да святиться Имя Его!
Мелькнувшая в нетрезвой голове отца Никодима отповедь могла казаться достойной даже на самый привередливый вкус — одна беда: тот, кого она уличала в злонамеренной богопротивной лжи, её, скорее всего, не слышал. А ещё вернее: по-иезуитски коварно притворился глухим — со свойственной бесу ловкостью рассчитав, что отуманенный алкоголем Извековский ум вот-вот запутается в непроходимых дебрях богословско-философских софизмов. И тогда можно будет возобновить атаку. В общем-то, правильно рассчитал змеёныш — после четвёртой стопки Никодима Афанасьевича вдруг «осенило»:
«Ну да, конечно же! Вчера это вчера, а сегодня — сегодня! Вчера мой ум думал так, сегодня — этак! Вчера — как священник, сегодня — как психиатр! Вчера: древние структуры, «коллективное бессознательное», око за око, Авраам, приносящий в жертву Исаака, Молох, геенна огненная, истребляющий младенцев царь Ирод, Всемирный потоп, ангел с мечом у Эдемских врат, карающий беспощадный Бог древних евреев — насилие, безысходность, мрак! А сегодня… а что — сегодня?! Разве меньше стало зла? Нет… погоди… в бутылке шесть этих стопок… значит — ещё только две?.. да коньяк до этого… вообще-то — должно хватить… а вдруг не хватит?… что-то какая-то не такая водка… сорока градусов в ней явно нет… хорошо — если тридцать… а в заначке?.. есть, слав Богу!.. бежать никуда не надо… и лимончик, лимончик!.. а килька была — отрава!.. то ли дело — в студенческие годы!.. и колбаса — тоже… никакой это не «Микоян», а обыкновенная «собачья радость»… совсем постарел, господин Извеков! То-то тебе и кажется, что вся жизнь — впустую! Сначала был шарлатаном-лекарем, а затем горе-священником — и переиначить уже ничего нельзя! Вот и зацепился Враг! И соблазняет тебя возможностью посмертной работы! Якобы — в чём напортачил здесь — можно поправить там? А кто сказал, что нельзя? А кто сказал, что можно? Нечистый! А ты уверен, что он существует? А Господь Бог? Приехали, господин Извеков! И с такими настроениями ты, сволочь, облачаешься в подризник, фелонь, скрепляешь на груди епитрахиль, восходишь на амвон и поучаешь доверчивую паству?! Да уж… приехали — дальше некуда… и как это получалось у отца Александра?.. нет — надо пятую… вот так… рабу твоему Александру даруй, Боже, Царствие Небесное… и, конечно, моей Ириночке… прости, Господи, рабе твоей Ирине её вопиющий грех и прими её в Царствие Твоё! Прости, прости, прости — прости её, Господи! Нет! Необходимо шестую… на сон грядущий — последнюю… светлый всё-таки ум был у Александра Меня… а какой мощный, какой обширный!.. но сердце — воск… таяло от каждой слезинки… даже — и от притворной… для пастыря не годится… вот если бы ум отца Александра да соединить с сердцем отца Питирима…»
Что он нечаянно пародирует Гоголя, этого — после стакана коньяка и бутылки водки — Никодим Афанасьевич не заметил.
«А что?.. на все сегодняшние происки Врага отец Александр нашёл бы достойный, разящий Лукавого наповал, ответ! А отец Питирим и слушать бы ничего не стал — погнал бы поганой метлой Нечистого! А я?.. слушаю, сволочь, а возразить ничего не могу! Да… нет, водка ни к чёрту! Уже бутылка — и не берёт… добавить?.. да! И куда эта сука запропастилась?.. а-а — вот она где, зараза! И лимончик, лимончик… а почему ты ему не можешь возразить? Или хотя бы — послать к чёрту?.. ха-ха-ха — чёрта к чёрту! Вообще-то — на букву «Ч»… а ещё поучаешь прихожан, что на эту букву Нечистого называть нельзя… ну, и х… с ним! Ха-ха-ха! На «Х», на «Х» я тебя сволочь, вздрючу! Ха-ха-ха! Что?! Опять, мерзавец, цепляешься?! Стоило тебя помянуть на «Ч» — и ты уже тут как тут?! Нет… только показалось… и лимончик, лимончик… а почему, в самом деле, ты его не пошлёшь подальше?.. а потому, господин Извеков! Никакой ты к чёрту не психиатр! И уж тем более — не священник! Душа — вообще не по твоей части! Не случайно — Ириночка… у-у-у — сволочь!.. на медицинском — помнишь? Когда начиналась специализация? У тебя же были все задатки хирурга! И — главное! — интерес, влечение… а ты?! Убоялся ответственности?.. мол, на операционном столе можно и зарезать? Чем радикальнее вмешиваешься в чью-то судьбу — тем большая на тебе ответственность?.. врёшь, сволочь! Да, убоялся… да, ответственности… только не перед совестью или Богом — перед людьми… да не перед людьми, мерзавец — перед государственными ублюдками! Время-то, время — помнишь?.. пятьдесят пятый… и хотя Усатый уже два года как сдох… как сказала одна старушка, Иосифу Виссарионовичу пришла хана… вот уж кому там сейчас приходится попотеть — ха-ха-ха! Да чтобы поправить совершённые им злодейства — не хватит вечности… кончай, Извеков, злорадствовать! Это — его проблемы… ты давай о себе… ну да — дело врачей-вредителей… институт-то как трясся — а?.. и ты, стало быть, в кусты?.. в ту область медицины, где, как казалось, меньше всего ответственности? Изменив своему призванию! Вот за это, сволочь, теперь и платишь! Думаешь, дети не чувствовали, что ты занимаешься не своим делом?.. чувствовали, господин Извеков, чувствовали! Вот и не было между вами духовной близости… вот и сын твой теперь в Америке… а дочка… Боже, спаси её и помилуй! И — лимончик, лимончик — вот теперь Враг и цепляется… и Мария Сергеевна — ха-ха-ха! И лимончик, лимончик!»
После седьмой рюмки, последние проблески сознания погасли в глазах Никодима Афанасьевича, и он, уронив тяжёлую голову на скрещённые на столе руки, заснул, сидя на стуле — среди освещённого стосвечовой электрической лампочкой вопиющего беспорядка: опрокинутая пустая бутылка, пристроившийся на коленях ломоть любительской колбасы, и далее, по восходящей: размазанная по клеёнке килька, два кусочка испачканного томатным соусом хлеба, на тарелке, среди лимонных корок, ещё один (со следами зубов) ломоть колбасы, наполненный где-то наполовину «тёщин» графин и венчающая всё это безобразие серебряная вилка, вместо пробки черенком вставленная в пузатый сосуд. А в общем-то — ничего особенного: обычная постзастольная «идиллия» — немногим из русских мужиков не доводилось хотя бы раз в жизни после пробуждения обнаруживать себя среди подобного натюрморта.
И Никодим Афанасьевич, очнувшись примерно через час, не обратил никакого внимания на весь этот бедлам, а лишь скосил глаза в сторону призывно посвёркивающего графина: как, дескать, там — имеется? Там, по счастью, имелось…
О, этот коварный, этот первый, навеянный алкоголем, сон! Особенно — для тех, кто редко напивается по-настоящему. При пробуждении им кажется, что они абсолютно трезвы — ан, нет! Ничего подобного! Стоит добавить ещё пару рюмок — и, как говорится, пошла писать губерния! Руки, ноги — вообще всё тело! — начинают жить самостоятельной, отделённой от сознания жизнью. И при полном попустительстве этого самого, беспробудно спящего сознания вытворяют порой чёрт те что: по его — то бишь, чёрта! — подсказке. Бьют посуду, опрокидывают столы, стулья, но почему-то чаще всего балуются со спичками, газовыми кранами и подкладывают в постель горящие сигареты.
(Конечно, для истинного Врага масштабы — не те; и потому знающие люди авторитетно утверждают, будто это проделки вовсе на сатаны, а всего лишь Зелёного Змия — что же, вполне возможно…)
Однако случается и прямо противоположное: руки едва дотягиваются до водки, ноги не держат, центр тяжести находится неизвестно где и туловище от малейшего толчка — даже от особенно резкого удара собственного сердца — готово упасть со стула, а мысли порхают! Преисполненные необычайной лёгкости, постоянно перескакивают с одного на другое, порождая иллюзию соединённости со всем Мирозданием — всяком вздору придавая значение непреходящих истин. И иногда — действительно! — в таком состоянии отравленному мозгу открывается что-то ценное. Увы — тут же и забываемое. И у Никодима Афанасьевича случилось пробуждение именно этого — второго — типа. Убрав из графина вилку и с трудом наполнив и выпив рюмку, священник закурил — и завертелись, закружились его невесомые мысли:
«Мария Сергеевна — ха-ха-ха! Не тебя, голубушка — нет! Твоего мужа — другое дело! Астролога твоего ехидного! В прихожане бы — это да! В мои духовные чада! А то мужиков — вообще! Раз, два — и обчёлся! Да и те! Или из «патриотов», или по духу — бабы! Нет! Мне бы таких — как Окаёмов! Схизматиков — да! Раскольников и еретиков! Экуменистов и «либералов», язычников и атеистов, фанатиков и аскетов! Даже — агностиков! Всех — которые настоящие! Да не мне, бля, — а Церкви! А то ведь — стоит на бабах! Как и вообще — Россия! Стоит и будет на них стоять! Стоять на месте. А развиваться — нет! Без мужского начала — только застой! А где его, суки, взять? Вы же, которые теперь «олигархи», «демократы», «националисты» и «патриоты»?! Когда «коммунистами», бляди, были! В лагерную пыль — ублюдки!! Стёрли творческое мужское начало!!! А теперь — и Церковь! Заражаете своей блядской сущностью! «Выкресты», понимаешь, из комсомольцев! Только-только запахло деньгами — сразу! Аки мухи на мёд полезли! Скоро — вообще! Из настоящих — в клире только я да отец Питирим останемся! У-у-у, сволочи!!! И лимончик, лимончик!»
Воплем вырвавшееся из сердца Никодима Афанасьевича восклицание: «Скоро из настоящих в клире только я да отец Питирим останемся», — показалось Нечистому проявлением такой невозможной гордыни, что он, изменив своему старому правилу, не связываться с пьяными, которых, как известно, Бог бережёт, решил принять зримый образ, дабы окончательно смутить усомнившегося в своём призвании пастыря. И, естественно, просчитался. Извекова, у которого от полутора бутылок водки всё двоилось, троилось и четверилось в глазах, лишь рассмешило появление на краю стола маленького зелёного человечка:
«Ха-ха-ха, дурашка, привет! Ну, и как там у вас на Марсе? Или — подальше? Откуда, значит, вы к нам пожаловали? Водочку как — уважают? А насчёт дамского пола — строго? Или вы размножаетесь почкованием? Ха-ха-ха! И лимончик, лимончик! Твоё здоровье, мой зеленолицый «тау-китайский» брат! Выпей, дурашка, выпей! Ведь мы же с тобой братья! По разуму, значит — да! И лимончик, дурашка, лимончик!»
Поприветствовав своего незваного гостя и не без труда выпив за его здоровье, — водка упрямо не желала наливаться в рюмку — отец Никоим заснул уже всерьёз и надолго, глубоким (без сновидений) сном. Раздосадованный неудачей Враг, прежде чем развоплотиться, пустил смрадные ветры, уронив громко храпящего священника на пол, и был таков — дематериализовался, сволочь!