Захлёбывающийся телефонный звонок не понравился Льву Ивановичу сразу — ещё до того как он снял трубку. Оказалось — не зря. Мгновенно возникшее предчувствие большого несчастья на этот раз не обмануло. Незнакомый Льву Ивановичу женский голос, осведомившись, кто у телефона, сквозь писк и потрескивание междугородней связи сообщил Окаёмову о гибели его давнего — ещё с институтской поры — друга Алексея Гневицкого.
— …вы говорите — Таня? Что-то, простите, не припоминаю?..
Потрясённый трагическим известием, за надежду, что услышанное есть лишь дурацкая шутка самого склонного к мрачноватым мистификациям Алексея, как за соломинку, попробовал ухватиться Лев Иванович — интуитивно чувствуя: на сей раз, не шутка, на сей раз правда.
— Артистка, Лев Иванович, в нашем драмтеатре. Татьяна Негода. А у Алексея Петровича я — в изостудии. Занимаюсь уже два года. А видеть, Лев Иванович, вы меня видели. Прошлой осенью, когда приезжали в Великореченск. Правда, вряд ли запомнили: когда я вечером пришла в Лёшенькину мастерскую — все уже были тёпленькими. И вы, и он, и другие все. Хотя на ногах держались и Лёшенька нас познакомил — вы мне ещё руку поцеловали. А на другой день уехали.
Слушая прерывающийся, с придыханием Татьянин голос, Окаёмов будто бы вспоминал экстравагантно одетую, коротко остриженную среднего роста женщину — уверенности, однако, не было: от прошлогоднего посещения Великореченска у Льва Ивановича сквозь алкогольный туман более-менее чётко проступали лишь шашлыки в полуоблетевшей берёзовой роще да катание на чьей-то дьявольски быстрой моторной лодке.
— А меня, Лев Иванович, вам позвонить Лёшина Валентина попросила ещё вчера. Самой-то ей, вы понимаете, сейчас не до этого. Тем более — Лёшины приятели-мужики, как только узнали о случившемся, вот уже третий день не просыхают. И всё, значит, на нас — бабах. А вчера я вам не смогла дозвониться. То занята линия, то длинные гудки — наверно, вас дома не было. А позже вечером — каюсь: тоже употребила лишнего. Но вы, Лев Иванович, не беспокойтесь — успеете: похороны завтра в два, а ваш поезд в восемь утра приходит. Да ещё — несколько проходящих. И если вы приедете утром, то идите к Лёше домой — там Валентина и кто-нибудь из девчонок, чтобы одной ей, значит, не оставаться. Или Светка, или Наташка. А может — я. А если днём — то давайте прямо в художественную школу: вынос тела будет оттуда. Знаете — где это?
— Знаю, Танечка. Спасибо, что дозвонилась. Обязательно завтра буду. И постараюсь — утром. Пораньше. Жаль, конечно, что я узнал не вчера — сегодня, глядишь, вам помог бы немного…
— Лев Иванович, ещё раз простите, пожалуйста, но, как я уже говорила…
— Танечка, это не ты, а — я! Извиняться должен! Ляпнул — идиот! — не подумав… Так что — до завтра. Обязательно постараюсь пораньше. Если на два-три ближайших поезда не достану билета, то — на машине.
Попрощавшись с Татьяной Негодой, Лев Иванович повесил трубку и несколько минут просидел у стола в совершеннейшем отупении: в голове не шевелилось ни единой мысли, в сердце, кроме сжавшей его тоски, не осталось места ни для каких других чувств — известие о гибели друга ударило Окаёмова более чем не слабо. Да, пятьдесят — это пятьдесят: присущая молодости острота переживания с годами утратилась — случись такое несчастье лет десять назад, Лев Иванович волком бы взвыл от тоски — но и сейчас: когда возвратилась способность соображать, то сразу явилась мысль выпить полный стакан водки. И если бы Лев Иванович был уверен, что сможет купить билет на какой-нибудь из ближайших поездов, а не сядет за руль своего старенького «Вольво», то, разумеется, он так и сделал бы. Однако на железную дорогу полагаться приходилось с оглядкой, и Льву Ивановичу первую (самую жестокую) боль от удара пришлось перенести без анестезии.
По счастью, у Окаёмова не было лишней минуты, чтобы предаваться раздирающей душу боли — если он хотел успеть в Великореченск к завтрашнему утру, то следовало немедленно отправляться в путь.
Первым делом Лев Иванович позвонил в свою «сводническую» контору и передал секретарше, что по срочному делу уезжает из Москвы — вероятно, до понедельника. Затем попробовал соединиться с женой, но, три раза набрав её рабочий номер и три раза услышав в ответ короткие гудки, написал Маше записку и положил её на столе в гостиной. Оставалась Елена Викторовна — которой назначено сегодня на семь и которая наверняка уже сгорает от нетерпения, желая услышать «приговор» астролога о перспективах её отношений с Андреем.
Возблагодарив судьбу за удивительно вовремя — за каких-нибудь пятнадцать, двадцать минут до трагического известия из Великореченска — случившееся откровение, Лев Иванович набрал номер госпожи Караваевой. Влюбившаяся в мальчишку «львица» немедленно сняла трубку — действительно, сгорала от нетерпения! — и, как ни спешил Окаёмов, разговор с Еленой Викторовной занял у него почти двадцать минут. Поняв, что переложить ответственность на звёзды ей не удастся, госпожа Караваева замучила астролога своими сомнениями, — так вы считаете, Лев Иванович, что, взяв Андрея на содержание, я ему не принесу вреда? вы абсолютно уверены? — и прочее в том же роде. И так почти двадцать — для Окаёмова драгоценных! — минут.
Наконец, кое-как управившись с госпожой Караваевой, Лев Иванович запихал в кейс смену белья, несколько бутербродов с колбасой, горбушей и сыром, «Эфемериды» и «Таблицы домов» — Плацидуса и Коха. Затем астролог переоделся в чёрный костюм, но, почувствовав невозможную духоту, галстук и белую сорочку тоже пристроил в кейс, добавив на всякий случай кирпичного цвета джемпер (всё-таки — Май-месяц), облачился в тёмную клетчатую рубашку, а пиджак перекинул через левую руку — неудобно, но что поделаешь: с чемоданом связываться Окаёмову не хотелось. Всё. Можно трогаться. На вокзал, а по пути — в сберкассу.
Сняв со своего «секретного» счёта тысячу долларов, Лев Иванович на минуту задумался и снял ещё тысячу — мало ли! Зарабатывает, слава Юпитеру, он теперь очень даже прилично, а похороны друга… тем более, что в смерти Лёши Гневицкого много неясного — почти наверняка будут дополнительные расходы.
С билетами оказалось на удивление просто: не простояв в очереди и двадцати минут, Лев Иванович приобрёл купейный до Великореченска — на проходящий поезд, который отправлялся менее чем через час и, соответственно, прибывал в пять пятнадцать утра.
Купив в привокзальном магазинчике бутылку «Смирновской» (наверняка, поддельной!) и двухлитровый баллон «Фанты», Окаёмов за двадцать минут до отхода занял своё место — наконец-то можно расслабиться! Помянуть Алексея…
Не дожидаясь отправления поезда, Лев Иванович почти незаметным жестом вложил в нагрудный карман проводницы полусотенную купюру и попросил стаканчик. Молодая женщина понимающе улыбнулась и в миг обеспечила Окаёмова требуемой посудой. Конечно, при своих нынешних доходах Лев Иванович мог себе позволить пойти в вагон-ресторан, но, во-первых, до его открытия оставалось не менее полутора часов, а главное — Окаёмову не хотелось первую чарку на помин души раба Божьего Алексея пить в ресторанной суете. Конечно — в купе попутчики, но Льву Ивановичу, кажется, повезло: пока только — занятая собой влюблённая парочка. Место напротив пустовало, и Окаёмов поторопился воспользоваться удачей: налил полный стакан водки (как ему этого захотелось сразу, по получении трагического известия) и выпил его на одном дыхании — мысленно перекрестившись и сказав про себя: Царство Небесное Рабу Божьему Алексею.
Водка оказалась «средней паршивости» — тёплая, явно фальсифицированная, однако не чересчур ядовитая — зажевав её бутербродом с сыром, Лев Иванович убрал бутылку обратно в кейс и вышел на перрон покурить. До отправления поезда оставалось около пяти минут — о чём напомнила дежурящая у вагонной двери «подкупленная» проводница. Заверив её, что от поезда он не отстанет ни в коем случае, Окаёмов в несколько затяжек выкурил плохо набитую сигарету, поискав глазами и, в пределах видимости не обнаружив урны, украдкой спустил «бычок» под вагон и за полминуты до отправления вошёл внутрь. Поезд дёрнулся, на мгновенье замер и плавно, почти незаметно, тронулся с места — точно по расписанию.
Пока Лев Иванович курил на перроне, влюблённая парочка оккупировала незанятое место напротив и ворковала о чём-то своём, не обращая внимания на пожилого астролога — что Окаёмова в данный момент очень устраивало. Ему не хотелось быть невежливым, а вести праздные дорожные разговоры сейчас Лев Иванович совершенно не мог — смерть друга на какое-то время напрочь отъединила его от всего окружающего: «Эх, Лёшка! — только это на разные лады вертелось в голове Окаёмова. — Ушёл, стало быть… ещё одним хорошим человеком стало меньше на нашей сволочной Земле!».
Водка смягчила боль, и Лев Иванович мог сейчас думать о друге, уже не испытывая острой тоски. Думать и вспоминать… и если бы не эта всё громче воркующая парочка! Конечно, им молодым до пожилого, угрюмого мужика напротив если и было немного дела, то с чисто практической точки зрения: тихий или шебутной? Напьётся и ляжет спать — или, мешая соседям, будет колобродить всю ночь? Однако в данном состоянии Окаёмову было невмоготу слушать их почти сплошь восклицательные предложения, и он, прихватив новую пачку «Примы», отправился в дальний — нерабочий — тамбур. Который пока пустовал — массового исхода в него курильщиков из вагона следовало ждать позже: когда проводница соберёт билеты и раздаст пассажирам постельное бельё.
Закурив, Лев Иванович сразу же захотел выпить ещё полстакана водки, но строго себя одёрнул: «Мало у них там своих пьянчужек — тебя только не хватало на Валентинину голову! Нет, голубчик — в Великореченск приедешь трезвым! И таковым останешься! Во всяком случае — до поминок! По твоему, сволочь, другу — по Алексею. Лёшеньке, значит, Гневицкому — шляхтичу голубых кровей».
Вообще-то польское — а тем более шляхетское — происхождение Гневицкого служило предметом добродушных подшучиваний на протяжении всех пяти лет их учёбы в московском станкоинструментальном институте. Однако сам Алексей свято верил в происхождение «русской» ветви их рода от ссыльнокаторжного польского повстанца Анджея Гневжицкого. Да и товарищи: подшучивать-то они подшучивали, но всерьёз оспаривать эту версию не собирался никто — напротив! В эпоху всеобщего советского «равенства» им где-то и льстило иметь у себя на курсе «аристократа». Тем более, что внешне — в профиль — Алексей очень походил на Феликса Дзержинского; да и весь его облик — худой, высоченный, с острыми чертами лица и поразительно светлыми (практически — почти белесыми) длинными прямыми волосами — ассоциировался с чем-то западноевропейским: правда, необязательно польским, а скорее — с тевтонским: эдакая жутко нордическая «белокурая бестия».
Конечно, не будь Алексей таким невозмутимо-ровным, одинаково приветливым со всеми сокурсниками, но и одинаково — о, совсем на чуть-чуть! — от них отстранённым, то шуточки были бы куда более ядовитыми, но гневаться Гневицкий решительно не умел: что, в свою очередь, тоже служило предметом невинных шуток — при такой-то фамилии да ангельское, можно сказать, терпение! Разумеется, это не относилось к прекрасной половине их курса — все до одной студентки прямо-таки боготворили Алексея. Но… издали! Охотно болтая с девушками, охотно помогая многим из них справляться с различными физико-математическими казусами, за все пять лет студенчества Алексей ни в какую из них — ни в «красавицу», ни в «дурнушку», ни в «так себе» — не влюбился даже, что называется, от нечего делать. Что, вкупе с пристрастием Гневицкого к вызывающе пёстрым одеяниям, давало некоторый повод для сплетен иным из разочаровавшихся дам — сплетен о его, не совсем правильной, сексуальной ориентации. Сплетен, в данном случае, вздорных: своеобразный эстетический вкус, алкоголь и боязнь быть «закрюченным» — вот что определяло поведенческие аномалии Алексея. И о чём сам Окаёмов узнал только на третьем году обучения — близко сдружившись с этим «аристократом». Один — из всего курса. Хотя приятельствовал, как уже говорилось, Гневицкий буквально со всеми: от избалованной, капризной «папиной дочки» Сонечки до забулдыги, циника, острослова и версификатора Генки Зареченского — до института отслужившего в армии, побывавшего и на целине, и матросом в «загранке», и даже, по его собственным туманным намёкам, помывшим золотишко где-то в предгорьях Алтая.
Вообще-то, на курсе считалось, что дружит Гневицкий именно с Зареченским — «иностранцы», дескать! — хотя ничего польского, кроме окончания его фамилии, ни в происхождении, ни в манерах, ни в облике Геннадия не было: происхождения — тёмного, манер — приблатнённо-ёрнических, вида — скорее, цыганского. Пожалуй, единственное, что давало некоторое основание считать их друзьями — это пристрастие к алкоголю. Не сказать, что прочие будущие инженеры являлись великими трезвенниками, — в том числе даже иные из девушек — но эти двое были легендой курса. Если не всего их приборостроительного факультета.
И дружба самого Окаёмова с Гневицким началась, как это нехитро предположить, тоже на алкогольной «почве» — и, надо сказать, забавно: первые два года учёбы Лев Иванович пил мало и редко — чем подчас вызывал насмешливое сочувствие не только сокурсников, но и сокурсниц. (Ох, уж эта «очаровательная» женская непоследовательность! Каждая, мечтая о муже-трезвеннике, девичьи симпатии почти всегда отдаёт лихо «гусарствующему» оболтусу!)
И как-то — солнечным октябрьским утром, на третьем году студенчества — Окаёмов, всю ночь зверски мучимый больным зубом, вместо института отправился в поликлинику, откуда (после сверления, убиения нерва и временной пломбы) попал в полупустую аудиторию. Где отличница Миррочка шёпотом информировала Окаёмова, что все их ребята и многие из девчонок сорвались в пивную — отмечать тридцатилетие Генки Зареченского.
Услышав это, произнесённое драматически приглушённым голосом известие, Лёвушка спохватился: чёрт! ведь Генка ещё вчера! сказал, что если к сегодняшнему дню раздобудет денег — то! а он из-за этого сволочного зуба — надо же! совсем, чёрт побери, забыл!
Прошептав Миррочке, что он тоже «линяет», Окаёмов незаметно выскользнул из аудитории — посредством мышьяка избавленный от зубной боли, Лёвушка сразу же вспомнил о многих радостях жизни: в частности, о кружке кисловатого бочкового пива в дружеской шумной компании. Да ещё — на халяву! И хотя Окаёмов отнюдь не был жадным, но какой же русский не любит этого сладкого слова: ХАЛЯВА? Чьё сердце, услышав его, патриотически не ёкнет в груди?
Большая, полутёмная пивнушка на Каляевской — недалеко от «Новослободки» — встретила Лёвушку густым табачным дымом, резким аммиачно-пивным запахом и слитым в единый гул множеством не совсем трезвых голосов. (Увы, через год, в ходе очередной иезуитской компании по борьбе с пьянством, этот демократический «Пивной зал», как и ещё много ему подобных, будет злодейски закрыт — но счастливые в своём неведении студенты станкоинструментального об этом пока не знали.)
Все отговорки Окаёмова, все его ссылки на больной зуб не произвели никакого впечатления на полтора десятка «пирующих» у сдвинутых вплотную нескольких высоких мраморных столиков ребят и девчонок. Лёвушке пришлось пить «штрафную», которая представляла из себя гранёный чайный стакан доверху налитый «Перцовкой». А на жалкий лепет, что, дескать, ему два часа нельзя есть из-за пломбы, последовал резонный ответ: мол, никто тебя и не заставляет есть — выпей, и всё тут. И Окаёмов выпил. Полный стакан предложенной ему жгучей отравы. На одном дыхании — несколькими уверенными, неторопливыми глотками. И небрежным жестом отстранил от себя протянутый одной из сердобольных девушек плавленый сырок «Новость» — дескать, я же сказал, что мне два часа нельзя есть. И встретил заинтересованный, по-дружески одобряющий взгляд Алексея Гневицкого — стало быть, в тихом омуте черти водятся? Будто бы ни водки, ни портвейна не любишь, пьёшь только сухое вино и пиво, а когда надо — вон как умеешь?
Кстати, почему он тогда не запил «Перцовку» пивом — этого сам Окаёмов так никогда и не понял: видимо, по воле Бахуса. Который таким нехитрым образом высказался за их с Алексеем дружбу: долгую, прочную — как оказалось, на всю отпущенную Гневицкому жизнь. Во всяком случае, после этого поневоле красивого окаёмовского жеста — водку как воду, без «закуси»! — началось их сближение. Которое к концу третьего курса переросло в тесную дружбу. И уже через Алексея Окаёмов сблизился с Генкой Зареченским — хотя настоящего триумвирата не получилось: отдавая дань Генкиному ехидному остроумию, особенно его издевательским переделкам многих популярных эстрадных песен, принять его цинически-наплевательского отношения ко всему на свете Лёвушка Окаёмов (в ту пору достаточно романтически настроенный молодой человек) не мог. Хотя, конечно, определённое — особенно в смысле приобщения к питейной традиции — влияние на «зелёного школяра» этот бывалый «морской волк» всё-таки оказал: в частности, научил его «грамотно» опохмеляться. Именно он, а не, как это можно было предположить, Алексей Гневицкий — который в силу своей природной абсолютной толерантности к алкоголю вообще не знал, что такое похмелье: мог пить когда угодно, сколько угодно и что угодно, на следующий день ни в малейшей степени не испытывая никаких неприятных ощущений.
Поймав себя на том, что его воспоминания о друге вертятся вокруг одной — хотя, несомненно, близкой для восьмидесяти процентов россиян и, вероятно, двадцати процентов россиянок — но всё-таки достаточно узкой темы, Лев Иванович потушил третью, прикуренную от второй, сигарету и вернулся в купе. В аккурат к появлению там проводницы — взявшей билеты, деньги за постель и пожелавшей самолично застелить Лёвушкину полку: собственно, непонятно почему — пятьдесят рублей не такая сумма, чтобы рассчитывать на дополнительные услуги. Не будь Окаёмов совершенно выбитым из колеи гибелью друга, он бы решил, что молодая женщина старается из симпатии к нему, седеющему пятидесятилетнему астрологу, и, очень возможно, попробовал бы с ней пококетничать. Сейчас же Лев Иванович лишь вежливо поблагодарил проводницу за любезность, заверив, что с постелью прекрасно справится сам, да попросил разбудить его за двадцать минут до прибытия в Великореченск. Женщина, одарив Льва Ивановича явно не дежурной улыбкой, сказала, что — разумеется — разбудит ровно за двадцать минут.
После визита проводницы договорившаяся с нею молодёжь расположилась на нижней полке уже по-хозяйски и «приватизировала» не только полку, но и узкий вагонный столик: полностью уставив его пёстрыми упаковками с несъедобной на вид иностранной снедью. Но тут же девушка — то ли испугавшаяся собственной дерзости, то ли просто имеющая некоторое представление о вежливости — извинилась перед Окаёмовым, пообещав сразу же, как только они «покушают», всё убрать и, назвавшись Катей, предложила ему разделить с ними ужин: давняя, правда, в последние годы почти вышедшая из употребления вагонная традиция.
Отмалчиваться далее со стороны Льва Ивановича было бы натуральным свинством, и, представившись по имени-отчеству, астролог поблагодарил Катю и отказался от приглашения, а затем, немного подумав, сказал, что едет на похороны друга — таким образом оправдавшись и за угрюмый вид, и за демонстративную некоммуникабельность.
Несколькими восклицаниями выразив своё сочувствие, молодёжь приумолкла — хватило такта! — Лев Иванович быстренько употребил ещё полстакана водки, запив эту «самопальную» мерзость «Фантой», и отправился в тамбур, в котором, по счастью, всё ещё не было курильщиков. И снова Окаёмовым овладели воспоминания о друге — потомке шляхтичей, блестяще одарённом студенте, очень недурственном инженере и… гениальном художнике! (Во всяком случае, по словам великореченских приятелей Алексея — сам Окаёмов, не особенно понимающий в изобразительном искусстве, не брался судить о талантах Гневицкого в этой далёкой от инженерства области.)
Вообще-то, что Лёшка Гневицкий хорошо рисует, на их курсе знали все, но, охотно вешая ярлыки друг на друга, (Зареченский — «бард», Хрипишин — «поэт», Чемкович — «артистка», Окаёмов — «философ», Зальцбург — «дизайнер», Мизгирёва — «певица» и т. д.) сами же не воспринимали всерьёз эти звания: дескать, сам Бог велел перебеситься в студенческие годы. И только на пятом курсе, уже после двух лет близкой дружбы, Гневицкий как-то — по пьянке — высказал Окаёмову своё заветное желание: послав к чёрту инженерство, стать «настоящим» художником. Это признание весьма удивило Лёвушку: блестящие математические способности Гневицкого не вызывали сомнений, а вот его художнический дар… мало ли, что хорошо рисует… и даже один год — на четвёртом курсе — посещал какой-то изокружок… но ведь, в сущности, без соответствующего образования… а инженер-конструктор приборов точной механики — как ни крути! — специальность. Нет, по тогдашнему мнению Окаёмова, это заветное желание Гневицкого было последней отрыжкой молодости — когда всё кажется близким, доступным, возможным, лёгким. О чём, разумеется, Алексею Лев не сказал ни тогда, ни позже — когда после семи лет работы в каком-то из закрытых великореченских НИИ Гневицкий действительно послал инженерство к чёрту и устроился преподавателем изокружка в Доме Культуры Водников.
(А после института Алексей без колебаний распределился в Великореченск (один из немногих иногородних, кто не сделал отчаянную попытку зацепиться в Москве), где ему «железно» обещали квартиру и, что самое удивительное, не только не обманули, но дали даже двухкомнатную — это холостяку-то! Позднее Гневицкий признался Лёвушке, что только такая из ряда вон выходящая любезность со стороны родной «оборонки» привязала его к кульману на долгих семь лет, не то бы он гораздо раньше сменил сей почтенный чертёжный прибор на легкомысленный мольберт — максимум через три года: то есть, сразу по отбытии срока обязательной послеинститутской повинности.)
Воспоминания… Воспоминания…
Окаёмов рассеянно поглядывал на проносящиеся за окном вагона родные подмосковные виды — курил и «ностальгировал», «ностальгировал» и курил… и двадцать минут, и сорок… односложно отвечая на вопросы время от времени появляющихся в тамбуре «собратьев по пороку» — «ностальгировал» и курил… лишь бы не возвращаться в купе! Не доставать из кейса тоненькую школьную тетрадку, заложенную в толстый том: «Таблицы эфемерид» — между мартом и июнем нынешнего тысяча девятьсот девяносто восьмого года.
(Заложенную — чего уж там! Сразу по получении трагического известия из Великореченска, туда её запихал не кто иной как сам Лев Иванович! Достав из ящика письменного стола, в котором хранились давние, составленные им ещё в начале увлечения астрологией, гороскопы. С комментариями и — увы! — прогнозами… Синенькая тетрадка в клеточку… Которую Окаёмов заполнил в конце января девяносто второго года старательно, но ещё по-ученически робко рассчитанными картами и наивно отслеженными транзитами планет — будучи в гостях у Алексея Гневицкого на его дне рождения. На многолюдном, весёлом, пьяном сорокапятилетии. Когда, разумеется, никто не думал, что времени земной жизни Алексея оставалось немногим более шести лет. Конечно, все мы, как говорится, под Богом — и всякого во всякий момент Он может призвать к себе — но… хоть и сказано, что никому из смертных не дано знать о временах и сроках, но как же этого хочется! И Окаёмов, вроде бы понимая всю вздорность претензий иных астрологов на такое знание, сам, тем не менее… особенно в первые два года своего увлечения астрологией… имел-таки дерзость пытать судьбу! Вроде бы — не всерьёз, однако… нет, он категорически не соглашался со «средневековой» тенденцией некоторых «астрологов-террористов» во всякой напряжённой констелляции планет усматривать смертный приговор — и, тем не менее… в конце января девяносто второго года, уступив с похмелья настойчивым просьбам Алексея Гневицкого, сделал-таки этот злосчастный прогноз! Начиная с текущего времени и по 31 декабря 2000 года «расписал-таки» другу опасные для него транзиты! Особенно выделив ночь с шестнадцатого на семнадцатое мая девяносто восьмого года. (Собственно, непонятно почему: за рассматриваемый период были, как минимум, ещё две по астрологическим канонам значительно более опасные констелляции — да три или четыре не менее «вредных»! Однако Окаёмов по какому-то (не иначе — похмельному!) наитию выделил именно эту: в ночь с шестнадцатого на семнадцатое мая.)
Как ни оттягивал Лев Иванович момент свидания с грехами своей астрологической молодости, однако, выкурив подряд пять или шесть сигарет, почувствовал: сколько бы он ни уклонялся от «расплаты» — покоя ему всё равно не будет.
Против ожидания, спутники Окаёмова угомонились на удивление скоро: когда он вернулся в купе, то юноша спал наверху, а полулежащая Катя читала при свете матового ночного фонарика — судя по золоту и глянцу обложки — какой-то «мировой бестселлер». Окинув взглядом астролога, девушка спросила, не помешает ли ему свет — если она почитает ещё часа полтора или два? Заверив Катю, что ни в коем случае, Окаёмов тоже зажёг ночник и достал увесистый том Нейла Ф. Михельсена — с таблицами эфемерид на ХХ век. И с синей тетрадкой — вложенной в этот том.
Поместив сии причиндалы на идеально прибранном столике — нет, к своим молодым попутчикам, осудив их по первому впечатлению, Лев Иванович оказался явно несправедлив! — Окаёмов (ради укрепления духа) выпил ещё полстакана водки, съел два бутерброда и только после этого раскрыл свои старые записи.
Да, когда, собираясь в Великореченск, он бегло заглянул в тетрадку, то не ошибся: 17 мая 1998 года было подчёркнуто двумя жирными линиями. Единственное число из двадцати девяти других вписанных Окаёмовым в девяносто втором году в тоненькую школьную тетрадку. И, кроме этой особенно выделенной даты, одинарными линиями было подчёркнуто ещё пять чисел: в августе девяносто третьего и девяносто седьмого, феврале девяносто восьмого, марте и апреле девяносто девятого годов.
Вообще-то, едва построив гороскоп Алексея — а потомок шляхтичей время своего рождения знал с точностью до пяти минут — Окаёмов несколько оторопел: скажем, такой видный представитель «террористического» направления в астрологии, как Ян Кеффер, без сомнения, «уморил» бы Алексея ещё в колыбели — трижды поражённое Солнце! Да ещё — в знаке изгнания! Которое — как нарочно! — управляет восьмым домом. С расположенными к нему в оппозиции, помещающимися в этом же самом, связанном со смертью, доме Сатурном и Плутоном! Да иметь такую карту — всё равно, что в чулане с испорченной электропроводкой держать несколько ящиков динамита! В ванной — десятиметрового крокодила! В кухне — неисправный атомный реактор! В спальне — парочку голодных вампиров! И это, заметьте, отнюдь не фантазии параноика! Нет, строго логические выводы «террористической» астрологии. Но поскольку тот же Алексей Гневицкий, имея все эти ужасы в натальной карте, благополучно дожил до сорока пяти лет, то Окаёмову не оставалось ничего иного, как послать к чёрту и Яна Кеффера, и прочих, ему подобных, «учителей».
И Лев Иванович, опираясь частью на свой, тогда ещё очень небогатый астрологический опыт, но более — на элементарный здравый смысл, так и сделал: послал. Но… послать-то послал… однако прогнозы… которые так всем любопытны… и чтобы делать которые даже в шутку, надо на что-то опираться?.. на что? Казалось бы — на статистику: то есть, на обобщённый тысячелетний опыт «учителей»… Увы, статистике, как таковой, в астрологии не было места. До двадцатого века — совсем, а начиная с двадцатого — предпринимались лишь отдельные робкие попытки…
И что же: Вся астрология — вздор? Но… удачные прогнозы всё-таки существуют! И у хороших астрологов — не один из ста, а где-то — один из десяти. А в такой области, как синастрия — сопоставление гороскопов на совместимость — достоверность гораздо выше. У самого Окаёмова — примерно, в восьмидесяти процентов случаев. А восемьдесят процентов — хотя бы и в узкой области — это уже серьёзно.
Вагон уютно покачивало, ритмически погромыхивали колёса, читающая напротив Катя шуршала переворачиваемыми страницами — Окаёмов усиленно пытался понять, что же всё-таки заставило его выделить эту дату: 17 мая 1998 года? Ну да: транзитные Луна и Нептун соединились с радикальным — поражающим Солнце! — Марсом; транзитный Меркурий оказался в квадратуре к этому соединению. (Лев Иванович мимоходом отметил: Меркурий — в квадратуре — рифма, которой мог бы позавидовать сам Маяковский.) Транзитный Уран именно в эту ночь «остановился» и повернул «вспять»… что же? Сумма неблагоприятных транзитов? Конечно, не исключено, но… будь хоть самая паршивенькая «крестовая» ситуация на радикальную оппозицию Солнца и Марса к Сатурну с Плутоном! Или эти же самые неблагоприятные транзиты случись немного раньше: с февраля по апрель, когда крест образовывали Лунные узлы! — а так… Разумеется, сегодня, жульнически расширив орбисы, Окаёмов мог бы сказать — да: сумма неблагоприятных транзитов наложилась на крест узлов — увы! Прогноз-то был сделан в конце января девяносто второго года! Когда для транзита узлов орбис в три градуса Окаёмов не стал бы учитывать?.. Или же — стал бы? Допустим — с похмелья? Когда логика хромает, а интуиция, напротив, обострена?
Помучив себя подобными головоломными размышлениями около часа и, разумеется, не открыв ничего достойного внимания, Лев Иванович прибрал в кейс таблицы и тетрадку, выпил ещё пятьдесят граммов водки и опять отправился в тамбур — покурить и немножечко поистязать себя. Ведь занозой в сердце сидел не сам по себе прогноз — ну да, вопреки логике, вопреки строгим астрологическим канонам, но это же не повод для самоедства! — нет, то, что он, Окаёмов, сделал этот злосчастный прогноз. И более: обратил внимание Алексея на семнадцатое мая девяносто восьмого года — дескать, в ночь на это число ему следует поберечься: как минимум — не пить с незнакомцами. Ибо транзитные Луна, Меркурий, Нептун, образуя тау-квадрат с судьбоносной натальной оппозицией Алексея, предполагают кровопролитие в пьяной ссоре. Связанное — преимущественно — с ранением головы. И — чёрт побери! — Алексей Гневицкий действительно скончался от черепно-мозговой травмы.
Правда, была ли пьяная ссора — этого, по словам Татьяны Негоды, следствие так и не выяснило: впрочем — и не старалось. Возобладавшая с самого начала версия несчастного случая вполне устраивала милицию — ни тебе отчётов, ни беготни, ни понуканий свыше. А что? В самом деле, разве Алексей Гневицкий по пьянке не мог ушибиться насмерть? Запросто! Слава Богу, не бизнесмен, не «думец» и даже не телевизионщик, а так — художник! Не заслуженный, не народный — самый обыкновенный. Да на таких-то — обыкновенных — у нашей милиции, обыкновенно, никогда не хватает ни рук, ни ног, ни голов. А без ехидства? Не язвя заранее правоохранительные органы? Что, разве несчастный случай категорически не мог иметь места? Разумеется, мог, но…
…Окаёмов курил, всё более распаляясь: злость на себя — самая непродуктивная разновидность злости! — жутко мешала думать…
«Чёрт! Убили или убился сам?.. ты, Лев Иванович, что — в «Шерлоки Холмсы» решил податься?! Нет, сволочь, всё твой прогноз! Вернее, то, что ляпнул-таки Алексею о неблагоприятном для него транзите! Ах, я астролог — возомнил себя Господом Богом! А что, если, в конечном счете, именно ты убил Алексея Гневицкого?! Своим идиотским предсказанием? Скажешь — не может быть? Может, голубчик, может! И ещё как! Вдруг да, вспомнив о твоём злосчастном прогнозе, Алексей в эту ночь решил уединиться у себя в мастерской? Чтобы при помощи водки побороться с судьбой-злодейкой? И, будучи сильно пьяным, крепко ударился обо что-нибудь? Да, очень крепко, однако — не насмерть? И если бы кто-нибудь оказался рядом, то мог бы спасти Алексея? И что ты, мерзавец, на это скажешь? А?!»
Разумеется, ничего оправдательного на это самообвинение Окаёмов сказать не мог и, дабы не казниться зря, решительным волевым усилием призвал к порядку свои обнаглевшие мысли:
«Хватит! В «праведники» никак намылился? Нет, Окаёмов — не выйдет! Сколько бы ты сейчас ни занимался душевным самобичеванием! И все твои мазохистские судороги — они только для самоуспокоения! Завтра! Когда приедешь в Великореченск! Тогда, голубчик, вниманием и заботой будешь искупать грехи своей астрологической молодости! А пока — спать! Времени-то осталось всего ничего — меньше четырёх часов! А завтрашний день будет, ой, каким хлопотным! Можешь не сомневаться!»
В купе горела только окаёмовская лампочка, Катерина, потушив свой ночник, спала, повернувшись лицом к стене. Лев Иванович вынул из кейса бутылку с оставшейся водкой — примерно, полтора стакана — достаточно, если использовать её в качестве снотворного. И именно в этом качестве Окаёмов её использовал: в два приёма — не закусывая, а лишь запивая «Фантой». Затем астролог потушил свет, разделся и укрылся имеющей стойкий казённый запах, влажной на ощупь простынёй — проверенное народное средство не подвело: сон явился почти мгновенно.
Проводница разбудила Льва Ивановича не за двадцать, а за десять минут до остановки. Окаёмов, обругав про себя её самодеятельную заботливость, — чёрт! в сортир уже не успеть! ладно, на станции! — заторопился. В общем — напрасно: поезд в Великореченске стоял шестнадцать минут — вполне достаточно, чтобы выйти из вагона не голым.
На вокзале, первым делом за два рубля справив малую нужду, Лев Иванович слегка задумался: половина шестого — не рано ли? Ни свет, ни заря будить измученную Валентину? Не лучше ли сначала слегка «поправиться»? Благо, те кошмарные времена, когда спиртное продавали только после одиннадцати часов, уже шесть лет как канули в Лету. А выпитая вчера бутылка, как ни крути, а сказывалась — сухостью во рту, тяжестью в голове: короче, общей «заржавленностью». «Остограммиться» не помешает — а?
По счастью, буфет работал, Окаёмов, пробежав глазами по выставленным на полке бутылкам с напитками, заказал сто пятьдесят граммов молдавского коньяка и стакан чёрного кофе: коньяк оказался отменным, кофе — обычной общепитовской бурдой.
(Нет, несмотря на все заверения и призывы, капитализм в России не приживается хоть убей — конкуренция если и существует, то только среди жуликов и грабителей, а никак не в производственной сфере!)
Опохмелившись, Лев Иванович вышел на привокзальную площадь — пора. Начало седьмого, а до Портовой улицы, где проживал Алексей Гневицкий, добираться около часа — самое время: и с утра, и не чересчур рано.
Однако вид запруженного народом переулочка перед трамвайной остановкой нисколько не вдохновил Окаёмова: эдак, если даже уедешь, то вот доедешь ли? Во всяком случае — живым? А уж о таких мелочах, как пиджак и кейс лучше забыть! Чего уж, владение собственным автомобилем изрядно избаловало Окаёмова: нет, он ни за что не станет втискиваться в душегубку, именуемую трамваем! Уж лучше — пешком!
Разумеется, пешком Лев Иванович не пошёл, а вернулся на привокзальную площадь и за сто пятьдесят рублей сторговал частника — конечно, дорого, но ничего не поделаешь: с такси в Великореченске всегда было плохо, и, в сравнении с «социализмом», «рынок» ничего не изменил в этом отношении.
Когда голубой «москвич» остановился возле дома Љ 11 по Портовой улице, Окаёмов, расплатившись с водителем, посмотрел на часы: без четверти семь — нормально. Надо надеяться, Валентину он не особенно потревожит.
Лев Иванович сразу узнал открывшую дверь Татьяну Негоду — до того, как она заговорила — конечно! Большие, серые, исполненные дружеского любопытства глаза — да в сочетании с очень короткой (под мальчика) стрижкой — разве такое забудешь, увидев хотя бы один раз! Даже — по сильной пьянке. И — разумеется — голос. Если бы не безбожно искажающий телефон, то ещё в Москве у Окаёмова не возникло бы никаких сомнений — позвонила именно Татьяна Негода: молодая актриса местного драмтеатра, прилежная посетительница руководимого Алексеем изокружка — головная боль его Валентины.
Сейчас, увидев её — прижимающую указательный палец к капризно очерченным полным губам и притворяющую за собой оббитую дерматином дверь — Лев Иванович разом вспомнил и самою Татьяну, и связанные с нею великореченские сплетни. (Стало быть, алкоголь лишь затуманил, а не стёр прошлогодние осенние впечатления — стоило Окаёмову увидеть сероглазую молодую женщину, и его память многое воскресила.)
— Лев Иванович, здравствуёте. — Полушёпотом заговорила Татьяна. — Валя, знаете, она так измучалась, а ваш звонок, кажется, её не разбудил. Ну и я — этого…
— Понимаю, Танечка, — таким же «заговорщицким» полушёпотом, не дожидаясь окончания фразы, ответил ей Окаёмов, — может быть, лучше спуститься во двор? И там — на лавочке?
— Да, Лев Иванович, там — конечно… а вы не обидитесь, что — так?.. ну, понимаете… получается, будто я не хочу пускать вас на порог?..
— Какие обиды, Танечка? Ради Бога! Я же не бесчувственный чурбан — понимаю! Если Валентине Андреевне удалось заснуть — конечно, нам лучше выйти во двор. И там — на лавочке…
— Лев Иванович, я сейчас… вы спускайтесь, а я тихонечко… загляну на минутку — как там Валя… вдруг проснулась?.. ну, понимаете — от звонка?..
Женщина скрылась за дверью, а Окаёмов по чёрной лестнице спустился на одиннадцать ступенек — квартира Алексея Гневицкого находилась, если так можно выразиться, на полуторном этаже, над занятым складскими помещениями высоким полуподвалом.
В этот утренний час под старыми развесистыми тополями, закрывающими две трети неба над замкнутым с трёх сторон двором, народу почти что не было: в детской песочнице спал старый бродяга да на дальней лавочке судачили две бабуси — и всё. Скамеечка между разросшимися под кухонным окном Алексея Гневицкого кустами сирени пустовала, и Окаёмов занял это, любимое Алексеем, место. Закурил, но не успел выкурить сигарету даже до половины, как появилась Татьяна — с вместительной серой сумкой в одной руке и тарелкой с бутербродами и солёными огурцами в другой.
— Ещё раз, Лев Иванович, меня простите, но Валентина, — едва присев на противоположный край скамьи, заторопилась с оправданиями смущённая женщина, — … конечно, можно было бы устроиться и на кухне, но, знаете… если честно… мне самой! Хочется немножечко посидеть во дворе. На воздухе, на ветерке. А то эти последние дни — ужас! Из театра — прямо сюда, а днём беготня: справки, милиция, морг, похоронная контора — вы понимаете? Родных-то у Лёшеньки никого, а Валентина, как только узнала о несчастье, сделалась совсем ненормальной: держится на одних успокаивающих таблетках — это ей прописал знакомый врач. Да и то, даже с таблетками почти не спит: или сидит в каком-то оцепенении, или из угла в угол — ходит как заведённая…Нет, Лев Иванович, никогда бы не подумала, что она может так сильно переживать — ведь простая баба, из заводских, и на тебе…
Произнося эту слегка ядовитую похвалу, Татьяна одновременно «сервировала» скамеечку: к тарелке с бутербродами и огурцами добавились едва початая бутылка водки и два стакана. Окаёмов налил их до половины, взял один и, на секунду задумавшись, заговорил, будто бы размышляя вслух:
— Ну, вот, Танечка, и Алексей… Царство ему Небесное… ушёл, значит… нет, по сволочному всё-таки устроен мир! Хорошие люди уходят, а всякая мразь живёт… Конечно, моя Мария Сергеевна… прости, Танечка, ты не знаешь — жена…
Окаёмов не понимал, с какой стати его вдруг потянуло на совершенно неуместные излияния, но почему-то не мог остановиться:
— …жутко религиозная… как какая-нибудь средневековая монашка… всё молится, чтобы я не попал в ад… ну — после смерти… бред какой-то! Прости, Танечка, несу чёрт те что! Алексею ТАМ сейчас хорошо — я знаю… а здесь… здесь ему, как говорится, вечная память.
С трудом справившись с этой абракадаброй, Лев Иванович выпил водку и взял из тарелки маленький солёный огурчик. Татьяна Негода тоже выпила свою дозу и тоже, игнорировав бутерброды, захрустела классическим огурцом.
Выпив и закусив, женщина, перескакивая с одного на другое, стала рассказывать Окаёмову о гибели их общего друга — постоянно возвращаясь к тому, каким талантливым художником и замечательным человеком был Алексей Гневицкий, и каким страшным ударом оказалась его смерть для всех, близко знавших Алексея. Особенно — для Валентины.
Несколько минут послушав Татьянин сбивчивый монолог, Окаёмов собрался возникшими у него вопросами превратить его в диалог, но не успел: разбуженный их разговором, спавший в песочнице, нищий встал, отряхнулся и, подойдя к лавке на расстояние двух шагов, попросил закурить. Доставая из пачки сигарету, Лев Иванович обратил внимание, что глаза старого бродяги с жадностью поедают расставленную на скамеечке непритязательную снедь. Впрочем, могло и показаться — пронзительный взгляд бомжа могла притягивать одна только водка.
Как бы то ни было, но Льву Ивановичу сделалось очень неуютно — эти мутные, эти усталые, эти больные глаза! Мерещилось: этими глазами вся тысячелетняя история России смотрит сейчас на свою единственную отраду — на водку, мерцающую в полупрозрачном стекле бутылки. Освобождаясь от наваждения, — а что? если бы не жена и не астрология, затеянные властями псевдорыночные преобразования его самого, никому ненужного сорокачетырёхлетнего инженера приборостроителя, могли бы запросто выбросить на помойку! — Окаёмов налил полный стакан и вместе с бутербродами протянул нищему: — Вот. На помин души раба Божьего Алексея. Выпейте — а?
Старый бродяга взял водку, два бутерброда и, произнеся вполголоса, — Царствие ему Небесное, — степенно выпил и стал торопливо есть.
«Действительно, голоден, — пронеслось в голове Льва Ивановича, — однако еды не попросил. Лишь сигарету».
Эти размышления «ни о чём» были прерваны глуховатым голосом управившегося с колбасой и сыром бомжа:
— А Алексея я, между прочим, знал. Мужик был — что надо. Вот только — не опохмелялся. С вечера, понимаешь, выпьет, а утром — ни, ни. Не по-нашему как-то, но всё равно — мужик был хороший. Душевный, можно сказать. Земля ему — пухом.
«А милиция, интересно, у таких, как этот, — слушая старого бродягу, соображал Окаёмов, — расспрашивала? Наводила справки? Или с самого начала, зацепившись за версию несчастного случая, не ударила пальцем о палец? А ведь такие, как этот нищий, вполне могут знать кое-что примечательное. Увы, в отношении собутыльников Лёшенька был неразборчивым до крайности: мог с кем угодно пить где угодно — даже у себя в мастерской. А не попробовать ли?..»
Однако на окаёмовские расспросы заросший седой мужик ничего вразумительного ответить или не смог, или не захотел — лишь категорически обиделся на намеренно плохо скрытый в словах Льва Ивановича намёк на возможную причастность к гибели Алексея Гневицкого кого-нибудь из местных бомжей: да чтобы Лёху обидел кто-то из наших — ни в жисть! Оперу я, кажись позавчера, так и сказал — ни в жисть!
«Ага, стало быть, милиция не полностью удовлетворилась версией о несчастном случае, — отметил про себя Лев Иванович. — Вопреки официальному заявлению, продолжает-таки копать? Или — уже прекратила? Допустим… и, тем не менее… нет, с гибелью Алексея — явно не чисто… завтра же — конечно, если завтра он будет в силах — попробовать поконкретнее разузнать что-нибудь у великореченских детективов…»
А между тем, сделавшийся словоохотливым от выпитой водки — представившийся Юрием — бродяга продолжал уже не совсем по теме:
— А вас я, девушка, тоже знаю. Вы ведь артистка — правда? Видел. И здесь, и в театре. Только вот как зовут…
— Татьяна, — с неподражаемым профессиональным кокетством ответила молодая женщина, на мгновенье полупривстав с лавочки, — Татьяна Негода. Артистка — правильно. А в театре, скажите, Юрий, вы меня видели в какой роли?
Для бродяги сей «мудрёный» вопрос оказался несомненным «перебором» и, игнорировав его, он вернулся на надёжную бытовую почву:
— Татьяна, значит… А Алексею, Татьяна, простите меня, вы кем приходитесь?
Несмотря на неуклюже вставленное «простите меня», столь бесцеремонное проявление любопытства показалось Окаёмову самым элементарным хамством и, не дожидаясь ответа артистки, он достаточно резко обратился к «любознательному» бродяге:
— Юрий, немедленно прекратите! Как вам не стыдно! Разве можно у женщины спрашивать, кем она приходится мужчине?! Вам что — никогда этого не говорили?!
Из двух типов реакции — «оправдательного» и «агрессивного», — которые можно было предположить в ответ на резкое замечание астролога, у старого нищего проявился первый — с некоторым сентиментальным уклоном:
— Да я — ничего такого… я же к тому — что Алексея жалко… мне вон — и то… а женщинам… особенно — которые близкие… ну, вот — и спросил поэтому… а если не так — вы уж, Татьяна, меня, пожалуйста, извините. Вы, — быстрый взгляд в сторону Окаёмова, — Лев Иванович, тоже.
Вполне удовлетворённый этим чистосердечным извинением, астролог несколькими словами сгладил возникшую неловкость и, отказавшись от намерения выпытать что-нибудь о гибели друга, (тоже мне — Эркюль Пуаро!) решил прекратить с появлением словоохотливого бродяги сделавшиеся натянутыми «посиделки» во дворике.
— Танечка, нам, кажется, пора? — чтобы их поспешный уход не смахивал либо на бегство, либо, напротив, на «демонстрацию силы», с преувеличенным вниманием глянув на циферблат часов, Окаёмов обратился к женщине. — Ведь дел-то сегодня — жуть!
Сразу понявшая Льва Ивановича и сразу с ним согласившаяся артистка подтвердила, да: дел у них на сегодня действительно — уйма. Однако, прежде чем подняться с лавки, Татьяна Негода достала из сумки два полиэтиленовых пакета, переложила в них оставшиеся на тарелке бутерброды и огурцы, посмотрела, приподняв её до уровня глаз, водку в бутылке — пожалуй, больше стакана — и предложила всё это нищему:
— Вот, Юрий. У нас действительно — дел до чёрта. А вы здесь — за Алексея. Ну — на помин души. Выпейте — а?
Поблагодарив артистку, бродяга заверил, что само собой, что на помин души Алексея он выпьет не только здесь и сейчас, но и позже, вечером с Васькой и Фёдором они Алексея обязательно помянут, как следует. Украдут, если надо, но помянут по высшему разряду.
Окаёмов, дабы не потворствовать греху, протянул ловкому попрошайке сотенную купюру — мол, желательно без криминала — и, взяв под руку Татьяну Негоду, решительно направился к подъезду: нет, похоже, на ближайшие два-три часа ему придётся взять в свои руки бразды правления — иначе уже намечающаяся бестолковщина грозит перерасти в совершенный хаос.
На кухне алексеевой квартиры — а входную дверь Татьяна намеренно не заперла, и вошли они очень тихо, не потревожив спящую в большой проходной комнате Валентину — женщина достала из холодильника водку, солёные огурцы и, видимо, заранее приготовленные с изрядным запасом бутерброды. Окаёмов, мысленно похвалив себя за решение перехватить инициативу, переиначил известную шутку Жванецкого, сказав, что в любых количествах алкоголь не вреден лишь малыми дозами и (по праву друга) достал из буфета крохотные («гомеопатические») рюмочки. (Дескать, нам, Танечка, следует поостеречься, день-то впереди намечается — ого!) Слегка смущённая этим, как ей показалось, упрекающим окаёмовским жестом, артистка сочла нужным оправдаться — то ли в его глазах, то ли сама перед собой:
— Простите, Лев Иванович, действительно… с водкой мне следует быть поосторожнее. Это, знаете, после гибели Алексея… какой-то сплошной кошмар… конечно, не только у меня — у всех, кто хоть немного знал Лёшеньку… не говоря уже о Валентине…
— Мне, Танечка, — тоже. И, наверно, поболее твоего. Как говорится, не стоит злоупотреблять алкоголем. Так что из этих рюмок, — астролог бережно повертел между большим и указательным пальцами хрупкую хрустальную штучку, — думаю, самое — то. И, знаешь, большая просьба: крепкого кофе, Танечка, не организуешь — а?
— Конечно, Лев Иванович, мигом. Вам растворимого или намолоть? Ой, действительно — голова ни к чёрту! У нас же есть настоящий «арабика» — сейчас намелю!
— Если не трудно. А вообще, Танечка, после той жуткой бурды, которой меня угостили в вокзальном буфете, даже растворимый — запросто может показаться нектаром. Или амброзией: Ну, что там на Олимпе пили эти греческие бездельники? Хотя свеженамолотый — это, да! Свеженамолотый кофей — вещь!
Из-за опасения разбудить Валентину разговор вёлся вполголоса: что, с одной стороны, несколько сковывало, лишая речь значительной доли её выразительности, а с другой — позволяло касаться достаточно щекотливых тем, не испытывая особой неловкости: в частности, из Татьяниных откровений Окаёмову удалось узнать, что ревновала Валентина совершенно напрасно.
(Разумеется, в отношении своих многочисленных поклонниц Алексей был далеко небезгрешен. Но вы же, Лев Иванович, наверно, знаете: женщинам он лишь позволял любить себя? Эдак — снисходительно, небрежно, чуть свысока. Что, по правде, многих — в том числе и её саму! — жутко бесило. Но и притягивало — чего уж скрывать! Именно эти его небрежность и снисходительность неотразимо притягивали женские сердечки! И если бы Алексей по-настоящему не любил только одну живопись, то запросто мог бы стать великореченским Казановой! К сожалению, живопись владела им безраздельно… Ну, может быть, с небольшим исключением: самую чуточку — Валентина. И как это ей удалось — невероятно?! Красивая? Как сказать… Моложе на восемь лет? Экая невидаль! Да около Алексея девчонки вертелись — которые вообще! Были моложе его лет на тридцать! Да лично она: и то — на шестнадцать! А Алексей, тем не менее… и т. д., и т. п. — минут на пятнадцать, двадцать.)
Ничего нового, кроме того, что сама Татьяна Негода была отчаянно и безответно влюблена в Алексея — несколько интимных свиданий не в счёт — эти горькие излияния Окаёмову не сказали. Ещё в студенческую пору иные из сокурсниц подозревали потомка шляхтичей в куда более интересных грехах, чем эмоциональная холодность в отношении человеческих дочерей.
(Вообще-то — не холодность. Вообще-то — отстранённость. Дистанция — всегда отделявшая Алексея даже от самых близких ему людей. За редчайшими исключениями — к которым принадлежали Окаёмов и, может быть, Валентина. И это притом, что внешне Алексей очень легко сходился с кем угодно: от чопорной гранд-секретарши из мэрии, до подзаборного пьянчужки — вот что вводило в заблуждение, злило до бешенства, но и неотразимо притягивало прелестных охотниц на Алексеевы «руку и сердце». И что, рассказывая Окаёмову о своей безответной любви, вновь и вновь переживала Татьяна Негода — на маленькой кухне квартиры Гневицкого, в нескольких шагах от сражённой несчастьем Валентины Андреевны, за четыре часа до похорон объекта её безответной страсти.)
Некоторая абсурдность Татьяниной исповеди — не то, что она объяснялась в любви к покойнику, а то, что продолжала завидовать раздавленной горем Валентине — мало-помалу начала раздражать Окаёмова: нет, Алексей был прав, не давая женщинам много места в своих мыслях и чувствах! Конечно, к близкому человеку всегда тянет прилепиться не только телом, но и душой, однако… к такой вот, как Танечка Негода, прилепишься — и?.. а разве она одна такая?.. его Мария Сергеевна — разве она другая?
Вообще-то подобные «идеологические» расхождения частенько являлись предметом полушутливых споров Окаёмова и Гневицкого, и за полную эмоциональную автономность, естественно, высказывался Алексей: настаивая на том, что стоит позволить женщине слиться с тобой душевно — и всё! Ты уже раб её прихотей и капризов! Ибо, какими диковинными, причудливыми, завораживающими ни казались бы порой лунные переливы женской души, в действительности — в бессознательной глубине! — они всегда жёстко подчинены логике продолжения рода. Стало быть, при «слиянии душ» — мужская всегда оказывается эмоционально «съеденной». Другое дело, что большинство мужиков это вполне устраивает…
Лёвушка в этих спорах, несмотря на подобные ехидные намёки, обычно стоял на других, если угодно, «профеминистских» позициях. В какой-то мере соглашаясь с другом относительно эмоциональной агрессивности женщин, в целом его угол зрения Окаёмов считал слишком узким, выпячивающим до отрицания какой бы то ни было возможности «мирного сосуществования» пресловутую «войну полов». Не говоря уже о симбиозе — который, как ни крути, изредка, но случается при слиянии женской души с мужской.
И вовсе не Татьяна — хотя внешне, будто бы и она — сейчас заставила Окаёмова безоговорочно согласиться с точкой зрения друга: нет — жена. Вернее: катастрофические — по мнению астролога — последствия Машенькиного «воцерковления» для семейной жизни. Осознав это, Лев Иванович легко справился с раздражением, вызванным Татьяниной не совсем скромной «исповедью» — тоже мне, судья нашёлся! — и продолжил слушать артистку со своей обыкновенной дружеской внимательностью: отчасти, уже и профессиональной — ежедневные астрологические консультации очень развили у Окаёмова умение понимать собеседника.
(Спрашивается, Лев Иванович, какого чёрта?! Тебя до нервного зуда задела Татьянина зависть к Лёшиной Валентине? До желания почесать ужаленный мозжечок давно отпавшим хвостом? Нет, господин Окаёмов! Твоё преступное предсказание! Всё дело в нём! А Татьяна сейчас, как получасом раньше старый бродяга, всего лишь «объект замещения» — удобный повод, чтобы заслуженную злость на себя перенести на других! Немедленно, Лев Иванович, — слышишь! — бери себя в руки.)
Таким образом, отыскав причину и подавив раздражительность, начавшуюся с самого утра — когда «подкупленная» проводница разбудила его десятью минутами позже, чем было условленно — Окаёмов смог должным образом оценить сваренный Татьяной Негодой кофе: изумительный кофе! Так и веющий ночными ароматами аравийских пустынь!
В самых восторженных словах выразив своё восхищение этим дивным напитком, Окаёмов собрался посоветоваться с Татьяной относительно того, кому лучше передать тысячу долларов — непосредственно Валентине или в образованный несколькими близкими друзьями Алексея «комитет» по его похоронам? — как за тонкой кухонной дверью послышался скрип диванных пружин: что? Проснулась Валя?
Лев Иванович машинально посмотрел на часы — восемь минут одиннадцатого — время-то как торопится! Казалось, он совсем недавно нажал кнопку звонка Алексеевой квартиры — и вот вам: прошло уже более трёх часов!
Татьяна, услышав пружинный скрип, сказала, — секундочку, — и, по-птичьи вспорхнув со стула, исчезла за дверью. Скоро вернувшись, артистка подтвердила — да: Валентина проснулась и через несколько минут зайдёт поздороваться — лишь чуточку приведёт себя в порядок.
Встреться сейчас Окаёмов с Валентиной где-нибудь на улице, то не узнал бы её — в кухню вошла сомнамбула. Без возраста, пола, да даже — и без лица. В самом деле: несмотря на наложенный второпях слой косметики, фотографию обратной стороны Луны никак не назовёшь женским лицом.
…вошла, поздоровалась, села к столу, машинально взяла предложенный Татьяной кофе, сделала глоток, отставила чашку, затем снова поднесла её ко рту и, отпив самую малость, опять вернула чашку на блюдце. Без спроса потянулась к окаёмовской «Приме», неловко обхватила губами непривычный (без фильтра) конец сигареты, прикурила от поднесённой астрологом зажигалки, затянулась, закашлялась и, вынув изо рта это «народное курево», стала сосредоточенно давить сигарету о дно и края большой керамической пепельницы. И вдруг, не прерывая этого истребительного занятия, заговорила ровным, «механическим» голосом:
— Ну вот, Лёвушка, ты своего добился… накликал на Алексея беду… что так случится — я это знала с девяносто второго года… а завидовал ты ему всегда… ещё с института…
Чудовищная несправедливость Валентининых обвинений, едва только астролог осознал смысл произносимых женщиной слов, согнула в дугу застигнутую врасплох Окаёмовскую душу. Вообще-то, что жёны («официальные» или «гражданские» — не суть) в той или иной степени ревнуют мужей к друзьям, отнюдь не являлось новостью для Льва Ивановича. Его самого к тому же Алексею Гневицкому Мария Сергеевна ревновала очень даже не слабо: конечно, скрывая и внешне оправдывая ревность борьбой с «Зелёным Змием» — дескать, стоит старым друзьям сойтись и… будьте любезны! Лёвушке не меньше двух дней требуется на опохмелку! Но чтобы — ТАК?
Валентина, между тем, продолжала:
— …ведь он всегда был талантливее, умнее и, конечно, красивее тебя… и женщины у него — не чета твоей Марии Сергеевне… а уж когда Алексей стал художником — ты, Лёвушка, вообще… спал и видел — как бы его извести… и за астрологию — думаешь я не знаю? — взялся только поэтому: чтобы наслать на Алексея порчу…
Первой от наваждения, созданного бредом явно помешавшейся женщины, освободилась Татьяна:
— Валечка, что ты несёшь, опомнись?! Это же надо додуматься! Чтобы Лев Иванович — и вдруг такое?!
Эмоциональная Татьянина реплика вернула Окаёмову способность соображать, и прозревший астролог понял: какие обиды? Какая, к чёрту, несправедливость? Да Валентина сейчас совершенно не в себе! Типичный параноидальный бред! Или — шизоидный?
Разносторонне интересуясь психологией, Лев Иванович не мог обойти такое её важное ответвление, как психиатрия: читал и Ганнушкина, и Кандинского, не говоря о Фрейде, но читать — это одно, а вот поставить диагноз… Впервые встречаясь с острым проявлением душевного расстройства, неподготовленный человек, обычно, теряется, и Лев Иванович — увы! — растерялся. По счастью, не растерялась Татьяна — достала из буфета откупоренную бутылку коньяку, налила полстакана и обратилась к Валентине Андреевне голосом одновременно и ласковым, и властным:
— Вот, Валечка, выпей. Всё-всё — до капли. Молодец. Умница. А теперь — покури. Только не эти, — отметающий жест в сторону «Примы», — на вот. Хорошие. Лёгкие.
Из светло-синей с золотом пачки явилась длинная тонкая сигарета и была вставлена в Валентинин рот. Женщина автоматически затянулась, указательным и средним пальцем левой руки зажала белый цилиндрик, вынула его изо рта, выдохнула сизое облачко, опять поднесла сигарету к губам и затянулась снова. И так — несколько раз. А Татьяна, тем временем, налила ещё полстакана густой тёмно-янтарной влаги и прежним ласково-властным голосом (отчасти упрашивая, отчасти заставляя), выпоила Валентине этот, судя по звёздочкам на этикетке, бальзам пятилетней выдержки.
И лекарство подействовало. Однако — не сразу. Выпив, Валентина продолжила свой обвинительный монолог, но скоро, словно бы теряя интерес к «прокурорской» роли, стала сбиваться, уходить в сторону, и центр тяжести её гневной филиппики постепенно сместился от Окаёмова к астрологии — этой, по Валентининым словам, ведьмовской науке. Этому запретному — сатанинскому! — знанию.
Лев Иванович облегчённо вздохнул: да, женщина не в себе, да, её обвинения жутко несправедливы — и всё-таки… задевали они его, ох, до чего же больно! Особенно потому, что едва ли не текстуально совпадали с теми самообвинениями, которыми Окаёмов, узнав о смерти друга, начал казнить себя. Когда же акцент стал смещаться в сторону астрологии — ради Бога! В давних спорах с женой, — когда она ещё снисходила до споров — этой дьявольской отрасли знания доставалось от Марии Сергеевны по первое число, так что у Окаёмова образовался вполне приличный иммунитет к обвинениям в богопротивном ведовстве.
А Валентина, сведя напоследок счёты с опасным бесовским соблазном, кажется, успокоилась — и более: посмотрела на Льва Ивановича вполне осмысленным взглядом. Правда, немного странным: будто она только-только заметила Окаёмова и не может понять, с какой стати он появился здесь, в квартире Алексея Гневицкого? И — когда? Уж не пригрезился ли?
— Лёвушка — ты?.. а Лёшеньку, знаешь… — Валентина Андреевна не договорила, задрожала, и из её глаз неудержимо хлынули слёзы. Однако, давясь рыданиями, женщина всё же смогла закончить фразу: — …убили, сволочи!
И всё: кое-как справившись со страшным словом «убили», Валентина зашлась в судорожных стенаниях — слёзы и вопли, вопли и слёзы.
«И это — хорошо, — не только поняли, но и почувствовали Лев Иванович и Татьяна. — Полное эмоциональное оцепенение, в которое впала Валентина Андреевна, узнав о гибели Алексея, наконец оставило женщину — она смогла заплакать. Да — мучительно, да — давясь слезами, но — смогла».
— Плачь, Валечка, плачь, — Татьяна опять среагировала первой, — тебе это, знаешь… сейчас — совершенно необходимо! Обязательно, знаешь, надо! Выплакаться до капли! Полностью! Так что, Валечка — плачь!
И Валечка плакала. Минуту, две, три, пять, десять, пятнадцать — вечность! Во всяком случае, Окаёмову, плохо переносящему женские слёзы, начинало так казаться. Хотя… обыкновенно — плохо переносящему… однако — в данный момент… справившись с тревожной растерянностью, охватывающей его в подобных случаях, астролог понял, что в настоящее время он отнюдь не раздражён Валентиниными слезами. И вечность, начавшаяся за пределами пятнадцати минут, его нисколько не тяготит. Напротив! Чем дольше Валентина Андреевна будет плакать — тем скорее обретёт равновесие пошатнувшийся мир. Так сказать, вернётся на круги своя. И?..
…когда Валечка Пахарева выплачется и более-менее придёт в себя… вспомнит она тогда или не вспомнит свои кошмарные обвинения?.. а если вспомнит — то?.. смутиться?.. расстроится?.. сделает вид, что забыла — придав невинное выражение своим, навыкате, «рачьим» очам?.. или?.. да, не в себе, да, убита горем — но! Ведь что-то наклонило в определённую сторону её воспалённый ум? Что? И потом… да, будто бы приходит в себя, да, кажется, для женщины есть надежда избежать серьёзного душевного расстройства, но… ведь никакой гарантии, что, выплакавшись, Валентина вновь не впадёт в своё прежнее сумеречное состояние?
Рыдания постепенно стихали, слабела колотящая Валентину дрожь, Окаёмов, отказавшись от бесплодных попыток спрогнозировать ближайшее будущее, в три тонконогих рюмки плеснул понемногу водки — жестом, словно бы говорящим: пусть о будущем заботится тот, кто властен над ним, а мы, пленённые временем, поможем будущему тем, что позаботимся о настоящем.
И когда Валентина Андреевна наконец-то выплакалась и платочком, заботливо протянутым ей артисткой, промокнула залитое слезами лицо, то Окаёмов, как ни в чём не бывало, перед ней и перед Татьяной поставил по рюмке, сам взял третью и обратился к Валентине:
— Знаю, Валечка. Действительно — сволочи! А ты уверена?.. нет! Погоди! Сначала — за Алексея! — Сам себя оборвал астролог и, поднеся рюмку к губам, выпил её одним (да и то некрупным) глотком. — Царствие Небесное. Рабу, как говорится, Божию. Твоему Алексею. Нашему Алексею, — глянув на не спеша пьющую Татьяну, поправился Окаёмов. — Конечно, Валечка, тебе тяжелее всех, но ведь и мы… все, его близко знавшие. Все ведь потрясены ужасно… как громом… когда мне в Москву позвонила Таня — поверишь ли? — будто обухом по голове!
Валентина выпила из своей рюмки и, поставив её на стол, посмотрела на Окаёмова сосредоточенным, слегка отстранённым, но уже ясным взглядом — да, страдальческим, умоляющим о сочувствии, но не тем, испугавшим астролога, с которым она появилась на кухне. (Будто бы ничего не видящим и одновременно категорически — «по сумасшедшему»! — обвиняющим.)
И, встретив этот осмысленный взгляд, Лев Иванович за малым не совершил большую — для психолога непростительную! — ошибку: едва тут же не передал женщине имеющиеся у него деньги — причём, не одну тысячу долларов, а обе. Левая рука уже потянулась в брючный карман за бумажником, когда, спохватившись, астролог остановил её на полпути: «Ты, Окаёмов, что?! Заразился от Валентины её душевным расстройством? Вовсе уже ничего не соображаешь? Как какой-нибудь, ошалевший от легко уворованных миллионов, «предприниматель» из «новых русских»? Предложишь сейчас Валентине доллары — а она? Думаешь, растает от благодарности? Как бы не так! Да в её состоянии — где гарантия, что она опять не «слетит с катушек»? Не вернётся к своим болезненным фантазиям? Не скажет тебе — идиоту! — что, дьявольской астрологией погубив Алексея, ты теперь хочешь откупиться от возмездия сатанинскими долларами? «Зелёной грязью» заткнув ей рот, мечтаешь избегнуть небесной кары?»
Так всё бы случилось, достань Окаёмов деньги, или не так — не суть. Главное — Лев Иванович понял: с Валентининой психикой сейчас необходимо обращаться бережнее, чем вот с этой, зажатой в правой руке, хрустальной рюмкой — никакой поспешности, никаких неуклюжих движений, не то (не дай Бог!) хрусть… и? Психиатрическая больница? Суицид? Во всяком случае — ничего хорошего…
Поняв, что ему делать не следует и задумавшись над тем, что же всё-таки следует, ни до чего положительного Лев Иванович додуматься не успел — раздался звонок. Татьяна Негода вышла из кухни и вернулась в сопровождении двух, Окаёмову неизвестных, женщин, которых представила как Свету и Наташу. Поздоровавшись с ними, астролог поднялся из-за стола, достал из буфета ещё две рюмки, наполнил их — а заодно валентинину, татьянину и свою — традиционным в России поминальным напитком и, на этот раз молча, выпил. Все — и, главное, Валентина! — последовали его примеру: слав Богу, кризис миновал — можно надеяться, женщина обойдётся без психиатра.
Выпив, Лев Иванович взглянул на часы — начало двенадцатого — и ещё более приободрился: вот-вот начнётся обычная на похоронах суета, которая наверняка отвлечёт Валентину от её чёрных мыслей.