Прочитав окаёмовскую записку, Мария Сергеевна облегчённо вздохнула — слава Богу, исполнение возмутительной епитимьи откладывается на несколько дней! — и вместе с тем огорчилась: Алексея Гневицкого она (по-своему) любила. Да, не без ревности к мужу — в своё время Лев Иванович это верно подметил — однако и не без некоторого снисходительного участия: такой же беспутный, как её Лёвушка! Да нет — ещё беспутнее! Бросить хорошую работу (на которой ему, молодому специалисту, сразу же дали двухкомнатную квартиру!), забыть нужную, пользующуюся спросом профессию и заняться малеваньем каких-то дурацких картинок — а в отличие от мужа, Мария Сергеевна была уверена, что хорошо понимает в живописи — это надо быть не просто беспутным, это надо быть «без царя в голове»!
Быстренько прокрутив всё это в уме, женщина собралась позвонить Валентине, которую, разумеется, недолюбливала, однако, понимая, что сейчас не тот случай, чтобы выказывать неприязнь, уже потянулась к трубке, но сразу же спохватилась: Господи! Да ведь у этого обалдуя Лёшеньки до сих пор нет телефона! Да, Великореченск — провинция, да, с АТС дела у них обстоят неважно, но всё-таки?! Не до такой же степени? Чтобы двадцать лет впустую стоять в очереди на телефонный номер? Нет, только Алексеева безалаберность, и ничего — кроме!
В очередной раз соприкоснувшись с безответственностью Лёвушкиного друга, Мария Сергеевна слегка растерялась, но быстро сообразила: телеграмма! Конечно! И никакой — при их натянутых отношениях с Валентиной — фальши! Никаких искусственных — «со слезой» — оттенков в голосе. Честный казённый бланк со строкой скупых соболезнований — и точка! И это даже хорошо, что беспутный Лёшенька до сих пор не удосужился обзавестись телефоном — стало быть, можно обойтись без сентиментальных паясничаний! Без притворства!
Обрадованная возможностью не кривить душой, Мария Сергеевна чуть было не отправила телеграмму следующего содержания: Валентина, радуйся! Алексея Господь призвал к Себе! Радуюсь и молюсь вместе с тобой! (Вообще-то, надо сказать, вполне естественного содержания для настоящего христианина, но почему-то не принятого в подобных случаях.) Мария Сергеевна — пока отыскивала адрес Гневицкого в их общей со Львом записной книжке и набирала номер, по которому принимают телеграммы, — сообразила это и, отдавая дань неискоренимому лукавству дольнего мира, продиктовала самое что ни на есть банальное: Валентина, потрясена известием о гибели Алексея. Крепись. Скорблю и молюсь вместе с тобой. Мария.
Исполнив долг жены друга, Мария Сергеевна прошла в свою комнату и, пав на колени перед иконой Спасителя, недолго, но горячо молилась о прощении всех грехов рабу Божьему Алексею и даровании ему Царствия Небесного.
Надо заметить, что вопреки обвинениям в инфернофилизме — любви к адским мукам — иногда в запальчивости бросаемым её Лёвушкой в отношении ортодоксального православия, сама Мария Сергеевна нисколько не вдохновлялась ни раскалёнными сковородами, ни пылающей смолой, ни кипящей серой, ни воплями, ни зубовным скрежетом, ни глумливыми ухмылками козлоногих палачей. Напротив, исполненная смирения — и трепеща от ужаса! — женщина надеялась, что сия чаша минует и её, и всех её близких, и всех её дальних — всех, исключая, может быть, самых великих грешников.
Однако, поскольку ни у самой Марии Сергеевны, ни у отца Никодима, ни, кажется, у всей Церкви в целом не существовало чётких критериев, кого следует считать самыми великими грешниками, то оставалось уповать лишь на милосердие Божие — Его, постоянно прославляемое с амвона, человеколюбие да на беспрекословное послушание своему духовнику. Особенно — на послушание. И Мария Сергеевна — уповала. Ничуть не смущаясь тем, что человеколюбие, питаемое воплями и зубовным скрежетом кипящих в котлах и поджариваемых на сковородках ослушников, подозрительно смахивает на человеколюбие садиста-людоеда: на что Лев Иванович неоднократно пытался обратить её внимание — разумеется, безуспешно: ибо формальной логике женщины, как правило, предпочитают «диалектическую».
Помолившись за упокой души раба Божьего Алексея, Мария Сергеевна переоделась в домашнее платье и занялась уборкой квартиры: ибо чистота являлась её девизом — чистота одежды, жилища, мыслей, тела, души. Правда, Лев Иванович язвил, что чистота его женой понимается несколько односторонне: как отсутствие — отсутствие грязи, эротики, мыслей, секса и, наконец… души! И хотя эти ехидные парадоксы Мария Сергеевна объясняла соединённой с юношеским любострастием старческой похотливостью своего маловера-мужа, они её почему-то больно задевали — Лёвушкины язвительные парадоксы.
Закончив уборку, Мария Сергеевна — очень смущённая рекомендациями жутковато преобразившегося в психиатра Извекова отца Никодима — впала-таки в грех чревоугодия: сварив с лапшёй и петрушкой маленького цыпленка, женщина съела тарелку супа и половину цыплёнка с салатом их из двух помидоров. Да ещё — со сметаной! А, как известно, стоит только поддаться греховной слабости…
…нет — не сразу! Сразу после ужина Марией Сергеевной овладела самая что ни на есть насущная забота: Господи! Лёвушка! Он же в Великореченске задержится дней на пять — не меньше? А чтобы завтра дать ответ отцу Никодиму, согласие мужа на её переход в православную гимназию требуется получить уже сегодня! И?
Да, Мария Сергеевна была абсолютно уверена, что со стороны мужа не будет никаких препятствий в её переходе на невозможно желанную работу — но! Отцу Никодиму требовалась вовсе не её стопроцентная уверенность, а — обязательно! — формальное согласие Льва Ивановича Окаёмова… Допустим, войдя в её положение, отец Никодим день, два, а возможно, и три согласится подождать — однако дольше… это ведь зависит не только от него… не зря же, предложив ей вчера столь вожделенное место, он настаивал на незамедлительном ответе… а она? Вместо того, чтобы, справившись с детской обидой — ведь разве впервой её Лёвушка походя оскорбляет святыни? — сказать мужу о предложении отца Никодима и получить от него так необходимое ей согласие, надулась, видите, как кисейная барышня, заперлась в своей комнате и — будьте любезны! Время упущено! Непоправимо?.. вот уж, воистину, никогда не откладывай на завтра… а соединиться с Великореченском?
Мария Сергеевна принялась лихорадочно листать записную книжку — так: телефоны изостудии, детской художественной школы и почему-то речного порта. Увы — ни одного персонального телефона! Можно подумать, что Великореченск это не крупный областной город, а легендарный — из анекдотов — Урюпинск.
Да… результат, скорее, отрицательный… Мария Сергеевна задумалась: конечно, не безнадёжно, но… разумеется, и в изостудии, и в художественной школе общие знакомые найдутся… однако завтра — немыслимо… попахивает кощунством… в день похорон докучать мелкими житейскими проблемами — нет, конечно!.. а послезавтра?.. сомнительно… даже если она через кого-нибудь и сможет связаться с мужем — Лёвушка будет в состоянии малокоммуникабельном… стало быть, в лучшем, случае — в пятницу… а это, к сожалению, поздно… да-а, положеньице…
…между тем Лукавый, приободрённый грехом чревоугодия, нахально подзуживал:
«Брось, Мария! Не мучай себя тошнотворными сомнениями! Ведь ты же прекрасно знаешь: Лев Иванович целиком будет «за». А работа в православной гимназии — подумай! — занятие-то, ох, какое богоугодное. Недаром, едва только ты услышала об этой возможности, сердечко-то твоё всколыхнулось — а? Помнишь, Мария? А в банке? Где деньги — в лучшем случае! — грязные? Уворованные у трудового люда? Ах — есть и не уворованные? Нажитые, так сказать, честным предпринимательством? Не знаю, Мария, не знаю… Плут и Плутос — бог богатства — слова однокоренные… Да ещё ГКО всяческие… Разве, Мария, у вас в банке не шепчутся, что к осени всё покатиться в тартарары?.. Ах, шепчутся?.. И не стыдно тебе, Мария, принимать участие в этой всеобщей обираловке? Тем более — когда перед тобой открылась такая возможность? Служить не мамоне, но Богу?! Ведь заповедано же — не укради!»
Не сказать, чтобы подобным иезуитским способом, укоряя работой в банке, Лукавый искушал Марию Сергеевну впервые — куда там! Едва только она более-менее укоренилась в лоне Православной Церкви, как Враг стал ей нашёптывать свои гнусные, очерняющие рыночные реформы, мерзости. Однако с такой беспардонной наглостью — действительно, в первый раз. А всё, конечно, из-за греха чревоугодия: нет, не из-за того, что Мария съела половину цыплёнка и салат со сметаной — сегодня не было никакого поста, — а из-за того, что она получила удовольствие от этой скоромной пищи. Греховное удовольствие. Ибо всякая плотская радость — грех. И Лукавый, прекрасно зная об этом, поспешил воспользоваться Марииной слабостью. А то, что к греху женщина была невольно подвинута своим духовником — для Врага двойное торжество: открывалась прекрасная перспектива «прищучить», как следует, отца Никодима.
«А всего-то и надо тебе, Мария, — не унимался Нечистый, — чуточку опередить события. Ведь ты же знаешь: Лев Иванович безоговорочно согласится с твоим переходом в православную гимназию! Целиком и полностью! Так отчего — сомнения? Ведь по великореченским телефонам ни в четверг, ни в пятницу ты своего мужа наверняка не отыщешь, а и отыщешь — в каком состоянии? Ты что — не знаешь своего Лёвушку? Ну да, с дикого похмелья, ничего не соображая, он всё что угодно провякает тебе в ответ! И ты, Мария, будешь считать согласием этот его алкогольный бред? Всерьёз? Без лукавства? Так зачем же ломать эту дурацкую комедию? Ах — совесть?! А вот когда из-за таких благоглупостей время окажется безнадёжно потерянным и твоя православная гимназия от тебя — тю-тю? Что, Мария, твоя совесть скажет тогда? Солгать, говоришь, духовнику? Да какая же это ложь, Мария! Ведь ты же уверена на сто процентов! И потом… если хочешь быть честной, как святая Сапфира, — Лукавый явно изгалялся, о такой святой Мария Сергеевна никогда ничего не слышала, — покаешься отцу Никодиму. Попросишь его наложить на тебя самую строгую епитимью. Конечно, не такую, какую этот старый греховодник наложил на тебя сегодня! Голой, видите ли, велел лечь на супружеское ложе! Для разжигания бесовской похоти! Ничего не скажешь, хорош исповедничек — а?!»
Далее со стороны Врага последовал такой невыносимый глум, такие мучительные соблазны, что Мария Сергеевна не выдержала: бросилась в свою комнату и, обливаясь слезами, распростёрлась перед Владычицей. Не помогло, соблазны продолжали одолевать: хотелось, как в давние годы — до злосчастного аборта — забиться, сотрясаемой сладкой судорогой, в Лёвушкиных крепких объятиях, в любовном экстазе уносясь от всего земного… куда? Разумеется — в ад! Теперь-то Мария Сергеевна хорошо знала, куда ведёт грех любострастия, но, зная, всё равно ничего не могла поделать с собой — хотелось именно так, как сегодняшним утром велел ей этот жуткий психиатр Извеков: развратно-голой забраться к мужу в постель, и соблазнять, распалять, доводить его до безумия — и, разумеется, жарче солнца пылать самой.
Борясь с этим невообразимым кошмаром, Мария Сергеевна плакал и молилась, молилась и плакала — увы. Не помогали ни слёзы, ни святые слова молитв: бесовский соблазн разросся до того, что казалось, тело вот-вот содрогнётся от множественных неукротимых оргазмов — как в приснившемся накануне безбожном сне.
Будь Мария Сергеевна католичкой, она бы сейчас сорвала с себя всю одежду, и в кровь исхлестала плёткой своё греховное тело. А поскольку у православных такой способ укрощения плоти не поощряется и, соответственно, плётки у Марии Сергеевны не водилось, то измученная Лукавым женщина нашла, как ей показалось, удачный выход: принесла из кухни килограммовый пакет гороха, рассыпала его на полу перед иконой Владычицы, подобрала подол длинного платья и голыми коленками опустилась на это импровизированное подобие иппликатора доктора Кузнецова. Поёрзала, устраиваясь «поудобнее» — конечно, вдавившиеся в тело горошины создавали некоторую ломоту в коленных чашечках, но боли, на которую рассчитывала женщина, поначалу не было. Правда, к большому облегчению Марии Сергеевны, неудобство и напряжение от стояния на чём-то мелком, катающемся начали сразу же, едва она прибегла к этому, вовремя найденному ею «транквилизатору», отвлекать её от посланного Врагом соблазна. А постепенно и боль пришла — исподволь, незаметно. То, что вначале ощущалось лёгкой ломотой и слабым покалыванием, стало усиливаться с каждой минутой, и в какой-то момент женщина поняла: ей больно. Хочется встать, помассировать ноющие колени, пройтись по комнате — конечно, Мария Сергеевна этого не сделала: напротив, чувствуя, как с увеличивающейся болью ослабевает бесовский соблазн, впала в восторженно молитвенное состояние — слава Владычице! Дева Мария её избавила!
Минут через пятнадцать боль сделалась достаточно сильной — в коленях свербело, простреливало, ломило — женщина уже не без труда справлялась с нею; зато, уступив телесному страданию, рассеялся ядовитый соблазн. А ещё через пятнадцать минут, побеждённая, отступила боль — нет, она не исчезла, но будто бы отстранилась: колени потеряли чувствительность, а мучительная ломота преобразилась в приятное онемение — Мария Сергеевна возликовала: Христе Боже Светлый! Тебе и Твоей Пречистой Матери слава! Отныне, присно и во веки веков!
Разумеется, исполнившееся восторгом сердце смешало все мысли и все слова: женщина уже не молилась — в строгом смысле этого слова — но возносилась. Воспаряла душой над нашей земной юдолью.
Выйдя из глубокого транса, Мария Сергеевна стряхнула многочисленные горошины, прилипшие к коже голеней и коленей, чистой щёточкой и мучным совком собрала в кастрюлю недорогой продукт (выбрасывать съестное — грех), тщательно его промыла и замочила на ночь — имея ввиду два ближайших дня питаться этой (традиционной в России) бобовой культурой. Тем более, что завтра среда — стало быть, пост, стало быть, у отца Никодима не будет завтра никакого повода упрекнуть её в грехе гордыни: она, что называется, в своём праве.
Увы, Мария Сергеевна переоценила значение своего открытия — молитвенного стояния на горохе — и скоро, попробовав ещё два раза, с разочарованием отказалась от столь понравившегося ей средства борьбы с любострастными вожделениями: как выяснилось, боль в коленках и их онемение не способствовали молитве, а наоборот — бесстыднейшим образом от неё отвлекали. Не говоря уже о том, что от изобретённого ею способа смирения плоти, никакого экстатического воспарения души у женщины более не случалось. Но в этот единственный раз — да: воспарив душой, Мария Сергеевна одолела тёмный, посланный Врагом соблазн.
Назначив Марии Сергеевне встречу на семь часов вечера среды, отец Никодим возвратился в храм, отслужил обедню — чего, после своего только что случившегося «перевоплощения» в психиатра Извекова, делать не следовало — и, освободившись в два часа дня, сразу отправился домой. Сегодня, девятнадцатого мая, исполнялось тридцатисемилетие бракосочетания его с Ольгой Ильиничной — почему он и назначил Марии Сергеевне встречу на завтра, хотя, как психиатр, Извеков предпочёл бы не откладывать свидания: в сегодняшнем утреннем разговоре доктору весьма не понравилось душевное состояние этой женщины.
По пути домой Никодим Афанасьевич купил три белых розы и бутылку хорошего — в чём клятвенно уверил продавец в «супермаркете» — шампанского. Никакого особенного семейного торжества у пожилой четы сегодня не намечалось — после самоубийства сестры, отдалившийся и от отца, и от матери сын Николай почти постоянно обретался по заграницам — но отец Никодим не мог разочаровать матушку Ольгу, явившись с пустыми руками. В свой черёд, Ольга Ильинична тоже не могла в этот день не порадовать мужа и испекла вкуснейший, так им любимый, грибной пирог. Правда, ждала она отца Никодима несколько позже, и когда он вошёл — прямо с порога! — священнику в ноздри ударил крепкий неповторимый запах подрумянивающегося в духовке чуда.
За тридцать семь лет совместной жизни между супругами всё уже было сказано, и, после короткой молитвы вначале обеда да нескольких поздравительных слов друг другу за бутылкой шампанского, застолье прошло в полном молчании — однако в таком молчании, которое бывает дороже всех изысков и ухищрений лукавого человеческого языка.
После скромной праздничной трапезы, поцеловав и перекрестив жену, отец Никодим уединился в маленьком рабочем кабинете, собираясь, среди прочего, обдумать завтрашний разговор с Марией Сергеевной. Но, не более десяти минут посидев за письменным столом, Никодим Афанасьевич почувствовал жуткую сонливость — шестьдесят пять лет, плюс шампанское, плюс две стопки водки — и вынужден был прилечь на диван, предполагая немного вздремнуть. Однако, немного — не получилось: проснувшись и посмотрев на часы, Никодим Афанасьевич обнаружил, что он спал непозволительно долго и упрекнул себя за выпитую водку: ох уж эти розовые с золотым ободком пузатые стограммовые стопочки! Конечно, грибной пирог имеет свои права и никак не мыслим в союзе с шампанским — но всё-таки! Шестьдесят пять — это шестьдесят пять: вполне бы хватило одной стопки! И одного фужера шампанского! По примеру своей супруги. Которая водку лишь пригубила. А Он? Мало того, что хватил две полных стопки — вылакал всё шампанское! Греху невоздержанности предавшись хуже мирянина! Да что там! Иные из его прихожан вино употребляют лишь причащаясь — по ложечке. Та же Мария Сергеевна. А он?
По счастью, у священников, как правило, нет времени заниматься долгими «самокопаниями», и, главное, из-за опасности впасть в грех уныния, пастырям нельзя давать места в душе этим интеллигентским штучкам. А посему, встав с дивана, до ужина — до девяти часов — отец Никодим усердно работал над проповедью на ближайшее воскресенье, отложив на завтра размышления о проблемах Марии Сергеевны. И после молитвы, около одиннадцати часов ночи устроившись рядом с уже спящей матушкой Ольгой и потушив ночник, Никодим Афанасьевич, конечно, не предполагал, что сразу по пробуждении его душу зацепит извечный враг человеческого рода. Зацепит сомнениями в верности советов, данных им Марии Сергеевне. Ловко — естественно, не без подтасовки — воспользовавшись троичностью земной человеческой природы: как существа биологического, социально-интеллектуального и духовного.
Встав, как обычно, около шести утра, Никодим Афанасьевич зашёл в ванную и здесь, за чисткой зубов лечебно-профилактическим «фтородентом», был ущемлён Врагом:
«Ай-яй-яй, отец Никодим! Епитимью, которую ты вчера наложил на Марию Сергеевну, вспомни-ка?! И тебе не стыдно? Поддался, понимаешь ли, на провокацию горе-врача Извекова и свою духовную дочь прямо-таки обрёк на блуд! Велев ей и в себе, и в муже распалять греховную телесную похоть! Отец Никодим, окстись!»
Первый укол Врага застал Никодима Афанасьевича врасплох: кое-как дочистив зубы и без всякого удовольствия постояв под душем, священник вышел к завтраку нисколько не посвежевшим — казалось, погрустнел даже дракон на его шёлковой китайской пижаме. Заметив удручённое состояние мужа, — что за все годы со времени принятия сана случалось с ним крайне редко — матушка Ольга, подавая на стол разогретый грибной пирог, попробовала отвлечь батюшку разговорами на мелкие хозяйственно-бытовые темы: дома ли он будет сегодня обедать? во сколько? что сготовить на ужин? — и т. д., и т. п.
Односложно отвечая на вопросы жены и рассеянно тюкая вилкой в салатницу с дольками помидоров, Никодим Афанасьевич с большим трудом выстраивал оборону против вероломного напавшего на него Врага:
«Да, посоветовал… ладно — чего уж! — наложив епитимью, можно считать, принудил. Но Мария Сергеевна… ведь — в своём презрении к плотским радостям, жажде духовного совершенства — она довела себя до грани крайне опасного нервного срыва! А физиология — есть физиология. Да ещё — в сочетании с предельно неустойчивой психикой? С ярко выраженной истероидностью? К тому же — нельзя исключить и параноидальные мотивы! И потом… её муж… Лев Иванович… сколько он будет терпеть жену-монашку? А разойдётся? И Мария Сергеевна в этом случае загремит прямиком в «психушку»? И хорошо — если только в «психушку». А ну как, не дай Бог, что-нибудь похуже?.. при её-то крайне лабильной психике… на кого в этом случае ляжет её грех? На меня!»
Однако Лукавый не унимался:
«Ага, выкручиваешься! Оправдываешься — как психиатр Извеков? А мне, знаешь ли, до этого горе-доктора, который ухитрился проворонить собственную дочь, нет никакого дела! Таблеточки, понимаешь ли! Седуксен, нозепам, реланиум! Чего уж! Аминазинчика Маше — а? Психиатрическое светило пущай пропишет! — измывался Враг. — Впрочем, таблеточки — ладно. НАМ они безразличны. МЫ, так уж и быть, их прощаем. — От этих многозначительных «НАМ» и «МЫ» Никодим Афанасьевич похолодел: уж не намекает ли Мерзавец?! А между тем, Лукавый вошёл в раж: — Ах, истерия, ах, паранойей попахивает… а серой — отец Никодим, не хочешь?! Священнику — и такое? Голенькой — видите ли! А может, ещё — в кружевном бельишке? Да позавлекательнее потрясти пышными телесами — скидая его перед мужем? Или — не только перед мужем? А? Ведь стоит чуть-чуть поддаться любострастной похоти — и? Скажешь — не знаю? Врёшь, отец Никодим, прекрасно знаешь! Что таблеточки психиатра Извекова — вздор! Что истерия — Я! И паранойя — тоже! Ну, так и изгоняй МЕНЯ — свя-я-щенничек! Или — слабО? А может, не хочешь — лукавый пастырь?»
От такой наглости Врага Никодим Афанасьевич форменным образом оторопел — это выходит, что же?! Наложив на Марию Сергеевну такую епитимью, он целиком и полностью оказался во власти клеветника — сиречь: диавола?
«Сгинь, нечистый!», — мысленно произнёс отец Никодим и размашисто перекрестился.
— Никодимушка, что с тобой?! — увидев это, для неё совершенно немотивированное, крестное знамение, всполошилась Ольга Ильинична. — Ни с того ни с сего креститься…
— Да нет, матушка, и с того и с сего, — испуганным возгласом жены приведённый в чувство, ответил священник, — Лукавый, понимаешь ли… достал-таки, бестия… ух, искушает как! Прости, Оленька, — сообразив, что его путаные объяснения могут ещё сильнее смутить жену, переменил тему Никодим Афанасьевич, — нельзя, знаешь ли, возвращаться к прежнему — опасно! А тут прихожанка моя, Мария Сергеевна… кстати, она к нам придёт сегодня в семь. Ты уж чего-нибудь постненького — повкуснее! — организуй к чайку? Ладно? А то эта дурища себя чуть ли не голодом морит. Хотя внешне — кровь с молоком! — этого по ней ни за что не скажешь. Сорок пять, понимаешь, вторая молодость… а эта дура… ну, так вот! Вчера она исповедовалась, а я вдруг заговорил с ней не как священник, а как психиатр… о-хо-хо, грехи наши тяжкие… как священник, понимаешь ли, я ей должен советовать одно, а как психиатр — совсем другое. Ну вот: Лукавый меня и поддел на этом! Вообще-то — можно бы… да нет! Глушить её нейролептиками — грех. Надеюсь, не то у неё заболевание… Ладно, мать! — заметив тревогу в глазах Ольги Ильиничны, преобразился отец Никодим, сверкнув из-под густых бровей своим знаменитым «разбойничьим» взглядом, — где наша не пропадала! Шиш Нечистому! Отмолюсь, открещусь, отчураюсь! В крайнем случае — подамся в Сергиев посад, на недельку на покаяние… Ну, а к ужину… чем бы попотчевать эту постницу?.. она ведь к нам придёт прямо с работы…
— Суп, может быть, грибной? — обрадованная исчезновением гнетущей тени, взбодрилась Ольга Ильинична. — А на второе — отварное что-нибудь, рыбное? Осетринки, к примеру? И на оливковом масле — как ты любишь — картошечки «фри» нажарить?
— Картошечки — да. А вот осетрины, мать, не стоит. Может не так понять. Отвари-ка ты лучше кеты. Или — судака. Ну, словом, чего попроще. Палтуса, скажем, сома, горбуши. Нет, всё же — горбуши. И вкусно, и достаточно скромно. Как она сейчас в нашем магазине — есть?
— Горбуша-то? Должна быть… мороженая, конечно. Я, батюшка, лучше схожу в «Дары моря» — там свежий судак бывает.
— Чтобы по-своему — да? Прости, мать, придираюсь… судак — так судак.
И по дороге в храм, и даже во время службы Лукавый нет-нет, да и уедал понемножечку отца Никодима — однако священник, кое-как отразив первый утренний натиск, сделал единственно верный вывод: ни в коем случае не вступать с Врагом в дискуссию. Не вести никаких споров, не ввязываться — Боже избави! — в заведомо безвыигрышный диалог. Крестное знамение да молитва — вот действенное оружие против всех гнусных поползновений Врага. И ничего — кроме: ибо слабый человеческий разум, не имея опоры в Боге, будет всегда уловлен хитросплетённой сетью Лукавого.
Мария Сергеевна позвонила без пяти семь. Поцеловала руку открывшему дверь отцу Никодиму, поздоровалась с матушкой Ольгой и сразу же была отведена в столовую — нет, нет, никаких возражений! обидишь матушку! она так старалась! что? постный день? конечно! а скоромным тебя, Мария, никто потчевать не собирается! грибной супчик, рыба, а что жареная картошка — так на растительном масле. И — причуды нашей лукавой психики! — в постный день съев вкусный обильный ужин, женщина себя не упрекнула в грехе чревоугодия: ведь не сама — в гостях, да ни у кого-нибудь, а у своего духовного отца! Но и это не всё: в отличие от вчерашнего, Враг не посмел ей сказать ни одного ехидного слова — из чего Мария Сергеевна сделала немного поспешный вывод, что в доме священника Нечистый совсем не имеет власти.
После ужина отец Никодим уединился с женщиной в рабочем кабинете и, помолившись, усадил Марию Сергеевну в удобное мягкое кресло — однако, намереваясь поговорить с нею как пастырь, замялся на несколько минут: слова «душеспасительной» беседы, хоть убей, не шли ему на ум. Выручила сама Мария Сергеевна: сообщив о срочном отъезде мужа и о невозможности в этой связи в ближайшие несколько дней получить согласие Льва Ивановича на её переход в гимназию, женщина попросила священника придержать вожделенное место хотя бы до понедельника.
(И Враг отступил! Его страшный соблазн — немножечко, из самых благих побуждений! — соврать своему духовнику, женщина всё-таки одолела.)
Отвечая, обрадованный и неожиданной помощью, и — главное! — честностью Марии Сергеевны (ведь не на исповеди! ведь житейски — по ситуации — ложь у женщины прямо-таки вертелась на языке!), отец Никодим в первую очередь её похвалил:
— Молодец, Мария! Что не оступилась, не соврала. А ведь хотела — чувствую. Ведь уверена, что муж возражать не будет. И, значит — почти не ложь. А-таки — нет! На такой вот, с виду невинной лжи нас особенно улавливает Лукавый! Ох, как улавливает, стервец! Поэтому — повторюсь — молодчина, Мария, умница. А насчёт гимназии — можешь не беспокоиться. Я теперь, если надо, расшибусь в лепёшку, чтобы тебе досталось это место. Хотя, думаю, расшибаться в лепёшку мне не потребуется. Гимназия — всё равно с сентября. Конечно, бухгалтер им нужен раньше. Однако неделю, а то и две… так, по-твоему, мать, Лев Иванович вернётся в понедельник, во вторник?
— Надеюсь, отец Никодим — не позже… ведь Лёвушка… он хоть и может напиться по-свински, однако же — не запойный. День-два, а больше, слава Богу — нет: организм не выдерживает. Даже в молодости — после двух дней ему обязательна была нужна передышка. Хотя бы — коротенькая. А уж сейчас-то… хотя… погиб всё-таки лучший друг…
— Ладно, Мария, не суетись. В понедельник, во вторник — подождут в епархии! А в Великореченск — не надо. Не звони, не мешай, не отвлекай от похорон. Друга-то как зовут?
— Алексей. Алексей Гневицкий. А по отчеству… по-моему — Петрович… да! Точно! Алексей Петрович Гневицкий.
— Алексей, стало быть… Что ж, Мария, за упокой души раба Божьего Алексея обязательно помолюсь сегодня… Сама-то — как? Помолилась?
— Да, отец Никодим, конечно. Как только прочла Лёвушкину записку — сразу.
Чрезвычайно довольная собой — мало того, что посрамлён Лукавый и она удостоилась столь редкой и столь желанной похвалы от священника! теперь ей наверняка достанется вожделенное место! — Мария Сергеевна собралась с духом и заговорила о непосильной для неё епитимьи. Очень смущаясь, попросила отца Никодима избавить её от непереносимого стыда — уподобясь последней потаскушке, соблазнять собственного мужа. И, не зная этого, наступила на больную мозоль священника, а вернее, разбередила свежую, коварным Врагом нанесённую утром рану — ох, как же не хотелось отцу Никодиму смотреть сейчас на сидящую в кресле женщину рентгеновским взглядом психиатра Извекова! Однако, заговорив о вчерашней епитимьи, Мария Сергеевна едва ли не вынудила священника обратиться к старой профессии:
— Освободить, говоришь, Мария? Понимаешь ли… как священник… я не имел никакого права… и более — взял на себя страшный грех… рекомендации психиатра Извекова припечатывать такой вот кощунственной епитимьёй. Однако… нет! Погоди! Ты ведь со Львом повенчана?
— А как же! Ещё в девяностом. Вскоре после крещения. Когда я только-только начала приобщаться к Церкви. И Лёвушка — молодец! — тогда нисколько не возражал.
На одном дыхании выпалила Мария Сергеевна, почувствовав, что гнусная епитимья будет вот-вот снята. Увы, женщина не подозревала, что дальнейший разговор пойдёт несколько не по тому руслу, чем она понадеялась, услышав покаянные слова отца Никодима.
— Ну вот… а теперь подумай… если Лев Иванович с тобой разойдётся — на ком будет грех?
— Как это — разойдётся?! Ведь мы же — венчаны! Ведь по закону — нельзя!
— По какому закону, мать? По гражданскому — очень можно. А по церковному… в случаях прелюбодеяния… или когда один из супругов не может или не хочет исполнять свои супружеские обязанности… церковь, знаешь ли, тоже разводит! Конечно, это жутко канительно, требует серьёзных доказательств… только твоему Льву, как я понимаю, церковный развод — до лампочки? Напишет заявление в ЗАГС — и будьте любезны!
— Но я же… я…
Покраснев от смущения, залепетала Мария Сергеевна. Вообще-то, священник ей говорил не раз, что с мужем следует быть поинтимнее, но вот так, ребром, вопрос он поставил впервые. И, сердясь на себя, Никодим Афанасьевич не стал дожидаться, пока смешавшаяся женщина отыщет потерявшиеся слова, а непростительной резкостью оборвал её аморфную фразу:
— …упряма как чёрт! Прости, Господи! Сорвалось-таки. Знаю Мария, что ты никогда не отказываешься от своих супружеских обязанностей — ещё бы! Ты, голубушка, лучше мне вот что сейчас скажи… твой Лев Иванович… он — по своей природе — насильник?
(Нет, всё-таки Лукавый коварен до безобразия! Стоило отцу Никодиму нечаянно чертыхнуться и — пожалуйста! С женщиной сразу же заговорил не священник, а психиатр!)
Этот неожиданный крутой поворот выбил Марию Сергеевну из колеи: кому отвечать на заданный вопрос? Отцу Никодиму? Или — не дай Бог! — доктору Извекову?
— Лёвушка — насильник?.. что вы! Конечно — нет! Куда ему! Уж скорее — рохля… хотя… не такой уж и рохля… во всяком случае, как говорится, ездить на себе никому не позволит… но чтобы насильник — нет! Ни в коем случае!
— Так я, Мария, примерно, и думал. Прости, что задал тебе этот неловкий вопрос, но… — отец Никодим чувствовал, что, вопреки желанию, стремительно превращается в психиатра Извекова, противился такому превращению, увы — безуспешно, — поверь, не из вредности. Хочу, чтобы ты сама задумалась, чего ты действительно хочешь? Уйти в монастырь? Ласково помыкать мужем? Превратив его в эдакого привилегированного раба? А может — стать мамой своему Лёвушке?
И это вот, — стать мамой своему Лёвушке, — оказалось той каплей, которая переполнила чашу. Марию Сергеевну прорвало:
— Хочу ребёночка! Того, которого убила! И другого! Которого уже не смогла родить!
Захлёбываясь, прорыдала сорокапятилетняя женщина.
Столь бурной реакции Никодим Афанасьевич совершенно не ожидал: главное, в чём ему на первой же исповеди покаялась Мария Сергеевна — именно в злосчастном аборте, и он тогда же отпустил ей этот тягчайший грех, но… сейчас, утешая плачущую женщину, Извеков вынужден был признать: и как священник, и как психиатр он оказался не на высоте. Оказывается, душа у Марии Сергеевны болела гораздо сильнее, чем ему представлялось прежде. И, главное, время эту душевную боль если и исцеляло, то крайне медленно… А тут ещё навязанное самой себе, приведшее едва ли не к полному разрыву с мужем, ложное благочестие — возведённое, так сказать, в энную (абсурдную!) степень грехоненавистничество… И?..
…и отец Никодим не нашёл ничего лучшего, как напоить женщину валерьянкой. От которой — а, скорее всего, от выпитого вслед за лекарством стакана воды — Мария Сергеевна почти успокоилась и, вытирая лицо платочком, заговорила со священником относительно твёрдым голосом:
— Простите, отец Никодим — нервы. В последнее время — что-то совсем плохие. Старею, видимо. Чуть что — в слёзы. Раньше, знаете, я плакала очень редко, а вот сейчас…
— Ничего, Мария. Выплакалась — и хорошо. Это я тебе сразу говорю и как священник, и как доктор. — Никодиму Афанасьевичу было необходимо довысказаться, однако, поняв, насколько беззащитна душа Марии Сергеевны, он стал с большой осторожностью подбирать слова. — Епитимью — конечно. Снимаю безоговорочно. И более — каюсь. Что посмел наложить такую — с позволения сказать — епитимью. Ты уж прости, Мария. Вчера меня явно попутал бес. Священнику быть кем-нибудь ещё… скажем, психиатром… это же — прямо в лапы Нечистому!
Нужные слова наконец-то были произнесены, невозможная епитимья снята — выплакавшаяся и утешенная Мария Сергеевна вспомнила, что она, как-никак, женщина и на минуточку попросилась в ванную: после обильных слёз и бурных рыданий видочек-то ой-ёй-ёй, небось?!
На недолгое время оставшись в одиночестве, отец Никодим попробовал подвести итоги близящейся к концу беседы. Малоутешительные для него итоги — и как священнику, и как психиатру Никодиму Афанасьевичу приходилось признать своё поражение. Особенно — как священнику. Несколько лет наставлял Марию Сергеевну, вёл с ней душеполезные беседы, исповедовал и отпускал грехи — словом, воцерковлял — и что он имеет в итоге? Отдалившуюся от мужа, опасно экзальтированную фанатичку! Да, считающую себя христианкой… вот именно — считающую… а в действительности?.. и — хуже! Мучительные сомнения?.. ему — как священнику — они посланы не за это ли? За никудышное исполнение своего пастырского служения! Как предупреждение Свыше? И хорошо — если Свыше…
Беспорядочное мельтешение ни во что путное не складывающихся обрывков мыслей начинало всё сильнее раздражать отца Никодима — по счастью, вернувшаяся Мария Сергеевна положила конец этому умственному безобразию: внимание священника переключилось на женщину. Мимоходом отметив, что за какие-нибудь три-четыре минуты Мария Сергеевна обрела вид не хуже, чем телеведущая из программы новостей, Никодим Афанасьевич решил довести до логического завершения разговор с нею — о, конечно же, обходя острые углы и тщательно выбирая слова! — довысказаться без обиняков о её отношениях с мужем.
— Говоришь, Лев — не насильник ни в малейшей степени?.. ну, насколько-то — должен быть, как всякий мужчина. Однако — действительно — вытеснить, заместить, сублимировать свои агрессивные импульсы… как мужчина цивилизованный… он, разумеется, мог. Ну и, конечно, природный уровень агрессивности у него не высок… но и — поскольку не даёт садиться себе на шею — не слишком низок… вот и подумай, мать: грех любострастия — самый ли тяжкий он для тебя? Другого ввести в грех — не тяжелее ли? А ведь введёшь… обязательно введёшь своего Льва!
— Отец Никодим — неужели?.. Вы думаете, что Лёвушка со мной разойдётся?..
— Если всё останется по-прежнему — уверен. Давай, Мария, порассуждаем. Что делает сильный агрессивный мужчина, когда женщина ему противится? Нападает! Слабый? Сдаётся! А сильный, однако не агрессивный? Уходит, Мария! Не обязательно внешне: внешне — если ещё длится любовь — он может терпеть годами, но ведь никакая земная любовь не вечна… А твой Лев Иванович — и по тому, что рассказываешь ты, и по моему с ним знакомству — именно из таких: сильных и неагрессивных.
— Лёвушка — сильный?! Хотя… по-своему — да, наверно… в девяносто втором, в девяносто третьем… когда их оборонка разваливалась, и они на бобах сидели… не спился ведь! И потом… так, по-вашему, отец Никодим — мне самой?!
Перспектива потери мужа, на которую Марии Сергеевне более чем прямо указал священник, заставила женщину посмотреть по-иному на грех любострастия — без прежней нетерпимости неофитки.
— Слава богу, мать, поняла! Что в миру без греха — нельзя. Что, стремясь жить без греха в миру — мы неизбежно впадаем в грехи более тяжкие. А то ведь вчера… прости, Мария, это я говорю уже о себе… А тебе вот ещё что скажу. Не только в интимной жизни твоя гордыня тебя отвела от мужа. Конечно, это и моё упущение, и моя, если хочешь, гордыня… Однако — Врагу без разницы… В общем, Мария, так: астрологией Льва не кори, не нуди, что редко посещает храм, что не соблюдает постов — не морщись, если, на твой взгляд, услышишь от него что-нибудь богохульное, пропусти мимо ушей. Помни, апостол Павел сказал: «Жёны, повинуйтесь своим мужьям, как Господу, потому что муж есть глава жены». К тебе, Мария, особенно относятся эти слова. Кажется, всё… Нет, погоди: нозепам пока принимай — и вот тебе телефон Ильи Шершеневича. Прекрасный, знаешь ли, психиатр. Один из лучших. Завтра же обратишься к нему от моего имени — спросишь Илью Натановича. А то вчера я — совсем! Явно Нечистый попутал!
— И что, отец Никодим? Я должна буду делать всё, что велит этот доктор?
— Всё — Мария. Конечно, истерия — не паранойя, но, тем не менее, шутить с ней не стоит. В случай чего — покаешься. А я — отпущу.
Попрощавшись с Марией Сергеевной, отец Никодим почувствовал: Лукавый от него отступил. Затаился до времени в своём смрадном укрытии.
Лев Иванович немного ошибся: в опустевшей Алексеевой квартире не ждали никого, кроме Светы и Наташи — все, пожелавшие проститься с Гневицким, должны были придти в детскую художественную школу, в которой Алексей Петрович преподавал вот уже десять лет и куда к тринадцати часам предполагалось доставить гроб с его телом.
(Народу ожидалось великое множество: из театра, речного порта, оборонного НИИ, не говоря о художниках — за двадцать семь лет своего пребывания в Великореченске Алексей Гневицкий оставил очень заметный след. Во всяком случае — в широком кругу местной интеллигенции. Правда, как с данным кругом соприкасались иные из «речных волков», было не совсем ясно: Окаёмов относил это на счёт ненавязчивого дружелюбия Алексея, благодаря которому он повсюду имел приятелей и которое — очень возможно! — привело к столь трагическому финалу.)
Приход Наташи и Светы окончательно вернул Валентину в норму — чему очень обрадовались и её подруги, и (особенно!) Лев Иванович. Мало того, что острое душевное расстройство вдовы удручало само по себе — из-за обвинений, продиктованных её помрачённым мозгом, оно давило на Окаёмова эдакой наваленной на грудь грудой огромных булыжников — ведь, какими бы несправедливыми ни казались обвинения Валентины, а злосчастный прогноз он таки сделал. Посоветовал другу поберечься в ночь с шестнадцатого на семнадцатое мая 1998-го года. И этим своим советом… тьфу, тьфу, Боже избави! — очень возможно — что?..
К счастью, Валентина Андреевна, отойдя от психического шока, совсем забыла о жутких обвинениях, высказанных ею в адрес астролога — направив гнев на убийц Алексея. (Версию несчастного случая — как идиотскую! — она, естественно, не рассматривала.) Само собой, вдове никто не возражал: ненависть к неведомым мерзавцам отвлекала её от горя и была для Валентины не худшим выходом после трёх дней душевного оцепенения, в которое, узнав о смерти возлюбленного, впала женщина — перекипит, переболит и, Бог даст, утешится.
Сообразив, что сейчас ни под каким видом нельзя передавать деньги Валентине Андреевне, Окаёмов улучил момент, когда вдова вышла в ванную, и чуть ли не насильно всучил подругам тысячу долларов — нет-нет! никаких отказов! много? остаток вернёте Вале! сам? нет, сам не могу, Валентина не так поймёт, Танечка знает…
К двенадцати часам Валентина Андреевна выглядела хоть и трагически, но по-человечески, уже не являя собой образ воплощённого безумия: вся в чёрном, с бледным лицом, пылающими глазами, однако вполне осмысленным взглядом — пора. До художественной школы предстояло ехать минут двадцать, да ещё сколько-то времени ждать трамвая — очень пора! По счастью, трамвай подошёл скоро — в половине первого Окаёмов, вдова и её подруги, поднявшись по трём широким ступенькам, входили в настежь распахнутые двери кирпичного двухэтажного здания.
Едва Лев Иванович переступил порог, как к нему стали подходить знакомые, полузнакомые и совсем незнакомые мужчины и женщины — о дружбе Окаёмова и Гневицкого в Великореченске слагались легенды. (Чуть ли не тридцать лет после института — и продолжают регулярно встречаться! живя в разных городах! имея разные увлечения! вообще — будучи очень несхожими людьми! и — тем не менее — тридцать лет! нет — наверняка не баз колдовства!)
Поздоровавшись и перекинувшись несколькими словами с множеством из собравшихся, Лев Иванович на какое-то время остался без присмотра и получил возможность, не отвлекаясь, осмотреться по сторонам. Просторное с высоким потолком помещение первого этажа — одновременно: холл, вестибюль, актовый зал и всё, что необходимо — было заполнено множеством людей в тёмных одеждах: мужчины и женщины, взрослые и дети — все, в ожидании, не спеша переходили с места на место, то соединяясь в небольшие группки, то вновь расходясь с особенной, случающейся только на похоронах, сосредоточенностью. Конечно, занятия сегодня были отменены, но питомцы Гневицкого не могли не проститься с любимым учителем — детей, на взгляд Окаёмова, собралось не меньше, чем взрослых. И это современно «поколение пепси» вело себя удивительно тихо: а которые никак уже не могли сдержать бьющую через край энергию — всё-таки, дети! — благоразумно выскальзывали во двор. Куда, кроме них, то и дело отлучались многие из мужчин и иные из женщин — покурить в тени старого вяза.
Лев Иванович посмотрел на часы — без десяти час — и тоже отправился во двор: для него, заядлого курильщика, на двадцать пять минут забыть об очередной порции никотина было чем-то выходящим из ряда — видимо, утренние валентинины обвинения задели астролога не просто больно, но и очень глубоко, едва ли не до самого «дна души».
Дымя под огромным раскидистым деревом и перекидываясь несколькими словечками то с одним, то с другим из собравшихся здесь курильщиков, Окаёмов заметил, что во вчерашнем телефонном разговоре Татьяна Негода вольно или невольно изрядно драматизировала ситуацию: отнюдь не все из друзей-мужчин Алексея, запив по чёрному, самоустранились от связанных с похоронами забот. Нет — иные участвовали: бегали, собирали справки, договаривались в Мэрии и с кладбищенскими рабочими, а что при этом для укрепления духа употребляли отнюдь не минеральную воду — такова наша земная жизнь: сегодня хоронишь ты, завтра — тебя.
Автобус-катафалк с телом Алексея Гневицкого прибыл с пятиминутным опозданием — гроб поместили на задрапированном чёрным подиуме для натурщиков: широком и низком. Видеть было удобно, а вот целовать, прощаясь — не очень: тем, кто повыше, приходилось складываться едва ли не вдвое. К тому же — Валентина: как только гроб оказался на подиуме, она опустилась на колени и замерла в изголовье совершенной статуей — не крестясь, не целуя, не плача, лишь затрудняя желающим и без того не простую задачу, коснуться губами воскового лба Алексея. Уважая горе вдовы, (а хоть потомок шляхтичей никогда ни с кем не был расписан, последние несколько лет Валентину в Великореченске безоговорочно признавали его женой) прощающиеся растерялись на несколько минут, пока Татьяна Негода не уговорила одеревеневшую женщину сместиться влево, а кто-то из мужчин не догадался подвинуть изголовье гроба к самому краю подиума — после чего всё пришло в норму.
Было с десяток дежурных венков, были розы, но в Великореченске в эту пору цвела сирень, и гроб с телом Алексея Гневицкого утонул в белом душистом облаке.
Под потолком сновали невидимые ангелы, в раскрытые настежь двери влетела ласточка и, стремительно описав круг над гробом, вновь выпорхнула в небесную голубизну — Лев Иванович почувствовал, что сейчас заплачет. Не от жалости или скорби — нет, от странного, близкого к религиозному умилению чувства: отрешённое от всего земного лицо Алексея виделось Окаёмову одухотворённым сверх всякой меры. Казалось, стоит ему самому закрыть наливающиеся слезами глаза и он обретёт высшую, уже открывшуюся другу реальность. Естественно, бесовский соблазн: не завершив предназначенного здесь, мы не можем заглянуть туда — однако, соблазн страшно прельстительный: по лицу Льва Ивановича катились крупные слёзы, а астролог, не замечая их, уносился в нездешние пределы. Да, самообман, но для Окаёмова утешительный самообман: душевно соприкоснувшись с другом, он, как ему ненадолго показалось, наконец-то освободился от бремени неосторожного астрологического прогноза.
Правда, со стороны внутреннее преображение Льва Ивановича выглядело немного диковинно: внешне спокойный, уверенный в себе пятидесятилетний мужчина стоит, не шелохнувшись, у гроба друга, и по его лицу тихо, как дождевые капли, одна за другой скатываются слезинки. Танечка Негода сказала Окаёмову, что все присутствующие на похоронах были прямо-таки потрясены этими нездешними слезами. Конечно, сам по себе плачущий немолодой мужик — зрелище не совсем обычное, однако не такое редкое, чтобы смутить окружающих: на похоронах, наверняка употребив уже энное количество граммов — с кем не случается. Нет, все сразу поняли, что это не только не обычные «пьяные» слёзы, но даже и не те, которые принято называть «скупыми мужскими» — когда от невыносимого горя — нет, все сразу догадались: это оттуда. Ну, может быть, не все — но многие. Лично она — сразу. И не только это, по словам Татьяны, увидев плачущего астролога, она поняла: душа Алексея уже в раю — ибо только оттуда, сверху, Окаёмову могли быть дарованы такие светлые, такие тихие, такие радостные слёзы.
После, поплотнее познакомившись с Татьяной Негодой, Лев Иванович сделал поправку на её артистическую экзальтированность и, восторги этой женщины разделив на десять, всё-таки получил вполне осязаемый остаток: его необычные слёзы у гроба Алексея Гневицкого способствовали рождению ещё одной Великореченской легенды — об их (одолевшей смерть!) дружбе.
Сам Окаёмов не заметил, ни как слёзы покатились из его глаз, ни когда высохли: облако белой сирени, упорхнувшая ласточкой душа Алексея, освобождение от тяжести опрометчивого астрологического прогноза — вот все тогдашние ощущения Льва Ивановича. И ещё: истинная литургия совершилась сейчас — без священника, не в храме: пришедшие проститься с художником Гневицким, не творя никаких молитв, образовали то мистическое единство, о котором говорил Христос, где двое или трое во имя моё, там и я с вами. Конечно, можно было бы возразить, что это сугубо индивидуальные ощущения Льва Ивановича, однако, если принять во внимание слова Танечки Негоды, возражение получится не убедительным: крупные слёзы на не плачущем лице Окаёмова пробудили у всех особенные, почти неземные чувства.
Увы — кроме Валентины: весь, отведённый для прощания час, она так и простояла на коленях у гроба мужа — вся в чёрном, с горящей свечкой в правой руке — эдаким воплощённым символом скорби. Окаёмов даже забеспокоился: а не впала ли женщина снова в такое же душевное оцепенение, которое сегодняшним утром завершилось — и разрешилось! — острым маниакальным приступом? По счастью — не впала: едва только гроб с телом Алексея поместили на катафалк, вдова безудержно разрыдалась и плакала, прерываясь время от времени чтобы поцеловать покойника, всю неблизкую дорогу до кладбищенской церкви, где по православному обряду должны были отпеть раба Божьего Алексея.
Вообще-то, потомок шляхтичей не мог не считать себя католиком и, бывая в гостях у Льва Ивановича, всякий раз старался выкроить время, чтобы посетить костёл. Правда, это ему редко удавалось, но намерения — да, такие намерения он имел всегда. Однако в Великореченске оказалось неразрешимой проблемой найти ксёндза. Впрочем, о чём Окаёмову на ухо сообщила Таня, никто и не пытался её решать — молиться об успокоении души Алексея Петровича предстояло православному батюшке отцу Антонию, который согласился отпеть иноверца Гневицкого. Правда, найдя удобную отговорку: что Алексея крестили по католическому обряду — это ведь никому неизвестно? Неизвестно! Православные храмы он посещал? Посещал! Так какого, извините за выражение, лешего ему пытаются заморочить голову?! Ах, Алексей сам говорил, что, приезжая в Москву, иногда заходит в костёл? Грех, конечно, но — кто без греха? Ведь не перекрестился же? Да нет… об этом от него вроде бы никто не слышал… ну, вот! Ну, и ладненько! А блажь? Мало ли у кого какая бывает блажь! Ну, любил человек органную музыку — вот и заходил иногда в костёл. Бог простит.
Между Светой и Таней примостившись на узком боковом сиденье и с обеих сторон слыша женский, повествующий о подоплёке предстоящего отпевания, шёпот, Окаёмов думал в лад с отцом Антонием:
«Действительно! Какого, спрашивается, чёрта?! Эти сороки растрещали священнику о католицизме Гневицкого? — а в том, что это дело рук, вернее язычков, Светы и Тани, Лев Иванович не усомнился ни на минуту. — Ладно бы — воля Алексея. Так ведь нет! — Окаёмов хорошо знал, что его друг, создавая здесь образ держащегося веры отцов потомка польских конфедератов, нисколько не думал земные межконфессиональные дрязги переносить туда: Богу, по мнению Алексея, подобные глупости были до лампочки. Православный, католик, протестант, иудей, буддист, мусульманин, атеист, язычник — все Его любимые дети. Окаёмов целиком разделял это мнение друга и сейчас, левым ухом слушая Светин шёпот, а правым — Татьянин, сердился на них как на ябедниц-девчонок: — Ишь, хвастушки! Поставили священника в неловкое положение — и довольны! Не понимают, что подобный трёп — это отнюдь не любование своими грехами на исповеди! Хорошо, что у отца Антония оказалось достаточно мудрости, и он сумел найти выход из нелёгкого положения. А будь на его месте отец Никодим? Согласился бы он, рискуя отпеть католика, на эту заупокойную службу? И каково бы тогда пришлось Валентине? Интересно, болтливые девчонки подумали об этом?»
В Великореченске удостоиться погребения на Старом кладбище, это почти то же, что в Москве — на Новодевичьем: надо либо принадлежать к самым сливочным сливкам местного бомонда, либо заплатить бешеные деньги — не прямо, а в виде взяток властьпридержащим. (Женщины по пути поведали Окаёмову и об этом.) И теперь, «просвещённый», астролог имел возможность оценить преданность и заботу великореченских друзей Алексея Гневицкого: великолепно ухоженное кладбище! Всё в тени старых лип, клёнов, берёз, тополей, ясеней! Не говоря о кустах жёлтой акации, бузины, жасмина, сирени. Цветущей сейчас сирени! И на только — сирени. Беловато-розоватым цвели окружающие старую церковь яблони. Словом, живи, и… увы! Сие земное подобие Эдема с особенной остротой напоминало о бренности и краткости этой жизни. Взамен обещая… что? Окаёмов очень надеялся, что Свет, увы — только надеялся: истинной, дарованной Богом, веры он не имел. Точнее — имел её временами: как, например, сегодня, когда в художественной школе у гроба друга по его не плачущему лицу катились нездешние слёзы. А тут — у порога церкви, на оглушительно цветущем кладбище — нет: веры Лев Иванович уже не имел. Только — надежду, что никто не уйдёт в ничто.
Отпевание должно было начаться минут через пятнадцать, двадцать, когда прибудут все, добирающиеся «самоходом», из пожелавших присутствовать на церковной службе.
Валентина, как начала плакать в автобусе-катафалке, так и продолжала это занятие — Лев Иванович, Светино и Танино внимание направив на вдову, улучил несколько очень нужных ему минут одиночества. Пройтись, покурить — попробовать разобраться в своих ощущениях. Правда, последнее давалось Окаёмову с трудом — слишком много впечатлений пришлось на первую половину сегодняшнего дня: говорливая Танечка, Валентинин эмоциональный взрыв, странные (им не замеченный!) слёзы у гроба друга, искреннее сочувствие многих незнакомых людей, на миг залетевшая в двери ласточка — всё это в его не совсем трезвой голове спуталось и перемешалось до полной невнятицы. Например, ласточка — была ли она в действительности? Не примерещилась ли — подобно ангелам, порхающим под потолком? А сами ангелы? Эти призрачные, на неуловимые доли секунды очерчивающиеся вверху создания? Вдруг да — не примерещились? Вдруг да — слетелись? К гробу художника? И? Если начинаешь видеть ангелов… то? Уж не плачет ли, господин Окаёмов, по тебе «Матросская тишина»?
Мысль о психиатрической клинике показалась Льву Ивановичу курьёзной: мираж, зрительная галлюцинация, игра перевозбудившегося воображения — симптомы далеко недостаточные, чтобы всерьёз опасаться за своё душевное здоровье, но… мелькнуть-то она мелькнула!
Поймав себя на этой тревожной мысли, Окаёмов затушил и выбросил в урну недокуренную сигарету и сразу же закурил следующую: довольно! Продолжать истязать свой усталый, нетрезвый мозг — запросто можно довести себя если не до психического расстройства, то до нервного срыва! Успокоиться, несколько раз не спеша затянуться «Примой» — и назад. К людям! К Валентине, Татьяне, Наталье, Светлане, Петру, Михаилу, Сергею, Юрию — ко всем, кто собрался на похороны Алексея Гневицкого: потомка шляхтичей, художника, педагога — друга!
В церковь Лев Иванович вернулся вовремя — минут за пять до начала службы. Взял у «распорядительницы» Татьяны тоненькую свечку и пристроился в заднем ряду собравшихся, но теснящиеся у гроба люди сразу же расступились и пропустили его вперёд — будто бы говоря этим, что место Окаёмова вблизи Алексея: рядом с вдовой и другими самыми дорогими усопшему людьми. Лев Иванович встал справа, в шаге от гроба, рядом с уже не плачущей Валентиной и зажёг свою свечку от чьей-то соседской — служба началась.
Отец Антоний, вопреки образу, сложившемуся по словам Светы и Тани, выглядел достаточно молодо — лет где-то на тридцать пять — и служил в охотку. Можно даже сказать — вдохновенно. Кадило, распространяя умиротворяющий запах ладана, птицей порхало в его руке, слова поминальных молитв выпевались чистым, на редкость красивым голосом. Особенно проникновенно звучало «яко Благ и Человеколюбец» — ну и, конечно, возгласы: «со святыми упокой» и «вечная память».
Вообще-то, церковные службы — по долготе, малопонятности, нарочитой таинственности — Окаёмова тяготили, но только не эта: не чин молитв над усопшим. Отпевание, по мнению Льва Ивановича, вобрало в себя всё лучшее, всё живое, что содержалось в церковных — за многие столетия окаменевших! — традициях. Астрологу казалось: только в погребальном чине замолкает Павел, а говорит Христос. Ибо Тайна Жизни и Смерти — в отличие от нещадно эксплуатируемого церковью надуманного таинства брака — действительно велика и открыта только Спасителю.
Лишним подтверждением окаёмовской мысли о благотворной силе заупокойных молитв явилось преображение Валентины: в начале службы почти неживая, убитая горем женщина по мере её продолжения, казалось, расправляла невидимые крылья и, возрождённая, возносилась над скорбными земными реалиями — над погибелью, прахом, тленом. Конечно — не только она; Лев Иванович чувствовал: невидимые крылья расправляются у большинства присутствующих — просто у Валентины это было много заметнее, чем у других. Её бледное лицо из страдальческого вдруг сделалось просветлённым, глаза, прежде полыхавшие синим пламенем, замерцали небесной голубизной, и даже чёрное одеяние стало казаться не траурным вдовьим нарядом, а платьем Невесты, ждущей своего Жениха. Чтобы уже навечно соединиться с ним. Там, где не бывает разлук.
«Нет, что ни говори, а церковное отпевание — сила! — чувствуя радостный зуд в лопатках, словно бы от прорастающих крыльев, пытался иронизировать Лев Иванович. — Ишь, как захватило! Того и гляди — взлетишь!»
В общем-то, детски глупая, но старому скептику Окаёмову необходимая ирония: церковный обряд захватил его до того, что, казалось, он вот-вот, утратив свободу выбора, потеряет своего Бога и, очертя голову, бросится в удушающие объятия ветхозаветного Иеговы. Которого умный, коварный Павел, обманув доверчивых рыбаков, пастухов, мытарей и блудниц, ловко ухитрился облечь в украденные у Христа одежды.
От церкви до могилы было около километра — гроб, меняясь, понесли на руках. Лев Иванович подставил плечо сначала и после трёхсот шагов уступил свою ношу Юрию — всем пришедшим на похороны мужчинам хотелось принять непосредственное участие в скорбной процессии. Отойдя от гроба, Окаёмов присоединился к следующим сзади женщинам и вновь отметил, насколько благотворно подействовала на Валентину церковная служба: да, вдова потихоньку всхлипывала, промокая глаза платочком, но ни безудержного отчаяния, ни бурных рыданий, ни (самое худшее!) душевного одеревенения уже, слава Богу, не было — вековечные женские от начала времён орошающие землю слёзы. («Слёзы людские, о, слёзы людские…»)
Могила Алексея Гневицкого находилась на дальнем конце кладбища — в окружении могил местных «мафиози». (Да даже и здесь его друзья смогли получить место только благодаря гранд-секретарше великореченского Мэра и, главным образом, о чём знали очень немногие, деньгам тайного почитателя таланта художника бизнесмена Хлопушина.) Надо сказать, в ехидном, соседстве: щеголяя друг перед другом, «братки» хоронили своих павших товарищей с прямо-таки нечеловеческой пышностью, но проходило два-три года и если у покойников не оказывалось в живых никого из ближайших родственников, — а в криминальном мире такое случалось довольно часто — могилы приходили в полное запустение. Окаёмову по этому поводу даже подумалось: а не лучше ли было бы Алексею лежать на обыкновенном «народном» кладбище? Среди неимущих, убогих, сирых? А не здесь — среди торжествующего безумия властьимущих? Однако, вспомнив о Валентине, Лев Иванович переменил своё мнение: сюда, под старые липы, клёны и тополя, вдове будет приходить, несомненно, приятнее, чем на голый, низкими железными оградами поделённый на тысячи крохотных клеток участок за городом.
Когда кинули по горсти земли, Валентина заголосила по-простонародному — с воплями и причитаниями — и ревела таким образом до того, как над свеженасыпанным могильным холмиком утвердили массивный дубовый крест. После чего — на последнем пределе — вдова бросилась к его подножию и захлебнулась в зверином вое, уже не рыдая и плача, а взвизгивая и скуля: «Зачем?! На Кого?! Одна одинёшенька! — и снова: — Зачем?! Почему?! За что?!»
Слушать эти, невыносимой болью вымученные из сердца вопли было до того тяжело, что иные из женщин — Оля, Света, Наташа, Таня — не выдержав, тоже заголосили, грозя христианскую церемонию превратить в древний языческий ритуал: с вырыванием волос, расцарапыванием лица и нанесением себе множества прочих мелких увечий.
Потрясённый Лев Иванович — никогда прежде ему не случалось видеть на похоронах ничего подобного — собрался отойти куда-нибудь в сторону, но подоспевший отец Антоний спас положение: панихида над могилой Алексея Гневицкого отрезвила кликушествующих женщин — даже Валентина встала с земли и присоединила свой голос к завершающему, троекратно произнесённому восклицанию: «Вечная память».
Облако белой сирени скрыло венки и розы — земной путь раба Божьего Алексея завершился…
Покинув кладбище, собравшиеся отправились обратно в художественную школу: желающих помянуть потомка шляхтичей набиралось не меньше ста пятидесяти человек, и было немыслимо разместить их в двух алексеевых комнатках.
Правда, по прибытии Окаёмов узнал, что ближайшие друзья художника, после поминок в школе, соберутся на квартире Гневицкого — поначалу, как следует не подумав, хотели в его мастерской, но вовремя сообразили: из-за Валентины — нельзя. Вдове поминать мужа на месте его гибели — не просто чёрный, а, можно сказать, людоедский юмор. Хотя, улучив момент, Танечка Негода шепнула астрологу, что ключи от алексеевой мастерской сейчас у Юрия, и после всего-всего… очень возможно, кое-кому из жаждущих… чтобы не напрягать Валентину… словом, она мигнёт Льву Ивановичу… а там, как ему известно, рядом — пять, семь минут… но это, конечно, когда Валечку, предварительно напоив, уложат спать… кстати, сегодня при ней будет дежурить трезвенница-Наталья…
В «свете» услышанного, Окаёмов решил придерживаться избранной утром тактики: пить маленькими порциями, не спеша, хорошо закусывая — конечно, насколько это ему удастся. Тем более, что сейчас, после похорон, жутко хотелось хватить полный стакан водки.
Похоже, этого же хотелось большинству из собравшихся: стоящие на столах пластмассовые «одноразовые» стаканчики были налиты доверху. И пришедшие на поминки, сказав чуть ли не хором «Царство Небесное рабу Божьему Алексею», их дружно опустошили. После чего директор школы произнёс дежурную (по счастью, короткую) речь. Затем на середину освобождённого от мольбертов классного помещения стали выходить мужчины и женщины (друзья, коллеги и просто знакомые) и общепринятыми на похоронах пожеланиями «царство небесное», «вечная память» и «пусть земля ему будет пухом» (у кого что сказалось), завершая свои, идущие от сердца слова, выпивали из захваченных с собой стаканчиков и возвращались к столам, уступая «трибуну» следующим. Разумеется, после первых пяти-шести выступлений, никто никого не слушал, но этого и не требовалось: главное — высказаться. Помянуть добрым словом Алексея Петровича Гневицкого. Замечательного учителя, большого художника, верного друга, а главное — ЧЕЛОВЕКА.
Выступивший вслед за директором Окаёмов, вполслуха внимая прощальным речам и вполглаза наблюдая за Валентиной, (слава Богу, не отказывается от водки!) свои основные усилия направил на борьбу с коварно подкрадывающимся Зелёным Змием: не дать этому ехидному гаду раньше времени заползти в голову и затуманить ум! До вечера необходимо продержаться относительно трезвым! Союзниками в этой неравной битве у Льва Ивановича были чувство долга и отвлекающие разговоры соседей по столу, а противниками — традиции поминальной трапезы и неубедительная закуска: солёные огурцы, квашеная капуста да бутерброды с сыром, селёдкой и колбасой. Правда — бутерброды в неограниченном количестве, но всё равно: много ли их съешь? Тем более, что водки — как говорится, разливанное море…
И, несмотря на это, первый раунд тяжелейшего поединка остался за Окаёмовым. Когда, сопровождая вдову, группа из двадцати ближайших друзей и подруг Гневицкого покидала художественную школу, Лев Иванович вполне уверенно держался на ногах, да и его голова была, можно считать, в порядке — так: лёгкая гносеологическая беспринципность, неопасные идейные колебания, чуть излишняя склонность к философскому релятивизму да немного мистического тумана. А более — ничего предосудительного: улица не кривилась, столбы если и покачивались, то вполне умеренно, а что у подошедшего к остановке трамвая рядом вдруг оказались две двери — так ведь Лев Иванович выбрал нужную. И благополучно вошёл в вагон.
Дома у Алексея Валентину сразу же усадили во главе ряда из сдвинутых столов, а всеми хозяйственными хлопотами занялись Таня, Наташа, Света — пообещав через сорок минут подать горячее, а до того попросив мужчин особенно не торопиться с водкой, что Окаёмову (в нелёгкой борьбе с Зелёным Гадом) пришлось очень кстати. Лев Иванович даже подумал, а не достать ли из буфета крохотные «сувенирные» рюмки, однако, резонно опасаясь, что его не поймут не только мужики, но и дамы, не стал спешить с этой затеей, прикидывая, сколько традиционных восьмидесятиграммовых стопок он ещё может себе позволить, не потеряв надежды добраться до алексеевой мастерской. Две? Три? Четыре? Зелёный Враг, обольщая, подзуживал: шесть! семь! восемь! Ты же крупный — девяностокилограммовый, ста восьмидесяти сантиметров роста! — мужик, и какие-то две бутылки… да под хорошую закусь, — а из кухни соблазнительно тянуло запекаемым в духовке мясом — с алкоголем, опять-таки, знаешь меру. Однако Окаёмов, помня о коварстве Врага и не желая вчистую проигрывать второй раунд — третий, ладно! в третьем раунде ничуть не стыдно уступить по всем статьям превосходящему тебя противнику! — начал было возражать своему светло-зелёному соблазнителю, что с ним этот номер не пройдёт, что за пределами четырёх стопок… и вдруг услышал надтреснутый Валентинин голос:
— Вот вы все говорите, что Лёша сейчас в раю… И ты, Лев, и Таня, и Юра со Светой — все. А откуда вы это знаете? Может, и нет никакого рая, а только — ад? Или, как нас учили в школе, вообще ничего? Пустота? И тогда этой мрази — ну, которые убили Алексея — никогда ничего не будет? Ни здесь, ни там?
То, что Валентина наконец-то пришла в норму и рассуждает не только осмысленно, но и почти спокойно, это Окаёмова очень обрадовало, а вот как отвечать на её непростые вопросы?.. Пока астролог подыскивал утешительные слова, вмешалась основательно окосевшая Ольга:
— Будет, Валюха, будет! И здесь, и там! Я это точно знаю! В червей их в навозных Бог превратит за это! Слышала — карма? Ну, и Бог им воздаст — по карме, значит! Может и не в червей! В клопов, в головастиков или вообще — в микробов! Х… его знает! Но во что-нибудь мерзкое — точно!
Как ни странно, но эта, приправленная нечаянным нецензурным кощунством, дичь явилась самым что ни на есть желанным ответом для Валентины. Выпив полную стопку и задымив чьей-то попавшейся под руку сигаретой, вдова неожиданно вспомнила — или сочла нужным вспомнить? — утреннее яростное нападение на астролога. Причём, с присущими сильно нетрезвому человеку бесцеремонностью и непоследовательностью. Не говоря уже о полном отсутствии какой бы то ни было внутренней логики.
— Лёвушка, знаешь, прости… ну, за то, что я утром так на тебя напала… затмение вдруг нашло какое-то… Лёшеньку моего убили, а тут вдруг — ты. Со своей астрологией… Не знаю, запомнил ли Алексей твои предсказания, но я-то, конечно, запомнила. Ещё бы! И на август девяносто третьего, и на двадцать третье, тоже в августе, девяносто седьмого, и на февраль девяносто восьмого, и, конечно… когда моего Лёшеньку…
Всем показалось, что вдова сейчас вновь надолго расплачется, но она лишь тихонько всхлипнула, высморкалась и продолжила чёрно-белым резко контрастным голосом:
— …в ночь, значит, с шестнадцатого на семнадцатое мая! У меня даже записано: кровопролитие в пьяной ссоре. Только — нет! Никакая это не пьяная ссора! По пьянке-то — что?! Ведь все знают: и бутылки об Алексееву голову разбивали, и челюсть ему сворачивали, и рёбра ломали — и ничего!
В уме Льва Ивановича мелькнули воспоминания, что — действительно! Его спокойный, неагрессивный друг имел прямо-таки поразительную способность провоцировать по пьянке нападения собутыльников! Казалось бы, высокий — почти метр девяносто — чрезвычайно сильный (гири, гантели, штанга) Алексей Гневицкий одним своим видом должен был внушать почтение всякой драчливой шушере — так ведь нет! Ничего подобного! Сам будучи мало агрессивным, (однако, умеющим давать сдачи) Окаёмов терялся в догадках относительно этой особенности друга — в чём дело? Причём, напрашивающаяся гипотеза о скрытых в бессознательной глубине мазохистских наклонностях Алексея явно не проходила: никакой тяги к самоуничижению, страданиям, аскетизму и уж тем более к мученичеству у него не замечалось даже следов — и всё равно! Несмотря на дружелюбие, силу, высокий рост Гневицкий по пьянке бывал регулярно бит. Лев Иванович по этому поводу как-то в шутку заметил, что у Алексея не просто полное отсутствие агрессивности — нет, у него какая-то особенная отрицательная агрессивность! Которая заставляет чесаться кулаки даже у мало драчливых пьяниц. Одно слово — феномен! И всё-таки… если заглянуть не в глубину, а в бездну?.. там — не на бессознательном, а на клеточном уровне?.. где разделиться — размножиться?.. оттуда — из этой бездны… к саморазрушению Алексея Гневицкого так-таки ни что не подталкивало?
Пока нетрезвый Окаёмовский мозг пытался справиться с этой — явившейся и не вовремя, и некстати! — мыслью, Валентина продолжала свою извинительно-обвинительную речь:
— …Всё заживало ведь! Лёшенька — он же крепкий! Он и больничный-то — раз всего! Когда ему, значит, сломали челюсть! И чтобы в пьяной ссоре — нет! Умер от кровоизлияния в мозг, а череп-то — целый! Нет даже трещины! А что лицо разбито — так ведь от этого не умирают! Это надо специально! Сзади чем-то таким ударить! Таким… — Валентина запнулась, стараясь представить орудие убийства, — молотком? Кастетом?
— Тогда бы череп, — квалифицированно вмешался Вадим, — треснул бы обязательно.
— А откуда мы знаем, что череп Алексею не проломили? — подала голос Нина, — написать-то всё можно. Им же — в милиции — лишь бы не работать!
Против этой банальной истины никто, естественно, возражать не стал — однако тем острее проявился интерес к существу дела.
— Куском кабеля в свинцовой обмотке? — опять высказался Вадим, — если его вдвое сложить и хрястнуть?
— Мешочком с дробью?
— Доской — плашмя?
— Милицейской резиновой дубинкой?
Версии посыпались наперебой — чувствовалось, что многие из друзей Алексея основательно и не раз обдумывали возможные способы его убийства. Из чего Лев Иванович сделал вывод, что заключение следствия о несчастном случае в Великореченске пользовалось едва ли не нулевой популярностью. Правда, в отличие от Валентины, категорически настаивать на намеренном убийстве — кроме, пожалуй, Танечки Негоды — тоже никто не настаивал: смущало очевидное отсутствие мотивов — кому и зачем могло вдруг понадобиться убить художника? Когда у него, как всем было известно, не имелось ни денег, ни драгоценностей, ни даже старых икон?
Поэтому большинство друзей всё же считало, что была драка — вернее, обычное избиение Алексея. (Он же, когда как следует наберётся, вообще ничего не чувствует! Однажды зимой — у Петьки во флигеле — пили они, кажется, впятером, ну, двое в отключке, а Мишка с Вадимом вдруг чуют: пахнет горелым мясом. Они, конечно, туда-сюда — и надо же! Алексей голым плечом прислонился к раскалённой железной печке — и доволен! Греется — понимаешь ли! Плечо поджаривается как шашлык — шипит, дымится — а он улыбается! Глазки свои остекленевшие в потолок уставил и думает — что в раю! А ведь по трезвому не то что бы там огнём, крапивой ожечься и то боялся — аллергия, видите ли!)
Эту легендарную историю Окаёмов, конечно, знал и сейчас, слушая воспоминания друзей, прикидывал, насколько такая особенность — стопроцентно анестезирующее воздействие алкоголя — могла способствовать поразительной не гневливости Алексея Гневицкого.
Впрочем, об этой уникальной особенности Лев Иванович думал так, между делом — по-настоящему его беспокоила мысль о возможном несчастном случае. Ибо, имей он место, совесть астролога была бы особенно уязвлена — ох, уж этот, сделанный в январе девяносто второго года, прогноз! Будто бы черти его за язык тянули! А тут ещё — Валентина! Без интереса выслушав разнообразные версии и мнения всех, пожелавших высказаться, она выпила ещё стопку водки и оборвала — на её взгляд, бессмысленные — прения:
— Чем, как — кому это нужно? Главное — что убили! И убили — намеренно! А милиция этих гадов искать не хочет! Лёшенька мой в могиле — а они, значит, пускай гуляют?! А в кого их, Олечка, Бог превратит за это — в червей или в микробов — меня не колышет. Пусть хоть на сковородке жарит, но это — там. А здесь? Да и нет никакого Бога! Если бы был — не позволил бы беспредела всякой нечисти! Вот астрология — да! — Валентина вдруг резко переменила направление разговора. — Твой, Лев Иванович, прогноз… за утреннее, конечно, ещё раз меня прости… однако, Лёвушка… благодарить тебя теперь или проклинать — не знаю! Я и в девяносто третьем, и в девяносто седьмом, и в феврале девяносто восьмого — ну, на когда у тебя предсказано — Лёшеньку своего, можно сказать, пасла. А вот шестнадцатого… я же была с ним в мастерской до двух ночи! Пока он полностью не отключился. А потом… мне ведь на работу надо вставать в семь… Ну и подумала: спит, пьяный, один — теперь уже ничего не случится. Вернулась домой. А утром… и ни каких предчувствий! Пошла себе и пошла… и в мастерскую к нему — даже не заглянула-а-а! — не выдержав мучительной тяжести воспоминаний, вновь разрыдалась женщина.
Это признание Валентины оказалось новостью не только для Окаёмова — взгляды всех, сидящих за столом, устремились на плачущую вдову.