ГЛАВА 9 О разбойничьей вольнице, невольнице и нечеловеческой любви

Какая бы дурь ни пришла в голову, всегда найдутся единомышленники.

Данность бытия

Идти пришлось долго.

Во всяком случае, Евдокии дорога показалась бесконечною. Тропа вилась, порой кидала петли, но провожатый их с арбалетом не делал попыток соступить с протоптанной дорожки, а когда сама Евдокия попыталась, то остановил.

— Не надобно шутковать, панночка, — сказал он. — Туточки энтого не любят.

— Кто не любит? — Сигизмундус взял Евдокию за руку, и хорошо, так спокойней было, хотя, конечно, если рассуждать здраво, то ни одного повода для спокойствия не имелось.

Они в Серых землях. Идут куда-то с типом преподозрительным. В лучшем случае попадут к разбойникам, которые, быть может, примут Себастьяновы рекомендации, а быть может, и нет… а в худшем… о худшем Евдокия старалась не думать.

— Оне. — Разбойник обвел рукою. — Сразу видно, с той стороны людишки. Ничего-то туточки не знаете…

Он уже не тыкал арбалетом в бок и вообще держался вольно, свободно, но вот виделась Евдокии эта свобода показною.

Вздрагивал он. И на тени, когда вдруг выползли они на дорожку, растянулись уродливыми серыми фигурами, глянул с явною опаской. К поясу потянулся, верно, арбалет от этаких теней не почитал защитой.

Бросил:

— Держитесь ближе.

Куда уж ближе? И так шли, едва друг другу на пятки не наступая. Евдокия даже слышала запах разбойника — пота, кислой капусты и чеснока.

— Стойте, — сказал разбойничек у двух осин, что зависли над тропою, потянулись друг к дружке, переплелись ветвями, не то обнимая друг друга, не то пытаясь придушить.

Он сунул арбалет за пояс, вытащил глиняную свистульку-корову, из тех, которыми детвора балуется, и свистнул. Звук вышел звонкий, громкий, от него и тени шарахнулись, и осины безлистные задрожали… а в следующий миг сам воздух сделался густым, тяжелым. И сполз пыльным покрывалом.

Не было ничего.

А вот уже стоит частокол не то из ошкуренных бревен, не то из костей диковинного зверя, верно огромного, поелику каждая кость была в два-три человеческих роста. За частоколом же двор виднеется и дом. И даже не дом — настоящая крепость.

— Эк вы тут! — восхитился Себастьян. — Уютненько обустроились.

— А то! — Похвала, по всему, была разбойнику приятна. Он подбоченился, окинул гостей насмешливым взглядом. — Шаман — мужик сурьезный… и ежели вдруг вздумаете его сподмануть, будет плохо. Вона погляньте…

Евдокия и поглянула и тут же рот ладонью зажала, потому как от погляду этакого накатила дурнота.

Над воротами висел человек.

Нет, он уже не выглядел человеком, скорее уж пугалом в лохмотьях, но Евдокия точно знала — не пугало это… и не хотела, а приглядывалась, подмечая искаженное мукою лицо, и пустые глазницы, и дыры в щеках, сквозь которые проглядывали желтые зубы.

— Это Михей, — пояснил разбойничек. — Хотел Шамана подвинуть, думал, что самый умный. Ан нет! Был бы умным, был бы живым.

Пожалуй, с этаким утверждением спорить было сложно. Евдокия и не пыталась. Она сжала Себастьянову руку и выдохнула.

Воздух кислый, перебродивший будто. И запах мертвечины в нем чуется, как чуется гниль в еще, казалось бы, хорошем куске мяса… правда, стоило о мясе подумать, как вновь замутило…

— Идемтя. — Разбойник первым зашагал по зыбкой тропе и прямиком к воротам. Не оглядывался, знал, что гости незваные никуда-то не денутся.

Да и куда им с проклятого-то круга?

— Дуся, потерпи, скоро все закончится. — Себастьян руку погладил. — Или не скоро… когда-нибудь да закончится.

Наверное, он был прав.

Да и… сама ж полезла, чего жаловаться? Она и не жаловалась, просто само это место, одновременно и уродливое, и невероятно притягательное, пугало Евдокию. Мнилось ей, что глядит она в черную воду, на которой гадают саамские шаманы, что слышит даже мерные удары бубна и шепоток духов.

Страшно.

Особенно когда тихо становится, тогда и духи подступают ближе, норовят дотянуться до нее прозрачными руками, и знает Евдокия, что, коль позволит прикоснуться, погибнет. Утянут за собой. Выберут все живое ее тепло до последней капельки…

Отступить бы, но… а Лихо как тогда? Оставить тут, сказать себе, что сделала все, что в слабых женских силах… и Себастьян сам справится…

Не справится.

Ему тоже не по себе, Евдокия чует. Это не страх, скорее уж смятение. Но он ни за что в том не признается…

Идет. Глядит что на частокол, все же не деревянный — костяной, беловато-желтого колеру, что на двустворчатую пасть ворот, готовую проглотить и его, и Евдокию, и прочих дерзновенных, что на мертвяка. Ветра нет, а тот покачивается, и вновь видится в том иная, запретная жизнь. Того и гляди, засучит ногами, задергается, силясь вырваться из петли. А когда вырвется — а вырвется всенепременно, потому как в этом месте у мертвяков особая сила, — отряхнется, оправит рваную одежонку да и пойдет ходить-бродить вокруг костяного забора…

— Дуся, выше голову… на нас смотрят.

И вправду смотрят.

Люди… странно, прежде Евдокии представлялось, что Серые земли — место малолюдное, а тут вот… дюжины две, а то и три… и всякого возрасту, от паренька, которому, верно, и шестнадцати не было, до седого деда, скрючившегося у ворот. Дед сидел на земле, скрестивши ноги, и стучал железкою по куску рельсы. Стучал старательно, сосредоточенно, но звук получался слабым…

— Яська! — крикнул рыжий парень, мигом растерявший свою важность. — Туточки вот… пришли… бають, что к Шаману… дело у них есть.

— Дело, значит? — Рыжая Яська спрыгнула с подоконника. — Это ж какое дело-то?

— Важное. — Сигизмундус вытянулся.

И грудь выпятил, что гляделось довольно-таки смешно.

Но Яську сия храбрость, вовсе Сигизмундусу несвойственная, а потому давшаяся нелегко — Сигизмундусова суть настоятельно требовала угомониться, извиниться, а то и вовсе уйти из негостеприимного местечка, — не впечатлила.

— Чего тебе надо? — Она ткнула в грудь пальцем. И за шарф дернула.

— Это я Шаману скажу… Ты ж не он?

— Я не он, — согласилась Яська. — Да только надобно ли его беспокоить… у него и без тебя забот хватает… с чего бы ему время свое на всяких пришлых тратить?

И револьвер так выразительно на пальчике крутанула.

— Может, проще тебя сразу пристрелить?

— Оно, конечно, есть подобная вероятность. Да только кто ты такая, чтоб решать, что для Шамана важно, а что — нет?

Яська покраснела. Рыжие краснеют легко, а эта и вовсе полыхнула разом.

— Кто — я…

— Яська, не дури, — раздался знакомый бас. — Сведи к Шаману, а вздернуть их завсегда успеем.

Яська засопела, однако револьвер убрала.

— Ладно, — буркнула она. — Идем… один. А девка твоя пусть тут побудет… Шило, не скалься… будешь руки распускать, лично охолощу.

Видать, угрозы свои Яська имела обыкновение реализовывать, поскольку упомянутый Шило, неказистый мужичонка со свернутым набок носом, от Евдокии отступил. И руки убрал за спину, верно, для надежности.

Только сплюнул под ноги, буркнув:

— Упырева невеста…

— Я все слышала. Шило!

Он вновь сплюнул и нос перебитый поскреб пятерней.

— Рыжий… отведи ее куда-нибудь, чтоб глаза не мозолила.

Идти никуда не хотелось.

Хотелось вцепиться в Себастьяна обеими руками, заверещать совершенно по-бабьи, в слезы вот удариться или еще какую глупость сделать, не важно какую, главное, чтобы не оставаться одной.

— Не боись. — Рыжий подтолкнул Евдокию к разбойничьей цитадели, которая вблизи гляделась еще более мрачною, чем издали. — Яська баб забижать не дает. Ежели твой с Шаманом не добазлается, то мы вас попросту вздернем. Скоренько.

Нельзя сказать, чтобы сие сообщение сильно способствовало возвращению душевного спокойствия, но Евдокия нашла в себе силы ответить:

— Спасибо.

— Та нема за что, — отмахнулся рыжий. — Меня Казиком кличуть… Яська у нас во какая!

Он сжал кулачишко и Евдокии под нос сунул.

— Чуть что не по-ейному, так за левольверу свою… сколько на нее Шаману жалилися, а он токмо смеется, мол, сестрица… кровь — не водица…

Сестра, значит. И не последний человек, если Евдокия хоть что-то в местных реалиях понимала. Зря Себастьян ее дразнил…

Меж тем Казик распахнул дверь, низкую, какую-то перекосившуюся, и велел:

— Проходь.

Пахло едой. Сытно. Так, что Евдокия тотчас вспомнила, что давненько она не ела, а значит, голодна. И даже перспектива быть повешенною на аппетит никак не влияет.

— Ести хочешь? Чичас гляньма, тама оставалася… сення каша с мясом, Яська кабана подстрелила. Туточки, знаешь, какие кабаны водятся? Не кабаны — монстры! Харя — во!

Казик развел руки.

— Глазищи — во! Зато смачные… мы тым годом на зиму сала насолили, так ели… ели… аж пока поперек горла не стало…

Он вел по узкому коридору и говорил… говорил… про кабанов и про мавок, про игош, что свили гнездо в старой башне и почти подрали некоего Зузуту, да только тот не первый год на Серых землях… слова лились из Казика полноводною рекою, и Евдокия поневоле слушала.

Прислушивалась.

— Во. — Казик толкнул очередную дверь. — Проходь. Седай куда-нить, не гляди… Яська сказала, что ежели ее кто тронет, то яйцы самолично оборвет!

Это было сказано не Евдокии.

Она замерла на пороге, осматриваясь.

Зал. Огромный зал со сводчатым потолком, с галереей вокруг, с окошками узенькими, будто бойницы. Со старинным камином в половину стены, со столами широкими, с лавками… на лавках лежали люди, дремали явно, укрывшись кто тулупом, кто просто шкурою. В камине горел огонь, который едва-едва разгонял мрак. Пахло все ж едой, а еще брагой, но не свежею, каковая имеет хлебный вкусный запах, а прокисшею, дрянною.

— Много воли, гляжу, Яська взяла, — произнес мрачного вида мужик. — Глядишь, этак и заместо Шамана станет…

Он был огромен и страшен, как бывает страшен медведь-шатун, дурной, косматый. Он подходил неторопливою переваливающейся походочкой, всем видом своим показывая, что слушать Яську не намерен. И не спускал с Евдокии взгляда крохотных глазенок.

Лицо кривое, рубленое. Зубы щербатые. А ноздри и вовсе вырваны, и значится, не просто разбойник, каторжанин беглый, осужденный за особо тяжкие преступления. Случись с таким в городе встретиться, Евдокия бы полицию позвала, а тут…

— Не пугай бабу, Хлызень. — Казик подтолкнул Евдокию в бок. — Ежели тебе чего не по нраву, то Шаману и скажи…

— Скажу… — ухмыльнулся каторжанин, и от улыбки его, от него самого пахнуло гнилью. — Скоро всем скажу, Казик… тем, которые слушать готовые будут.

Он навис над Евдокией, вперившись в нее немигающим взглядом, и от него, от пустоты в этом взгляде перехватило дыхание.

А Хлызень медленно облизал губы.

— Экая… сытная… ничего, девка, опосля поговорим… через денек-другой…

Он повернулся спиной и разом преобразился — сгорбленная кривоватая фигура.

— Не слушай… дурной человек… зазря его Шаман к себе взял. Пожалел… Хлызень всем баял, что на каторгу его по оговору спровадили, а он сбег…

Казик усадил Евдокию на лавку.

— Пока Шаман в силе, Хлызень только и будет, что пузо дуть… а самому небось в глаза ежели, то забоится… кашу будешь?

Евдокия покачала головой. Лучше уж потерпеть, чем оставаться в этом вот зале наедине с Хлызнем. Он лег на лавку, натянул одеяло по самую макушку, да все одно Евдокия знала — не спит. Вслушивается. Ждет. И не упустит момента, чтобы ударить. Не из обиды или злости, но потому, что может ударить.

— Не боись. — Казик понял верно. — Я отсюдова не пойду. Яська будет недовольная, ежели чего вдруг… туточки каша есть еще. Была. Будешь?

И Евдокия кивнула. Будет. В конце концов, что еще ей осталось? Есть и ждать… точнее, ждать, но с едой ожидание легче проходит.


Яська шагала быстро, широким мужским шагом и руку держала на рукояти револьвера этак демонстративно. Пожалуй, что на Сигизмундуса сия демонстративность могла бы оказать впечатление, а вот Себастьяновы мысли были вовсе не о разбойнице.

Евдокия.

Не стоило бросать ее. Но и вдвоем не повели бы… и остается верить, что Яська сдержит слово… ее здесь побаиваются, хотя и страх этот смешан с толикой раздражения… и значит, не только, не столько ее, сколько Шамана.

Тот обретался наверху.

Шаткая лестница, на деле оказавшаяся куда как крепкой. Балюстрада с остатками резных перил, верно некогда позолоченных. Красная ковровая дорожка, на удивление яркая, чистая. Ей место в доме уездного шляхтича средней руки, но никак не в разбойничьем притоне.

— По краюшку иди, — велела Яська, сама ступая осторожненько. — А то замызгаешь еще.

Помимо дорожки на втором этаже обнаружилась пара картин, доставшихся Шаману вместе с усадьбою, белесая искалеченная статуя не то женщины, не то змеи, а может и того, и другого. Помнится, иные скульпторы большими затейниками были. Имелось и зеркало, впрочем повернутое к стене и безбожно приколоченное к оной огромными гвоздями.

У зеркала Яська задержалась, чтобы ткнуть пальцем в ржавый, наполовину вылезший гвоздь.

— От холера! А я говорила, что надобно было энту пакость на болота вынести…

Зеркало зазвенело.

— И вынесу! Вот увидишь… не любит она меня, — это было сказано уже Себастьяну.

От зеркала шел знакомый мертвый дух, от которого Себастьянова шкура начинала зудеть. И вместе с тем появилось вдруг желание коснуться зеркала, и не шершавой задней поверхности, но гладкого стекла.

Себастьян точно знал, что черное оно. Гладкое. Упоительно прохладное. Что там, в глубинах его, он сыщет ответы на все вопросы… и даже больше, его перестанут волновать что ответы эти, что сами вопросы. И разве то не чудо?

Он тряхнул головой, отступая, упираясь спиной в балюстраду.

— Аккуратней. — Яська провела раскрытой ладонью по лицу. — Тут местами оно… старое… тоже слышишь?

— Слышу, — согласился Себастьян.

Слышит. Уже не звон, но смех. Стоит в ушах, и вроде тихий, да оглушает не хуже храмового колокола.

— Не поддавайся. — Яська толкнула локтем. — Ей только того и надобно… был у нас один паренек, Микитка, сначала смеялся все, потом в зеркало заглянул разок… доказать хотел, что ничего-то особенного в нем нет…

— И что?

— Высосала… только глянул, и все… сидит Микитка, дышит… а души в нем и нет. Глаза пустые. Улыбается… наши-то еще надеялись, может, отойдет… а он денек посидел, другой… а на третий взял нож и стал себя резать. Режет и смеется так, что жуть берет… говорит, ей кровь нужна.

— Хозяйке?

— Хозяйке. — Яська тряхнула головой, и рыжая копна волос разлетелась. — От же ж… холера… пошли, что ли? А то ждет… ты там гляди, студиозус… у меня разговор короткий.

И снова дверь.

Некогда она вела в хозяйскую опочивальню. И Себастьян вдруг отчетливо осознал, что дом этот, если и претерпел какие перемены за прошедшие сотни лет, то малые, вызванные исключительно насущною в тех переменах надобностью.

Им дом не рад.

Он терпит людей, потому как велено ему терпеть во исполнение давнего договора. Но порой дом не отказывает себе в удовольствии с людьми играть. Почему бы и нет?

Что стало с прежними его хозяевами? Отпустил ли их дом? Или же сами они ушли, еще когда место сие было почти обыкновенным? И оно запомнило предательство, озлилось? А может, и не ушли, не позволили им уйти, навсегда сделав частью дома. Не оттого ли у портретов глаза столь черны? И сами портреты глядятся куда более живым и, нежели то положено? Смотрят в спину Себастьяну. Усмехаются.

И дверь, которой он не коснулся даже, сама открылась беззвучно, приглашая войти. Почтить доброго хозяина.

Он сидел у окна в массивном дубовом кресле, и в первое мгновение Себастьяну почудилось даже, что человек спит. Во второе же Шаман поднялся. А в третье стало понятно, что если и был он человеком, то довольно давно.

— Здравствуй, княже, — сказал он, глядя на Себастьяна белесыми глазами.

Не глаза — куски лунного камня.

Лицо и вовсе серый, испещренный трещинами, шрамами гранит. И черты его застыли. Он говорит, этот пока еще человек, но губы шевелятся медленно, и каждое слово ему дается с немалым трудом.

— Ты… меня с кем-то путаешь. — Себастьяну это, пусть каменное, искаженное мукой лицо все ж представлялось смутно знакомым.

— Не надо, княже… я теперь вижу многое. — Шаман ступал медленно, и пол прогибался под тяжестью его, сам дом с трудом держал такого неудобного гостя. — Должно же быть что-то хорошее вот в этом…

Он провел раскрытой ладонью по лицу.

— Садись. Поговорим. Я на тебя обиды не держу…

— Шаман…

Это имя незнакомо, но иное… конечно… он был много моложе, лихой паренек, объявившийся в Познаньске с ватагою.

Как его звали?

Себастьян помнил того паренька. Щеголоватого, любившего пофорсить… он носил белые пиджаки и еще часы по четыре штуки, видя в том особый шик. Он рядился в узкие брюки, а на шею вязал красную косынку, и девки гулящие, жадные что до ласки, что до легкой жизни, звали его Яшенькой. Яшка Кот. Конечно.

— Вижу, узнал. — Шаман указал на креслице. — Рад, что свиделись.

А вот Себастьян — так не очень, потому как вдруг показалась Радомилова грамота ненадежною заступой… Оно ведь как вышло?

Налеты.

Налетчики, всякий страх потерявшие… то кассу возьмут, то ресторацию обнесут, да не простую, с простых чего брать? А поснимают с благородных панн украшеньица, спутников их вниманием не обойдут… и злился город, кипел.

Газетчики о Яшке писали с придыханием, с каким-то собачьим восторгом, восславляя лихость его… а что за той лихостью трое мертвяков, забывали сказать как-то…

— Вспоминаешь?

— Вспоминаю, — не стал лукавить Себастьян.

В кресло сел. Нехорошо обижать хозяина недоверием. Он же опустился в свое, темного дубу, сделанное будто бы специально, чтобы выдержать немалый Яшкин вес.

— Хорошее было время…

— Хорошее. — Себастьян готов был согласиться.

Весна горела, яркая, лихая какая-то, будоражила кровь.

И шел по познаньской улочке молодчик самого что ни на есть фартового виду: в пиджаке с искрой, в штанах широких, в сапогах скрипучих, до блеску начищенных. На голове — картуз кожаный, во рту зуб золотой поблескивает, дразнит.

А главное, сыплет молодчик деньгой что направо, что налево, перекупает Яшкиных девок. И славу его рассказами о собственных подвигах, каковые вершил, естественно, не в Познаньске, перебивает… И вот уже слухи ползут змеями по людям нужным, доползают до Яшки. Девок он еще стерпел бы, девок в Познаньске на всех хватит, а вот бахвальство пустое было ему что ножом по сердцу.

— Свезло тебе тогда, князь. — Шаман, которого Яшкою назвать язык не поворачивался, кривовато усмехнулся. Левая половина его лица уже была мертва, а одною правою усмехаться было несподручно.

— Не без этого.

Свезло.

И на игре сойтись в одном заведеньице, в которое полиция без особой на то надобности не заглядывала. В карты. И в кости… и после в рулетку на револьверах, когда Яшка, распалившись, кинулся собственную лихость выказывать.

Играли.

Пили. Говорили за жизнь… и договорились…

— А я дураком был… подумать бы мне, откудова простому человеку этакие вещи ведомы? — Шаман чуть покачивался, и кресло под ним скрипело. — И если ведомы, то с чего он делится-то? Собрал бы сам ватагу, небось хватило бы охотников…

…на почтовую-то карету, в которой груз драгоценных камней для гильдии ювелиров поедет? Несомненно, хватило бы…

— Но ты убедителен был, холера этакая… и с нами пошел… до последнего пошел…

— А ты меня ножом, — с упреком произнес Себастьян.

А Шаман лишь руками развел:

— Ну извини. Я ж тоже разочарованный был… думаю, в кои-то веки встретил дружка, который по сердцу пришелся, а он на деле и не дружок вовсе, а так, скотина полицейская… вот и подумалось, дай хоть прирежу от этакой жизненной несправедливости. Глядишь, на сердце и полегчает…

— Полегчало?

От той истории остался тонкий шрам, поелику был Яшка быстр, ловок, что тот змеелов. Полоснул, правда, поверху, да только все одно кровило крепко, да и зарастала рана долго. И шрам вот остался светлой памятью.

— Да не особо…

Замолчал, глядя в окно. А в комнате темно. Мутно. Стоит шандал на пятерик свечей, и горят они, но как-то тускло, будто бы через силу.

— Я думал, тебя повесили. — Себастьян, пользуясь этакой передышкой, принял обычное свое обличье.

Стало легче. А он и не замечал, до чего тяжело здесь держать маску.

— Должны были… да Радомилы…

— От них и письмецо. — Себастьян вытащил верительную грамоту. — Я здесь и по их делам в том числе.

— Да уж понял, что не на вояжу приехал, — хмыкнул Шаман, а от грамоты отмахнулся. — Убери. Она мне без надобности… я б тебе и так помог.

— С чего вдруг? Я-то думал, вздернешь…

— Попадись ты мне год тому, вздернул бы… — Шаман прикрыл веки, темные, испещренные не то трещинами, не то шрамами. — А тут вот… видишь… как оно… теперь-то все в этой жизни иначе видится… если б ты знал, княже, до чего мне помирать неохота…

— А кому охота?

— И то верно… она шепчет, чтоб смирился, чтоб пошел под ее руку, тогда и будет мне счастье…

— Хозяйка?

— Не надо. — Шаман покачал головой. — Не надо вслух… мы зовем ее ею. Всем ясно… думает, что Шамана примучила… ан нет… не пойду… скорее сдохну, чем так… под бабью руку… у меня небось тоже гордость имеется. Скажи, княже, ты по ее душу?

— Похоже на то. — Себастьян вздохнул и признался: — Брата ищу.

— Брата?

— А что, думаешь, если я в полиции служу, то у меня братьев быть не может?

— И верно. — Шаман рассмеялся гулким смехом, от которого задрожали и свечи, и сами стены дома. — Я-то на теперешний разум понимаю, что ты в своем праве был… шалили мы крепко… небось послушали бы знающих людей, то и иначе все повернулось бы… но нет, хотелось мне удаль свою показать… чтоб не просто Яшка из Гульчина, но Яков Кот… Яков Матвеич… уважаемый человек… а убивать-то я никого не хотел. Никогда не любил лишней крови… вышло оно так… не свезло.

Он провел пальцами по подлокотнику кресла, снимая древесную стружку.

И дом заворчал. Он не любил, когда вещи портили, однако же и сделать этому существу он ничего не мог. И даже, пожалуй, боялся его… впрочем, дом чувствовал, что бояться осталось уже недолго.

— Не свезло, — согласился Себастьян. — Радомилы помогли?

— Они… явился человек от старого князя… предложил, мол, тебе, Яшка, выбирать аль петлю, аль жизнь иную, почти вольную… я-то и согласился сдуру… подумаешь, Серые земли… пугать меня будут, а я уже и без того пуганный так, что дальше и некуда. И лихой ведь, помнишь… Хельма за брата держал.

Шаман засмеялся, и смех его был похож на треск камней, на которые, раскалив добела, плеснули студеной водицы. Себастьян даже испугался, что сейчас человек этот, все же больше человек, рассыплется на осколки.

Яська этого точно не поймет.

— Знал бы поперед… хотя… ежели б и знал, то все одно согласился б. Пять годочков жизни — это, княже, много…

— Ты мог бы уйти.

— Уйти? — Шаман потер щеку, камень по камню скрежетнул. — Мог бы, верно… небось ни ошейника на мне, ни поводка, только слово данное. А Яшка Кот не пицур какой, он слово свое держит. И было тут не сказать чтоб плохо… жить можно… везде-то, княже, жить можно… пока она не решила, что я не под Радомилами, под нею ходить должен.

— А ты…

— Я бы, может, и пошел. — Шаман повернулся живой стороной лица к свечам. — Да только цену она поставила такую, которую мне не поднять… поначалу приходила… этак, гостьею. Но иные гости себя так держат, что сразу ясно — они-то и хозяева, а мы так, пришлые. Мои ее боятся, знают, что коль захочет, то спровадит всех разом. Им-то идти некуда… и мне теперь некуда… только, княже, ты не думай, я смерти не боюся. Будут боги судить да рядить, весить душу Яшкину на весах своих, так увидят, что много на нее грехов налипло, может, вовсе она почернела, что яблоко гнилое. Да только все одно человеческой осталась… и отвечу я за грехи… и, глядишь, смилуются… думаешь, смилуются?

— Почему нет?

— Добрый? Не хочешь лгать умирающему?

— Не вижу в том нужды. И ты, Яшка, не самый страшный грешник в том мире.

— От и я так думаю… небось я зазря никому кровь не пускал… — Он замолчал, и слышно стало, как скрипит грудина. Каждый вдох Яшке давался с боем. Но он дышал.

Назло всем.

Тогда он тоже отстреливался до последнего патрона. Знал, что не уйти, что ежели сдастся, то будет ему от судейских поблажка с пониманием, и, быть может, не виселицей, каторгой обошлось бы. Ему было чем откупиться.

И предлагали.

Но Яшка всегда отличался нечеловеческим упрямством.

— Я бы давно ушел, — признался он, — да только Яську как оставить? Она-то храбрится, прям как я тогда. Думает, что все одолеет, со всем управится, да только… не место на Серых землях женщинам. Так что, княже, будет у меня к тебе просьба… и не просьба даже…

А зубы сделались черными, обсидиановыми, и в то же время были они яркими, притягивающими взгляд.

— Тебе надобна моя помощь, а мне — твоя… и я помогу…

— Что взамен?

Себастьян надеялся, что чуда от него не потребуют, поелику кем-кем, а чудотворцем он точно не был. И вряд ли при всем своем желании, которое, признаться, было, не сумел бы он вернуть Шаману прежнее, человеческое обличье.

А тот, проведя языком по блестящим своим зубам, вновь рассмеялся:

— Смешной ты, княже… уж не обижайся… ныне мне многое видно… и на тебя я не держу обиды и понимаю, что спасти меня только она и сумеет. Да лучше уж честная смерть, чем такое от спасение. Нет, княже, мне от тебя иного надобно.

— Чего?

— Позаботься о моей сестрице. Бестолковая… огонь, а не девка… кровь, видать, отцова и в ней взыграла. Лихим он человеком был, бают… пропадет она тут.

Шаман вздохнул.

— Я говорил ей, чтоб возверталась. В Познаньск ли, в Краковель, да хоть за границу, небось хватит ей золотишка на безбедное житие. Нет, все твердит, что не бросит меня. И прогнать бы, да ведь вернется… а вот как помру…

Он вновь вздохнул и поправился:

— Когда помру, тогда Яська и свободной будет. Только с нее станется возомнить себя атаманшею. Она-то неглупая, но молодая совсем, неопытная. Думает, что по-за памяти моей ее слушать станут. А эти люди… они опасны, княже. Тебе ли не знать.

Себастьян склонил голову. Опасны, его правда.

Есть тут, конечно, вольные охотнички, которые пришли в усадьбу по-за ради прибытку и не уходят, ибо прибыток имеют, а может, не в нем дело, но во внутренней жажде, которая и самого Себастьяна мучит, заставляя влезать в дела, порой вовсе к нему отношения не имеющие. Охотнички Яську не тронули бы… но помимо их хватает и дезертиров, и воров, и убийц, и просто людишек, которым более деваться некуда, вот и сидят они на Серых землях, точно свора на привязи. Чуть слабину дай — и порвут.

— А ей все это забавою видится. Мол, управится она… а не управится, то и уедет. Будто бы позволят ей уехать.

И снова прав. Не позволят. Вспомнят разом все обиды, Шаманом нанесенные, что явные, что вымышленные. И в лучшем случае просто убьют… в худшем… убьют, но не сразу.

— И чего ты хочешь?

— Забери ее отсюда.

— А поедет?

— Поедет. — Шаман поднялся. — Тебе проводник надобен? Вот Яську и бери. Она места эти не хуже меня знает. А как разберешься со своими делами, так сюда не возвращайся… и ей не надобно.

— Послушает ли?

— Ты уж постарайся, чтобы послушала.

Взмах рукой, и несчастный подсвечник летит на пол, дребезжит пустою кастрюлей, будто бы жалуется. И на жалобу его дом отзывается, вскидывается тенями, да только и оседает тотчас, боясь того, кто никогда не был хозяином.

А мог бы.

Что стоило ему поделиться кровью? И не своею, в доме ведь хватает людишек ненужных, лишних, которые одним своим видом вызывают глухое раздражение. А человек, вот упрямец, берег их. Злился, а берег.

Как такое возможно? Дому не понять.

А он ведь пытался. И был добр. И делился силою своей в надежде, что человек оценит. А он не ценил и наносил дому обиду за обидой, потому тот с нетерпением ждал момента, когда человека или того, во что превратился он, неблагодарный, не станет.

Тогда дому разрешат взять прочих.

Себастьян потряс головой.

Примерещилось? Не иначе воображение разгулялось беспокойное. Или место на него так действует готичною своею мрачностью? Или собеседник, который катал на ладони свечу, а огонь ее не гас. И капал на эту ладонь раскаленный воск, только вот Шаман боли не ощущал.

Способен ли он вообще ощущать хоть что-то?

— Извиняй, княже, — Шаман свечу водрузил на стол, неловко, не способный управиться с неуклюжими своими пальцами, — ежели напугал…

— Ты? Нет.

— А кто?

— Место это… сам нашел?

— Скорее уж оно меня… случилось как-то заблукать, два дня ходил кругами, думал, что уже все, а тут, гля, усадебка. И ворота этак гостеприимно распахнуты. В нынешних местах, ежели тебя так старательно куда зазывают, то надобно тикать что есть мочи. Я и тикал… а она мне вновь на дорогу и вновь… и после уж совсем сил не осталось. Решил, что один Хельм где богам душу отдать, на болотах аль тут… вот и познакомились. Занятное местечко… в прежние-то времена князьям Сигурским принадлежало. Слышал?

— Читал.

Старый род, иссохший. И помнит Себастьян едино герб — венец из падуба над мертвой головой. А еще помнит, что были Сигурские ведьмаками, да не простыми, но королевской старой крови. И баловались всяким, о чем и ныне-то вслух говорить не принято. После той войны только и выжила что старая княгиня. Преставилась она задолго до Себастьянова рождения на свет, зато помимо всего прочего оставила презанятные мемуары… вот только и в них не рассказала, что же случилась с мужем ее, сыном да внуком.

Погибли при прорыве.

Вежливо.

Обтекаемо. И напрочь лишено смысла.

— Читал… много ты читал, княже.

— Было время, — признал Себастьян с неохотой, — когда только и оставалось, что читать…

— Их дом сожрал. — Шаману это признание было неинтересно. Он устал. И держался на том же упрямстве, которое довело Яшку Кота до петли, а после из петли, надо думать, и вывело. — Иногда он… показывает… кое-что показывает. В зеркалах…

— Потому и заколочены?

— Догадливый. Яська говорила, что на болота надо бы снести, да только разве ж дом позволит? Вернет. Гвоздями оно как-то надежней… той ночью, княже, я про зеркала не знал. Чуял что-то этакое, но, говоря по правде, готовый был сдохнуть. Сел в уголочке, револьверу положил… еще решил, что ежели совсем оно тошно станет, то пулю в башку себе всегда всадить сумею. А он не тронул… показал только.

Шаман побелел.

Камни не белеют, разве что у моря в полдень, когда само море отползает с раскаленного берега, а солнце высушивает воду, оставляя на булыжниках беловатый соляной налет. Но белизна Шамана была иного свойства.

— Я такого за всю свою жизнь не видел… они ведь живые… пока еще живые… или, правильней сказать, не мертвые.

— Здесь?

— Там. — Шаман указал пальцем вниз. — В подвалах. Не ходи в местные подвалы, княже… дурное место.

— Не пойду, — со спокойным сердцем пообещал Себастьян. — Только скажи, зачем ты сюда вернулся?

— А затем, что он того захотел. Скучно ему стало одному… я не собирался возвертаться, но на границе наших положили… что-то там у них опять случилося, не то иншпекция, не то учения военные, главное, что жизни никакой не стало, того и гляди, повяжут. Вот и пришлось отступать. А тут, куда ни сунься, все он, клятущий…

Дом заскрипел.

Он, конечно, был проклят — и дважды: той, которая наделила его подобием разума и жаждой, и теми, кто имел права требовать подчинения.

— Вот и подумали: что раз так, то отчего б и нет?

— А люди твои…

— Привыкшие. Поначалу-то оно, конечно, каждого шороха страшились, ночевали во дворе, костры жгли, а после как-то вот пообвыклись…

…и утратили осторожность.

Дом не просил многого, но брал свою плату. И разве не имел на то права? Разве не стал он для ничтожных людишек надежным убежищем? Разве не терпел их, шумных, суетливых, напрочь лишенных княжеского благородства?

Все одно погибли бы…

— Не думай… — Шаман провел ладонью над огнем. — Не чувствую тепла. И холода. И есть не хочется… пить вот… постоянно… не воды, сам понимаешь. Только держусь. Скоро отойду… Яське я сам порученьице дам. Послушает. А нет, то скажи, что с того света найду и выдеру, упрямую… она хорошая девка, княже… мужа бы ей подыскать толкового.

— На меня не смотри!

Шаман вновь рассмеялся.

Камнепад. Шелест. Шорох. Скрежет даже. Голоса сотен камней, что катятся по крутому склону, друг друга обгоняя.

— Весело с тобою, однако… знал, давно бы в гости зазвал… не смотрю, я знаю, что каждой пташке да по полету ее… это я так, мечтаю.

— Экие у тебя мечты…

— Какие уж есть. Нет, княже, я сестрицу люблю, неволить не стану. Пусть живет сама, своею жизнью, только отсюдова выведи ее…

— Вывести-то недолго… но ты ж понимаешь, что она в полицейских списках наверняка имеется. Уж больно приметная она. Что там числится? Разбой? Воровство… убийство вот…

— Яська не убивала!

— Убивала. — Себастьян покачал головой. — Сегодня утречком. Я сам видел. И мне знать надобно, что в Познаньске она этак вот шалить не станет. Я не святой, Яшка, за самим грешки водятся. Но одно дело покрывать дурную девку, которая в разбойничьи игры ввязалась, а другое — убийцу. Ну как в Познаньске ее пошалить потянет?

— Не потянет. — Это было сказано так, что Себастьян понял: дальше спрашивать не имеет смысла. — Яська и вправду дурная девка, которая ввязалась… надо было сразу спровадить ее, да вот… тут тоскливо, княже, до того тоскливо, что хоть волком вой. А разок завоешь, то уже и не остановишься. И как она объявилась, то я… я нашел причину. Ее там, за границею, никто не ждет. Никто не поможет. А то и снова беда случится… и день при себе держал, другой и третий. А там уж и год прошел… и второй… прижилась Яська… говоришь, убила кого? Случаем, не сваху?

— Сваху. А ты…

— Старая история. Захочет — расскажет. Я б эту сваху и сам… но теперь ей точно нельзя оставаться.

— Почему?

— Потому что она… — Шаман замолчал, прислушиваясь, и дом с ним замер.

Дом чуял чужое присутствие, осторожное, но меж тем внимательное, тяжелое даже. И дом боялся ту, что создала его.

Наделила волей.

И ненавистью.

Сам он тоже ненавидел, не только и не столько людишек, они — пустое, но ее, а она, зная об этой ненависти и о силе дома, подпитанной не-живыми его хозяевами, которых так и не вышло извести, не смела приближаться.

Себастьян усмехнулся: если так, то не всесильна колдовка. И значит, найдется управа и на нее, на хозяйку Серых земель.

— Она, — повторил Шаман уже иным, куда более спокойным тоном, — не любит, когда трогают тех, кто принял ее руку… уходите на рассвете. Я Яське скажу…

Загрузка...