ГЛАВА 29, где повествуется о тайнах прошлого и влиянии, которое оные оказывают на дела настоящие

Каждый народ имеет такую историю, на какую у него хватает фантазии.

Печальная истина, о которой люди сведущие предпочитают не распространяться

В полицейском управлении было тихо и даже благостно. Дремал за стойкой дежурный, подперев голову кулаком. Рядом, внушителен и блестящ, возвышался полицейский шлем нового образца. И, потянув носом, Гавриил понял, что возвышался шлем не для порядка и презентабельности, коих в управлении и без того хватало, но прикрывая собой пироги.

С капустой.

В животе заурчало, но Гавриил лишь слюну сглотнул да в одеяло закрутился. Пирожки? Небось на каторге пирожков не бывает, ни с капустою, ни с зайчатиной, ни с иными какими изысками… подумалось, что по пирожкам он будет тосковать особенно.

А еще по Бете… надо было рассказать все как оно есть, а он промолчал. И, выходит, молчанием этим обманул доверие… и вообще нехорошо поступил.

Наставник за этакое точно коленями на горох поставил бы. Вразумления ради. И прав был бы всецело.

Евстафий Елисеевич огляделся, головою покачал и, склонившись над самым ухом дежурного, поинтересовался этак по-отечески ласково:

— И чего нам снится?

— Да… — Дежурный приоткрыл левый глаз, осоловелый, сонно-мечтательный, а потому, узрев начальство, не сразу и понял, что присутствует оно, так сказать, во плоти. — Вас и сню, Евстафий Елисеевич.

И зевнул широко-широко.

— Это ты зря. Начальство снить — плохая примета.

— Почему?

Теперь открылся и второй глаз.

— Премии лишишься, — наставительно заметил Евстафий Елисеевич, а после шлем приподнял и пирожки забрал.

— А…

— И пирожков.

Дежурный счел за лучшее с начальством, пусть и исключительно снящимся, не спорить. Да и пирожки, утром купленные, небось зачерствели… и вообще, для воеводы пирожков не жалко.

Пущай поправляется.

— Не будем мешать человеку. — Евстафий Елисеевич пирожок понюхал и со вздохом — соскучился он по нормальной-то еде — протянул Гавриилу. — На, болезный, а то на тебя глядишь, и прям сердце кровью обливается. Кожа да кости…

Отказываться Гавриил не стал. После охоты есть хотелось неимоверно. И тело ломило, особенно плечи, и прилечь бы, поспать, да не выйдет.

Воевода, который и в больничном-то наряде умудрялся глядеться солидно, поднялся по узкой лестнице. И не обернулся ни разу, чтоб проверить, идет ли Гавриил следом.

Мелькнула трусливая мысль — сбежать.

А что… дежурный-то спит. И не помеха он, если разобраться… и Евстафий Елисеевич тоже… он-то в возрасте мужчина, веса солидного, такому не пристало погонями баловаться… и без револьверу…

Не догонят.

А там затеряется Гавриил в Познаньске, пускай ищут… после из Познаньска выберется… и в Приграничье, где охотнику самое место. Только… получится тогда, что подведет он Евстафия Елисеевича, который за Гавриила перед Тайной канцелярией поручался. И будут с того воеводе большие неприятности… может, вовсе в отставку ушлют или в тюрьму даже, как пособника.

А он не виноватый.

Хороший.

Пирожком даже поделился.

В кабинете познаньского воеводы пахло пустырником, лавандой и еще кельнскою водой, причем последней особенно крепко, будто бы воду эту разлили на ковровой дорожке. Запах был столь силен, что и Евстафий Елисеевич его почуял. Дернул носом, кашлянул, пробормотал:

— От ить… не терпится ему…

И пояснил, хотя Гавриил ни о чем таком не спрашивал:

— Заместитель мой. Ильюшка… справный парень был, с разумением, с пониманием, пока не испортили…

— Кто?

— Да разве ж я знаю? — Евстафий Елисеевич вытащил из нижнего ящика шандал и три свечи, перевязанные тесемочкой. — Или одни, или другие… я многим-то не по нраву. Свечей нам хватит? А то я не больно-то нонешний електрический свет жалую. От него голову ломить.

Гавриил кивнул.

Хватит.

— Ты садись куда… так вот, был Ильюшка себе и был, служил… не скажу что сильно хорошо, нету у него к акторскому делу таланту, зато с хозяйством нашим он на раз управляется. Митрофаныч его мне и присоветовал, как сам в отставку ушел…

Зачем это все?

Пирожок. Рассказ… ему бы бумагу да перо, чтоб изложил все, как оно было по правде. Чистосердечное признание… не послабления ради, не из страха, но потому как заслуживает Евстафий Елисеевич правды.

А он не спешит.

Переставляет вещицы по столу.

Кривится.

И верно, Гавриилу тоже неприятно было бы, когда б его, Гавриила, вещи кто-нибудь трогал.

— Я и подумал, что и вправду… пусть занимается человек, к чему душа лежит. Хороший хозяйственник нигде не лишний. Только ж не знал, что Ильюшка с того возомнил, будто я его себе в преемственники готовлю.

Евстафий Елисеевич кресло тронул, вновь вздохнул и велел:

— Садись. Говорить будем.

Гавриил сел.

Говорить? Написать проще было бы, слова-то правильные он давным-давно придумал, а говорить…

— Да и появились у нашего Ильюшки друзья в верхах, которым он бы на воеводином месте сподручен был. Воспользовался оказией, ирод…

Евстафий Елисеевич смахнул рукавом больничной рубахи не то пыль, не то след того, неизвестного Гавриилу Ильюшки, чей призрак мешал беседе.

— Вернусь — уволю.

— За что?

— А просто так. — Евстафий Елисеевич откинулся в кресле и бронзовый бюст государя к окошку повернул. — Я начальник. Имею полное право самодурствовать.

Веско прозвучало.

— Ты ж не молчи, Гаврюша… не молчи… давай сказывай, с чего все началось…


…с мамки. С того, что была она некрасива. На Приграничье женщин немного, а потому и редко встретишь такую, которая б заневестилась. На каждую, даже бесприданницу горькую, своя судьба сыщется.

Да только не помогало мамке приданое.

Было его — хутор, еще дедом поставленный, а на хуторе — хозяйство. Крепкое, надобно сказать. И лошадка при нем имелася, и коровы, свиней аж пять голов да прочей живности, но вот… не заладилось.

Нельзя сказать, чтобы Зузанна Пшигинска вовсе была уродлива.

Не рябая.

Не кривая.

Росту, правда, огроменного, выше всех мужиков в округе. И силищи немалой. Но все ж… все ж имелось в чертах ее лица что-то такое, пугающее. И женихи, а находились такие, которые, на приданое польстившись, шли к Зузанне на поклон, исчезали.

Так бы и вековала она век бобылкою горькой, да… вскоре после смерти отца, как в селе шептались, не случайной вовсе, Зузанна забрюхатела. От кого?

Не ведали.

Всякое говорили… и местных мужиков перебирали, гадая, сколько им выпить пришлося, чтоб этакую раскрасавицу в постель уложить, и заезжих.

Правды не знал никто.


— Ей было двадцать пять. Там… на деревне… в двадцать пять — почти старуха уже… она и решила, что терять нечего, что… до круга дошла каменного… он поблизости от нашего дома был. — Гавриил сглотнул. Говорилось тяжко, как в те, первые дни, когда он прибился к людям.

И наставники, помнится, в нежелании Гавриила говорить видели тлетворное влияние животной его натуры… правда, не знали точно, что за животное в нем сидит.

— Она слышала, что камни эти любое желание исполнить могут. Она принесла им черного петуха. И барашка. И… и попросила о ребенке. Ей очень хотелось ребеночка… она сказала, что не помнит, как оно было… просто пришла на ночь глядя, а глаза когда открыла — то и рассвет уже.

Хорошо, что познаньский воевода слушал молча, только перо в пальцах вертел и на перо это глядел. Правильно, Гавриил не смог бы говорить, если бы глядели на него.

— Она потом уже поняла, что беременная… испугалась… тогда еще она умела бояться… и обычным человеком была. Наверное, если бы нашелся хоть кто-то, кто бы… она бы и осталась обычным. А вот не нашелся… и камни… я к ним потом сам бегал. У камней спокойно так… как будто… не знаю, как будто это лучшее место на всей земле.

Гавриил закрыл глаза.


Серые стражи.

Круг травяной. И тишина. Ночь догорает, он слышит ее, как и тех, кто живет в ночи. Ходит, не смея переступить границу…

— Она… она не хотела, чтобы они знали, другие люди. Из деревни. Только беременность не скрыть было, хотя она долго скрывала… сама-то большая… крепкая… а живот — не очень… когда братьев носила, то живот был огромный. Отчим еще боялся, чтобы с ней беды не приключилось. В последний месяц повсюду с ней за ручку ходил… а она счастлива была. — Гавриил сглотнул, потому что воспоминания об этом чужом счастье причиняли боль.

Он его разрушил.

И разрушил бы вновь, потому что неправильно, когда счастье на чужой крови… а волкодлаки не умеют иначе.

— Когда меня родила… она испугалась.

— Чего?

— Не знаю. Сказала, что… что думала придушить меня. А потом бы соврала, что младенчик мертвым родился… оно так бывает ведь. А я появился, и… и поняла, что ей самой не жить, если вдруг… и растила…

Гавриил шмыгнул носом. И чего вдруг повело-то? Ведь не обижала его мамка… не била никогда, так, прикрикнет бывало, но и только… и кормила всегда от пуза. Одежку шила.

Только вот… все одно горько.

— А потом он появился… просто пришел.


…все знали, что со старой дороги не след добра ждать. Она-то, построенная в незапамятные времена, когда королевство Познаньское с Хольмом едины были, уводила в самое сердце Серых земель. И ежели по краюшку еще ездили, что купцы, что служивый люд, то на желтые плиты, блестящие, точно только-только положенные, редко кто осмеливался ступать. Говорили, тянет дорога эта самую душу.

Гавриил ничего такого не чуял и, случалось, добирался и до желтых плит, и дальше, к реденькому лесочку, за которым и стояли камни.

Они манили его. Звали будто.

Только мамка крепко злилась, когда Гавриил на зов этот шел… и по дороге опять же гулять не велела. А он тем разом мало что гулял, так еще и странника встретил.

Обошел бы, да… неохотно отпускала желтая дорога. И свела небось с умыслом.

— Здравствуй, мальчик, — сказал человек огромного роста. — Куда ты идешь?

— Туда. — Гариил ответил, хотя ж мать запрещала ему разговаривать с незнакомыми людьми.

— И не боишься?

Гавриил помотал головой. О Серых землях сказывали всякое, но… до этого дня рассказы не пугали. Не встречались Гавриилу ни криксы, ни мавки, ни иная нежить…

— Это хорошо. — Человек склонил голову.

Лицо его грубое было некрасиво. Свернутый набок нос. Тяжелый подбородок. А лоб вот низкий, и глаза сидят до того глубоко, что и цвета их не разглядеть — не то серые, не то по-волчьи желтые.

— А где ты живешь, мальчик?

— На хуторе. — И зачем-то добавил: — С мамой.

Человек ощерился улыбкой.

— С ма-мой… а отец твой где?

— Не знаю. Я его никогда не видел…

— Хорошо, — сказал человек и уступил дорогу. — Иди. Но долго не гуляй. Чтобы до темноты дома был, ясно?

И прозвучало это так, что у Гавриила мысли не появилось перечить.


— Он остался у нас. Почему не задрал? Не знаю… они с мамой… как-то сразу… будто она всю жизнь только его и ждала. Расцвела просто… похорошела. Это в деревне так говорили, что похорошела… шептались… но осторожненько. Он, когда про маму плохо говорили, злился очень. И… и наверное, если по-честному, то ко мне он тоже хорошо относился.

Гавриил много думал потом, когда наставник сказал, что все ответы в прошлом.

Не было ответов.

Память была… как на рыбалку ходили… все деревенские мальчишки ходили на рыбалку, а Гавриила не брали с собой. Его вообще деревенские сторонились.

Били не раз.

Дразнили приблудышем и вообще другими нехорошими словами. Мать, когда спросил, крепко разозлилась и по губам била. А потом ходила к деревенским, ругалась… только не помогло.

Еще и ябедой обзывали.

Но в тот раз… он шел на рыбалку не один, с Валдесом. И нес ведро, в которое мать положила обед нехитрый. И еще коробку нес с червями. А Валдес, ступая неспешно, рассказывал, какую рыбу и как ловить надобно.

И место выбирал.

А вечером рассказывал матери, как все было… в тот вечер Гавриил засыпал счастливым.

— Я не знаю, почему он меня не убил. До сих пор не знаю… мог бы… и мать ничего бы ему не сказала. Он это понимал, но… возился… рыбалка… и еще охота… кто научит охотиться лучше волкодлака? Он сам к оленю подойти мог так, чтоб руками за рога… за рога и шею свернуть. В деревне ему равных не было. Уважали… а он тогда как-то обмолвился, что ни один зверь в логове своем не гадит. Может, поэтому? Но если б захотел… ему не обязательно было убивать так, чтобы это убийством выглядело. Несчастный случай. С детьми вечно приключается… он так… однажды я увидел, как он другого человека… тот начал распускать про мамку, что она с Валдесом живет, а невенчаная… во грехе значит. И он его… в пруду… а мне молчать велел.

— И ты молчал?

Гавриил кивнул.

— Почему? Боялся его?

— Тогда еще нет, но… он нас любил. Мать так точно. А ее никто и никогда… и если бы я заговорил, то его бы казнили, а мать, она не простила бы мне. Понимаете?

Сложно объяснить.

И Евстафий Елисеевич молчит. А после заговаривает:

— Сколько тебе было?

— Шесть.


В семь переменилось не все, но многое.

Мать забеременела.

Как Гавриил это почуял? Он не знал. Не было примет, да и мал он был слишком, чтобы приметы подобные толковать, и, верно, слабость бы за болезнь принял. А он вот понял… и Валдес понял… переменился разом, сделавшись к ней ласковым, Гавриил же… он остался один.

Он уже успел забыть, каково это, когда один.

И Валдес занят.

Недосуг ему Гавриила на охоту вести. И рыбалка больше не интересна. И только целыми днями ходит, выхаживает вокруг матери. А та глядит на Валдеса с нежностью и живот свой, плоский пока, оглаживает.

Ревновал ли Гавриил?

Он не знал, что это ревность.

Хотелось кричать.

Или сотворить что-нибудь этакое, чтобы они вновь вспомнили про него… и сотворил.


— Я поджег сарай. — Гавриил подтянул сползшее одеяло. — Теперь понимаю, что глупость несусветная… а думал, что сарай загорится, я же коня выведу… и коров… и вообще, спасу всех. Героем буду. Хвалить станут. Дурак.

Евстафий Елисеевич кивнул: верно, мол, говоришь.

Да Гавриил теперь сам все понимал, а тогда… как объяснить, что ему стало вовсе не возможно быть в материном доме? Глядеть на них. Понимать, что так теперь всегда будет… они и Гавриил.

— Не рассчитал только, что полыхнет сразу, и… и все одно в огонь полез. Валдес меня вытащил. А конь сгорел. И корова… он меня заставил разгребать. Мне тоже досталось. Болело все… руки в волдырях. Спина. И жар крутил, а все равно сарай разбирали.

Гавриил по сей день помнил мертвые глаза коровы и упрек в них. Как Гавриил мог поступить с нею этак? Бесчеловечно… он же молоко пил… и сено давал… и сам выводил на пастбище…

— Потом Валдес взял меня за горло. Поднял. И сказал, что если я еще какую глупость учиню, то он меня задерет… и показал… какой он есть показал.

Естафий Елисеевич протянул стакан с водой.

Вовремя.

В горле пересохло, и так, что ни словечка не вымолвить больше. А рассказывать еще много. Вода тепловатая, пахнет стеклом и солнцем, видать, та, из кувшина на подоконнике.

А песок на зубах вовсе мерещится… как и запах гари, идущий от одеяла. И не меняется лицо познаньского воеводы. Память шутки с Гавриилом играет да страх его прежний.

Ведь испугался.

Так испугался, когда поплыло Валдесово лицо, когда вытянулось жуткою харей, что обмочился. Но о том Гавриил рассказывать не станет. Стыдно.

Ему и так стыдного хватит.

— Я и присмирел. Потом близнецы появились… с ними Валдес нянчился с самого первого дня. И за мамку был, и за отца. У волкодлаков дети редко родятся, мало какая женщина выносить их способна, потому и трясутся над щенками.

Ложь.

Щенками они не были… не сразу стали. Обыкновенные младенчики, розовые, пузатые. Только глаза, если приглядеться хорошо, желтизною отливают. И еще не плачут они, а скулят будто бы.

Но о том рассказывать Гавриил тоже не станет. Вряд ли сие Евстафию Елисеевичу интересно.

— Валдес уговорил мамку хутор оставить… она… она знала, кто он таков. И послушалась. Боялась, что люди прознают… малые-то над собою почти не властные. Перекинется кто… слухи пойдут, а там и до беды недолго. Продала хутор. Наврала, что Валдесу наследство пришло большое… переехали… на дорогу переехали… трактир он прикупил старый. Такой, что на отшибе стоит…


Темный дом, почти по самые окна в землю вросший, зато в два этажа. Крыша покрыта толстым моховым ковром. Колодец полуразвалившийся. Бурьян да полынь.

Мамкино недовольство.

И Валдесов тихий голос:

— Здесь все лишь прибрать надобно… поверь мне… я быстро управлюсь.

Слово свое он сдержал. В хате помогал прибираться, не чураясь женской грязной работы. Сам пол скоблил, сам ковры стелил, не везде, конечно, на хозяйском поверхе, но зато ковры роскошные.

Посуду притащил. И простую, добротную, и такую, которой Гавриил отродясь не видывал. Мамка, перебирая тонюсенькие тарелочки из цветного стекла, охала и восхищалась.

Откуда взялись — не спрашивала.


— Этот трактир и вправду наследством был. Валдесов брат его держал. Он был не волкодлаком… разбойником обыкновенным, вот и заимку сделал. А как на каторгу отправили, то брату весточку и скинул. Думал, что тот его выкупит… но волкодлаки… если не задрал родственника, оно и ладно.

Стакан опустел, а горло мягче не стало.

— Он дело другое устроил. Дорога старая, но порой и на ней людям случалось… кто заблудится, кто решит путь скоротить. Главное, что выходили к трактиру. И мамка встречала… Валдес… обихаживали… а как гости спать уходили, то и… они не трогали, если людей очень много… с десяток какой… обозы проходили. А как кто один… или с малым сопровождением…

Гавриил обнял себя.

— Им человечина нужна была, чтобы расти. Так Валдес говорил. А охотиться сами не умели… он старался. Ради семьи. А мама… она знала… и ничего не говорила. Тоже ради семьи. Обмолвилась как-то, что от людей добра не видела. Чего их жалеть?

— А ты?

— Я… — Гавриил поднял взгляд. — А я боялся.

И об этом рассказать не выйдет. Страх разный.


Холодный, как поземка, которая до самого порога метет и следы заметает. И поздние гости долго топчутся на пороге, сбивая с сапог налипший снег. Они щурятся, дышут теплом и трут ладонями раскрасневшиея щеки.

— Подай гостям выпить, — велит Валдес, и Гавриил несет тяжеленный ковш с медовым взваром. А Валдес спешит забрать тулупы… он весел и шумлив, но это — ложь.

И надо бы упредить людей.

Трое ведь. Военные, по всему видать, глядишь, и управились бы, но… язык прикипает к небу, а Валдес лишь головою качает укоризненно: мол, что это ты такого выдумал…

Страх тягучий, как тесто, которое мать мнет, выминает. И тонкие нити липнут к неуклюжим пальцам ее, тянутся. Рвутся.

— Сейчас пироги подоспеют… тесто-то с утреца поставлено, да по такой-то погоде гостей нету. Вы первые. — Валдес самолично накрывает на стол. И ставит бутыль с малиновою настойкой. — Попробуйте…

Гости пробуют. Всегда пробуют. И цокают языками, кивают благосклонно, потому как хороша у Валдеса настойка.

Страх горячий, как камни, которые греются на решетке. И Гавриилово дело камни снимать да носить наверх, в постели, чтоб прогрелись они.

В теплой постели засыпать легче…

— Чисто тут у вас. — Старший из троицы потягивается, позевывая.

Он заснет.

Нет, Валдес не сыплет в настойку сон-траву, да и еду не сдабривает. Ни к чему оно зимой. Долгая дорога да холод лютый вымотают, а там уж, в тепле да по сытости сами разомлеют гости.

— Чисто, — соглашается Валдес. — Убираемся мы тут частенько. Хозяйка моя дюже порядок любит.

И щерится кривою улыбкой.

Почему никто не почуял опасности? Ладно иные люди, которым случалось на беду свою останавливаться в трактире, но военные…

Гавриил, дождавшись, когда Валдес спустится на кухню, тот всегда спускался помогать матери с уборкой, скользнет наверх. И до комнаты доберется.

Отворит ее…

— Дяденька…

А больше ничего сказать не успеет.

— Вот ты где! — Тяжкая рука Валдеса ухватит за шиворот. — Извините, господин, старшенький мой дурноватый… комнату попутал, верно…

И человек, зевнув, кивнет.

Ему не будет дела ни до Гавриила, ни до трактирщика со всем его семейством. Под вой метели сладко спится…

Страх горяч, как Валдесовы руки.

И красен, как его глаза, которые впотьмах светятся угольями. Гавриил смотрит, не смея отвести взгляд, а в голове одно — сейчас убьют… или не сейчас, чтоб постояльцев до сроку не тревожить, но позже, с ними…

— Дурить вздумал? — спросил Валдес и Гавриила тряхнул, легонько так, но зубы клацнули. — Не надо, Гавря… не заставляй меня делать тебе больно.

И о стенку приложил с размаху. Так, что дух вынесло.

С того раза Гавриил три дня отлеживался, только и хватало силенок, что до кухни доползти. Не ел ничего, пил воду холодную. Мать же делала вид, что ничего не замечает. Занятая она… поди попробуй троих разделать, да с умом, чтоб не пропало лишнего…


Евстафий Елисеевич закрыл глаза и рукою язву нащупал, как она, притихшая, присмиревшая под медикусовым строгим надзором, не очнется ли от этаких страхов. А ведь думалось, что всего-то он, воевода познаньский, на веку своем повидал. Выходит, что и не видал ничего толком… и слыхать не слыхивал… и не слыхивал бы с превеликою радостью.

Да отступаться поздно.

Люди… надобно бы статистику запросить по региону… и узнать, кто там стоял из чинов. А может, и по сей день стоит, небось не так уж много годков минуло. Учинить дознание, выяснить, как оно стало, что люди пропадали, а никто и не слыхивал… или слыхивал?

Приграничье.

Неспокойное место… одного-другого на нежить спишут, про третьего скажут, что с любовницею сбег аль с полюбовником, про четвертого еще чего выдумают. Знал Евстафий Елисеевич, как оно бывает. За каждою пропажей не набегаешься.

Но чтоб такое допустить!

Генерал-губернатору докладную составить надобно будет… и ведь ходили слухи… должны были ходить, что неладно на старой дороге… почему не послали кого с проверкою? Сколько ж людей сгинуло?

— Потом я понял, почему он меня не убил. — Гавриил сидел ровненько, только в стакан вцепился, будто опасаясь, что отбирать станут. — Он… их надо было учить охотиться, понимаете?

Не понимает.

Видать, слишком Евстафий Елисеевич человек, чтобы понять этакое.

— На зверье всякое — это просто… а вот люди… тут надо осторожно… молодые пока, их легко подстрелить. Относительно легко, — поправился Гавриил. — Или еще как поранить. Вот он…

— А мать твоя? Знала?

Нехороший вопрос. Неправильный.

Только Гавриил плечами пожал:

— Знала… она… она мне нож дала. И сумку. Мне тогда уже четырнадцать было… почти… большой…

Большой? Он и сейчас-то тощенький, дохлый, глянуть не на что, а уж в четырнадцать-то лет…

…но язва молчит.

А сердце болеть привычное.

— Еды собрала…


Гавриил сам понял, что придется уйти.

По взглядам Валдесовым, которые порой удавалось заприметить… да и не таился Валдес вовсе, ни к чему было. И глядел на Гавриила этак задумчиво, прицениваясь будто.

По братцам, которые вовсе потеряли край. Прежде-то они пугали издали, а ныне… норовили подобраться поближе.

Скалились.

Рычали.

И в человеческом обличье норовили пихнуть, подставить подножку.

А однажды и вовсе загнали в самый угол сарая, прижали к стене влажноватой, так и держали, вреда не чиня, но и не отпуская. Стоило шелохнуться, и лица их текли, менялись, а в глазах появлялся нехороший такой блеск.

Отогнал близнецов Валдес.

— Хватит уже, — сказал и подзатыльника отвесил что одному, что другому. — Потерпите. Скоро уже.

С отцом они не спорили, чуяли, что он сильней. А вот Гавриил…

— Ты тоже не стой раззявой. — Валдес и Гавриила затрещиной наградил. — Чему я тебя учил, не помнишь?

Помнит.

Только… спасет ли та наука?

С того случая месяц прошел. Братья притихли, да и сам Валдес тоже будто бы позабыл про обычный свой промысел, и люду, который, как нарочно, в великом множестве прибывал, уезжать удавалось живым. Гавриила это, конечно, радовало, но…

Чуял, неспроста все.

А потом мамка поутру подняла.

— Собирайся, — велела. И сама потянула на кухню. Сумку сунула серую, Гавриил помнил, что отняли ее у молоденького жреца, который, вот дуралей, решил, будто Вотаново слово ему и на Приграничье защитою будет. А если подумать, то где Вотан, а где Приграничье.

Гавриил глядел, как мамка аккуртно — она все-то делала аккуратно — сует в сумку краюху хлеба, в белую тряпицу завернутую, колбасы сухие… миску. Вилку железную.

Ножик протянула, буркнув:

— Сгодится.

Гавриил наблюдал за нею, не зная, что сказать и надо ли говорить хоть что-то.

— На от. — Она сумку на шею повесила. — К камням иди. А оттудова — к людям… два дня у тебя будет.

Денег она тоже отсыпала, жменьку монет, которую вытащила из кошеля не глядя. Оказалось — почти двадцать злотней. Правда, тогда Гавриил понятия не имел, много ли это… тогда он меньше всего о деньгах думал.

Шел.

По болоту шел.

Целый день, даже когда думалось, что не осталось у него сил вовсе. Ничего… шаг и еще другой… а на ночь остановился в ельнике, шел бы и ночью, но заставил себя отдыхать. Валдес сам учил, что телу нужен отдых, иначе оно, тело, подведет. Гавриил той ночью костра не стал раскладывать. И ел сухой хлеб, а колбасу еще когда выкинул… знает он, из чего мамкины колбасы сделанные. Больше всего боялся, что наврала мамка про два дня.

Или наврали ей.

Хотя… зачем?

Заснул под самое утро и не заснул даже, но будто провалился в этакую полудрему, когда слышал все, что творилось вокруг. И слышал ясно, яснее, чем бодрствуя. А проснулся отдохнувшим. И вновь шел, а порой, когда болота позволяли, то и бежал.

На дорогу старую выбрался на закате.


Гавриил перевел дух.

Вот и все почти… и наверное, Евстафий Елисеевич после этакого рассказа сразу вниз проводить велит или, того паче, вызовет тюремную карету.

Гавриил вызвал бы. Наверное.

Только по лицу познаньского воеводы не понять, о чем он думает. Сел вот в кресле, глядит на государев бюст да оглаживает венценосного по темечку.

— Той ночью как раз луна полная случилась… Валдес специально подгадал, чтобы ипостась держать легче было… в нечеловечьей они быстро идут. Куда быстрей, чем люди… или волки.

Гавриил вовсе не понимал, откуда пошло это, что волкодлак в другой ипостаси на волка похож. Волков он видел в Королевском зоологическом саду и долго их разглядывал. Зверь как зверь. Невеликий. И нестрашный с виду. Из похожего — глаза желтые, так они и у тигров желтые, и у львов…

Нет, волкодлак — он волкодлак и есть.

— Я услышал голоса уже на дороге…


…ночью та светилась.

Бледно-желтые камни. Валдес из таких мамке брошку поднес. Назвал топазами. Брошка была красивою и мамке понравилась, а вот дорога… неладно было с нею. Гавриил чуял, вот только… дорога пугала его куда меньше волкодлаков.

Шли стаей.

Он узнал тягучий бас Валдеса, которому вторили близнецы, но выходило у них не так грозно.

Пугали.

Подгоняли.

Веселились, наверное, а Гавриил понял, что до камней добраться не выйдет. И куртку скинул. И ботинки оставил еще там, на прошлом привале. Босиком по болотам сподручней…

…бежали.

Гавриил и тени, уже не по следу, а рядышком, порой показываясь, почти выползая на дорогу.

Пугали.

Думали, Гавриил соступит в темноту…

И слышался в вое ехидный братцев смех.

Первым не выдержал Сташис… младшенький, который вечно куда-то спешил. И теперь вот выскочил на дорогу, ощерившись.

Клацнули клыки.

Дыхнуло в лицо смрадом… а дальше… дальше Гавриил и сам не знает, что с ним произошло. Он за нож ухватился, а нож… нож вдруг оказался в глазу Сташисовом. Тот взвыл… и подскочил, стряхивая Гавриила… когтями полоснул…

Дорога сияла.

И луна тоже, яркая такая, как никогда прежде. И кровь тоже яркая. Еще подумалось, что странно, у волкодлаков она тоже красного колеру и по цвету от человеческой ничем не отличается… потом же… потом он очнулся за каменным кругом как был, босой и с ножом, который прижимал к животу. С располосованным боком.

Боли не чуял.

И на землю лег у старого камня, скрутился калачиком да глаза прикрыл. Ему не было страшно. Больше не было.

А еще Гавриил знал, что живым его точно не отпустят.


— Я провел в круге три дня. Раны затянулись… а Валдес не уходил. Он был в ярости. Я же… я убил его сыновей, понимаете? Не знаю как… не помню, но убил точно… и он еще потом сказал. Утром. Стал человеком… думал, что так его камни пропустят. А они… не изменились ничуть. Серые. Обыкновенные, но… войти не сумел. И сказал, что я сам выйду. От голода или жажды, не важно… он будет ждать столько, сколько понадобится.

Стакан в руке Гавриил захрустел.

— И-извините. — Гавриил стряхнул осколки на пол. — Я… не хотел.

— Хорошо, что не хотел, — кивнул Евстафий Елисеевич. — Плохо, когда хочучи государственному имуществу ущерб учиняют.

Гавриил кивнул коротко и взгляд опустил.

— Я… вышел из круга и убил его.

Вышел.

И убил.

Мальчишка четырнадцати годочков матерого волкодлака… разве бывает такое в мире? Евстафий Елисеевич точно знал, что всякое бывает.

— Со мной тогда… я будто и не я стал. — Гавриил вытащил из ладони осколочек. — Оно не злое, то, что было в круге… оно меня защищало. Я был быстрым. И сильным. И… и он меня не сумел даже зацепить. Но потом, когда отпустило, то сделалось так больно…

Второй измазанный кровью осколок лег рядом с первым.

И по-хорошему надо бы сии осколки изъять для протоколу, а мальчонку закрыть, еще лучше — передать Тайной канцелярии, нехай они разбираются с этакими чудесами.

Но… совесть не позволит.

Может, и вправду избыток ее у Евстафия Елисеевича? Вот было бы славно, когда б избыток этот взяли да вырезали вместе с язвою. И стал бы Евстафий Елисеевич руководствоваться исключительно доводами рассудка, или политической целесообразностью, или еще чем.

— Я уже потом понял, что болело, потому как сил много потратил. А еще мышцы были неготовые… потом, в цирке, меня научили, как с ними…

Он еще и в цирке побывать сумел.

— Но это уже не интересно. — Гавриил ладонь лизнул и поморщился. — Я к людям вышел… сказал, что померли и мамка, и Валдес… и меня, стало быть, староста в город повез… в приют… обычно-то сирот если, то по домам брали, чтоб в подмогу. А меня никто не захотел. В приюте…

…в приюте мальчонке, который зело от иных детей отличен, несладко приходилось. И наставники его не жаловали. Вона какую кляузу на запрос сочинили.

И душа у него порченая.

И сам он подозрение вызывает немалое, и был трижды освидетельствован коронными ведьмаками на предмет наличия иных сущностей, и был признан чистым, об чем официальные заключения имеются… да только, невзирая на все заключения, требуют, чтоб парень в монастырь ушел.

Или еще куда, главное, под замок.

— …меня читать научили и писать. И слову Вотанову… там неплохо было, — словно оправдываясь, произнес Гавриил. — Они хотели как лучше…

А вышло как всегда.

Добре, что вовсе не искалечили паренька.

— В трактир возвращался? — Евстафий Елисеевич государя отодвинул. Он, бронзовый истукан, ничего-то не мог присоветовать в нынешней ситуации.

Гавриил кивнул. И на щеках полыхнули красные пятна.

— Я… хотел убедиться, что там… что больше никого не… а там все, будто никто и не живет… давно не живет… я бы учуял, если б недавно… у меня нюх хороший.

Что ж… хороший нюх — качество для актора в высшей степени пользительное.

— Год или два… она ушла… наверное, ждала их и не дождалась… а тайник… был… пустой был… я думал, что, может, если по вещам, то узнаю, какие люди там… и как-нибудь…

Он окончательно смешался.

— Я там жил. Недолго. Думал, может, чего найду… потом к цирку прибился. Бродячему.

И об этом писали.

С негодованием, которое ощущалось в каждом слове докладной. Не по нраву, видать, святым отцам грешные забавы.

— Я там за лошадками ходить помогал… и учился… всякому. — Гавриил ссутулился. В одеяле своем он походил на несчастного ворона, истощавшего, бесприютного. Такого только пожалеть, да не умел Евстафий Елисеевич жалеть так, чтобы оно не обидно было. — Мне тогда и сказали, что тело у меня нетренированное… а там девушка была одна… не девушка, а женщина, которая, как змея, во все стороны гнулась. Она и помогала… сразу все мышцы болели…

Он и помнил-то время то по постоянной боли, по визгливому голосу Белянки, которая материлась знатно, приговаривая, что она-де политесов не знает.

Не знала.

И учила крепко, как ее саму, при цирке выросшую, учили. Розгой и голодом за леность. Скупым кивком, коль у Гавриила получалось. А получалось у него…

— Цирковым тебе точно не быть, — сказала как-то Белянка спьяну. Она попивала, как иные, но и выпивши не теряла разума. Напротив, мягчела, становилась говорлива. — Слишком ты… нефактурный.

Белянка щелкнула пальцами, и хотя Гавриил ничего не спрашивал, но продолжила:

— Вот посуди. Куда тебя поставить? Заместо Виргана?

Вирган служил силачом, давно служил и крепко умаялся. Может, когда-то и был он силен, но годы взяли свое. И от былой силы остался внушительный рост да дряблые мышцы, которые он под трико скрывал.

— Я сильней. — С Вирганом Гавриилу случалось бороться, и всякий раз он, быстрый и гибкий, выходил победителем.

— Сильней, да только что с того? Вот посуди, людям же ж не сила нужна, а… приключение! Во! И на ярмарке с Вирганом зазывают бороться, потому как выглядит он солидно, не в пример тебе. И побороть этакого великана — это ж честь… не в злотне дело, а в том, что хлопец, который поборет, будет год хвастать этою победой. А на тебя глянь? Тощий. Малой. Такого побороть никакой чести нет…

— Так ведь…

— Молчи, олух. Непоборливый ты наш… оно еще хуже. Одно дело, когда великан тебя на землю уложит, в том сраму нет. И другое, когда здыхля вроде тебя. Это ж человек опосля до конца жизни выслушивать будет… нет, не выйдет. Со зверями ты тоже ласковый больно. А дрессура — наука жесткая… для моего дела ты не годный, черствый больно… и потешника из тебя не выйдет.

— Почему?

— А потому, что, на тебя глядючи, смеяться не хочется, и это плохо. Цирк радовать людей должен!

С цирком Гавриил полтора года проездил, впервые чувствуя себя среди людей спокойно. Слишком много здесь было странного, чтобы Гавриил выделялся…


— Потом цирк купили. И новый хозяин решил, что на Приграничье надо ехать. Там забав немного, вот и сборы выше будут. Я пытался ему рассказать, что Приграничье — это… опасно.

Не послушал.

Гавриила редко кто слушал, что уж говорить про холеного господина, который о цирке и знал лишь то, что цирковые народ веселят. Цирковые его не уважали. Он же, на них сверху вниз глядючи, не уставал напоминать, что ему они своим благополучием обязаны.

Он ведь не просто купил.

Вложился.

В фургоны новые. В коняшек.

В цирковой зверинец, изрядно поредевший за зиму, и пуделей для карлы. В костюмы, реквизит… он перечислял и перечислял, пряча свою брезгливость за буквой контракта. И не нашлось никого, кто бы поспорил.

— А может, судьба такая, — философски заметила Белянка. — Ты-то в судьбу веришь?

— Нет.

— Зря. От нее не уйдешь…

— Уходи.

Он хотел рассказать ей про Серые земли и тварей, там обретающих, но не смог ни слова из себя выдавить. И мучился этим бессилием.

— Бестолочь ты, Гавря. — Белянка потрепала его по волосам. — А то я не знаю… только куда уйдешь-то? И этот упырь не отпустит…

Ушли лишь двое, фокусник и жена его молоденькая, на сносях… выкупные все собирали. И Гавриил дал три злотня. Больше у него не было.

А за Лошвицами цирк встал на дорогу.

— Нельзя ехать. — Гавриил говорил это всем. И лошадки, обычно смирные, беспокоились, фыркали. Выла пара полярных волков. Визжала старая пантера. А ягуар, купленный недавно, еще не привыкший ни к тесноте клетки, ни к людям, которые не были добычей, метался так, что доски трещали.

Только разве ж послушали.

— Не блажи. — Хозяин потянулся за плеткой. Он уже успел увериться, что сила за ним, а плетку местный люд понимает лучше, чем слова. — А то я тебя…

Ударить Гавриил не позволил.

Выскользнул и руку перехватил… стиснул так, что кости затрещали.

— Нельзя ехать…


— Он испугался. Велел возвращаться. А в Лошвицах меня патрулю сдал. Дескать, я вор… я никогда-то чужого не брал! Пока писали протокол… пока… — Гавриил вновь повернулся к окну, за которым брезжил рассвет. Евстафий Елисеевич тоже поглядел. А что, рассвет знатный. Розовый, нарядный, что парчовое платье, которое Лизанька себе присмотрела…

Давеча, навещая, все плакалась, жалилась на тяжкую замужнюю жизнь… супруг-де скудно содержит, и платье это никак купить не возможно, а без платья ей жизни нет.

Сегодня и Дануточка явится уговаривать.

А его-то и нет… ох и скандал же ж случится. Евстафий Елисеевич вздохнул, заранее сочувствуя и медикусам, и сиделке, и себе самому…

…может, дать на платье-то? Глядишь, и успокоятся…

— Я сбежал, когда понял, что посадят. Я ж не вор…

…и это обстоятельство в деле имеется. Побег из-под стражи… причинение телесных повреждений лицу, находящемуся при исполнении служебного долга… и годков минуло прилично, а дело все одно не закрыто.

Придется улаживать как-то…

— Я никого не убил! — Гавриил аж вытянулся весь. — Не убивал, честное слово…

…не убивал.

Руку сломал. И сотрясение мозга учинил, за что тот, с сотрясенным мозгом, и был жалован медалькой, тогда как не медальку ему, но взыскание учинить следовало бы. Где ж это видано, чтоб к задержанному да в одиночку соваться?

Нет, нету порядка в том Приграничье.

Хоть ты сам езжай, наводи… а может… годы-то, конечно, не те… и в Познаньске привычней. Дануточка против будет… но, глядишь, не отправится следом, останется за домом и Лизанькою приглядывать. И кашки протертые с нею останутся, и супы тыквяные, и иные диетические радости.

Евстафий Елисеевич аж зажмурился.

— Я… я по следу пошел, только след их… дорога не хранит следов. Искал неделю, а нашел только фургоны… и не знаю, кто их… зверье до костей объели, а человеческих чтобы, то и не нашел. Думаю, может, к лучшему.

Это вряд ли.

И Евстафий Елисеевич распрекрасно сие понимал, как и то, что и сам Гавриил понимает. Куда бы цирковые от фургонов своих, в которых сама их жизнь, какая бы она ни была.

— А потом на меня тварь какая-то наскочила… тогда я не знал, что за тварь. Гнездо себе свила под фургоном, а я вот потревожил. Убить меня хотела. Но я первым успел… там, на Приграничье, оно оказалось, что все знакомое… и к камням сходил. Стоят себе… думал, может, во сне чего увижу, но нет… зато на след волкодлака молодого стал… его убил. А мне за это денег дали.

Он произнес это с немалым удивлением, будто сам поверить не способен был, что за мертвого волкодлака платят.

— Ну и за зубы еще… за шкуру, которую снял… так-то они на людей поворачиваются, если не знать, где надавить. А с людей шкуру снимать неможно.

С этим Евстафий Елисеевич согласился охотно. С людей шкуру снимать — это уголовное преступление, ежели без лицензии особой, да и та лишь на мертвяков распространяется и выдается исключительно коронною комиссией. А эти бюрократы с самого просителя семь шкур снять гораздые, прежде чем хоть одною попользоваться разрешат.

— Так вот и пошло… — Гавриил вздохнул и съежился.

— И пошло… и поехало…

Евстафий Елисеевич прислушался: молчала язва.

И совесть притихла, хотя была она, куда ж без нее-то… не вырежут, не избавят. Оно и к лучшему. Евстафий Елисеевич вот пообвык как-то с совестью жить, небось совсем без нее непривычно было бы.

— Пошло и поехало… — повторил он, поднимаясь тяжко. — Жить тебе есть где? Нету, конечно… сейчас адресок напишу. Квартирка казенная, надолго там не останешься, но денек-другой ежели… пока новое жилье не найдешь. Деньги-то у тебя остались?

Гавриил кивнул.

— От и хорошо… с деньгами-то оно проще… отдохни денечек. Подумай. И послезавтрего явишься ко мне с отчетом. Подробненько так напишешь, как ты волкодлака выследил…

Познаньский воевода смерил Гавриила внимательным взглядом.

— …а там уже вместе скумекаем, как это дело подать… правдоподобно.

— А…

— А то, что ты тут мне сказывал… не стоит больше о том никому…

Евстафий Елисеевич к окошку повернулся.

Совсем светло. И дворник сонный, неспешный и важный, стоял, на метлу опершись. Затуманенный взор его был устремлен в небеса, а на лице застыло выражение этакой философской снисходительности к миру со всеми его заботами.

Где-то прогромыхала пролетка.

И внизу загудел тревожный колокольчик… донесся и густой бас дежурного, который, верно, гадал, к чему все ж начальство снилось…

— Не подумай, что я тебя осуждаю. — Евстафий Елисеевич никогда-то не умел вести этаких задушевных бесед. И ныне чувствовал себя несколько неудобственно. — Но люди бывают злыми… и если кто дознается…

— Что я человечину ел?

— И про это…

Откровенно прозвучало. Пожалуй, чересчур уж откровенно, не для ушей государевых, пусть бы и уши сии были отлиты из первостатейной бронзы.

— Человечина, она, Гаврюша, тоже мясо… и это еще поняли бы… вона давеча аглицких матросов судили… не слыхал? Корабль их затонул, они в шлюпке по морю моталися… и от голоду пухли, тогда-то и решили товарища съесть. Жребию тянули… ну и съели. А на следующий день их корабль и подобрал-то… знатное дело было. Прокурор смерти требовал, а народ весь изошелся, обсуждаючи, могли они еще потерпеть аль нет… и все ж разумеют, что когда б знали, что тот корабель на шлюпку их наткнется, то и ждали бы и день, и два, и три… неизвестность — она страшней всего. Да, найдутся такие, которые тебя осудят. И такие, которые оправдают. Но жизни спокойной точно не дадут.

Гавриил коротко кивнул.

— Вот потому и молчи. Это твоя… беда… и сколько волкодлаков ты…

— Двенадцать… тринадцать, — поправился Гавриил, краснея. — Уже тринадцать…

— Тринадцать… это много. Это ты, сынок… — Евстафий Елисеевич смолк, потому как глупость едва не сказал. А сие опять же бывает. Быть может, права Дануточка в том, что надобно ему, познаньскому воеводе, манерам учиться и всяческому обхождению… не для балов, но для таких вот бесед. — Ты многих спас. И многих еще спасешь. Я так думаю.

Евстафий Елисеевич потер бок, который ныл.

Ищут ли?

Или пока не было обхода? Он-то о девятой године обыкновенно случается, а до того подъем и завтрак…

— Тех, что погибли, ты не вернешь. И я так думаю, что не забудешь. И от вины своей не избавишься, хоть бы тебе сто жрецов этот грех отпускать стали бы. Но пока сам себе не отпустишь, грешным ходить станешь.

— Вы меня… не… Тайной канцелярии…

— Обойдется канцелярия, — отмахнулся Евстафий Елисеевич. — Полиции небось тоже люди нужны… а ты человек, Гаврюша.

— Уверены?

— Уверен. Совесть у тебя имеется, а значит, человек… кем бы ты там ни родился. Иди ужо, а то умаял… нет, погодь. Сейчас дежурному велю, чтоб довезли… а то негоже в этаком виде по улицам ходить, народ честной смущать… и с отчетом, смотри у меня, не затягивай!

Загрузка...