ГЛАВА 27, в которой гремят грозы и воют волкодлаки

Возмездие приходит безвозмездно.

Девиз пана Понямуйчика, опосля крушения дилижанса и полученной вследствие оного травмы головы возомнившего себя защитником угнетенных, что, в свою очередь, изменило спокойную доселе жизнь, привнеся в нее многие приключения и травмы разной степени тяжести

Воздух смял Гавриила, размазал по дорожке, которая, казалось, ожила, поднялась жесткою лентой, норовя захлестнуть, спутать и вцепиться гравийными тупыми зубами.

— Нет, сестричка… — Сквозь шум в ушах доносился ласковый голос Каролины. — Его трогать нельзя. Ты же помнишь. Мы договаривались…

Глупая.

Разве с волкодлаком можно договориться?

А губы в крови, и горлом идет… и запах ее острый, лишающий самого Гавриила способности иные запахи различать, дразнит волкодлака.

Надо встать.

И хоть ломит все тело… а руки дрожат… если помрет, то смерть эта будет позорной… запутался в юбках… и шляпка треклятая на затылок съехала, а ленты ее в горло самое впились. Этак и задохнуться недолго.

Шляпку Гавриил содрал.

И платье нелепое. Ныне-то прежний план представлялся глупостью неимоверной… в юбках охотиться… а еще и колдовка… про колдовку не подумал.

— Гляди ты, — восхитилась Каролина, прижавши пальчик к губам. — Какой крепкий, а с виду-то хилым казался, дунуть — и то страшно… видишь, дорогая, до чего опасно недооценивать людей.

Небо дрожало.

И та, вторая, слышала дрожь. Струну, натянутую до предела… небо поблекло.

Луна покосилась.

Мигает.

Двоится… или это в глазах…

А колдовка пальчиком помахала, мол, не шали, Гавриил, все одно ничего-то ты не способен сделать. Против двоих-то… и смешон ты в исподнем.

С ножом в руке.

Кто с ножом на волкодлака ходит?

— Ты, — он вытер кровь рукою, размазал только, — ты его ревнуешь… к другим женщинам…

— Кого? Зусека? — фыркнула Каролина. — Было бы что ревновать…

— Ты его не любишь. Но ревнуешь. Он твоя собственность… должен был видеть только тебя… желать только тебя… а ему…

— Хватит! — Колдовка вскинула руку, да только ничего не произошло… разве что небо вдруг содрогнулось. Загудело, будто по нему молотом саданули.

— И сила твоя заемная… ты ее обратила?

Летиция стояла, обхвативши себя руками, будто пытаясь удержаться на грани. Крылья носа ее подрагивали. А губы кривились не то в усмешке, не то в оскале. В глазах появлялась и исчезала характерная желтизна.

— Ты… она не желает быть такой… — Гавриил переложил нож и отряхнулся. Наставника злила эта его повадка, каковую он именовал собачьею, а Гавриил не мог вот избавиться.

Пороли.

Учили. А он все одно не мог.

— И мне жаль будет ее убить.

— Н-нет, — с трудом разжала губы Летиция. — Йа… с-сама… з-захотела… с-сама…

Она пригнулась, будто намереваясь встать на карачки, и плащ соскользнул. Что ж, не одному Гавриилу ныне по парку в исподнем бегать. Правда, девица эта вовсе была нага, но нагота нисколько не смущала ее.

Видать, у волкодлаков иные представления о приличиях.

Небо полоснуло молнией, яркой, быстрой, что удар хлыста. И голос грома заставил волкодлачиху содрогнуться. Покачнувшись, она почти упала, но устояла в неестественной странной позе, опершись на собственные руки. И руки эти сделались вдруг длинны, вывернулись запястья, вытянулись пальцы, проросли когтями.

— Захотела. — Каролина за переменами наблюдала с вялым интересом, верно, не единожды случалось ей становиться свидетельницей их. И мука на лице сестры, которое медленно плавилось, будто бы кто-то незримый наспех лепил из этого лица новое, стирая прежние черты, вдавливая новые, нисколько не трогала ее. — Она желала отомстить… знаешь кому? Мужчине, который полагал себя не просто сильным, но всесильным. Она имела глупость выскочить замуж… по любви, конечно… по такой любви, которая заставляет терять голову.

Волкодлачиха заскулила.

Ее сотрясала дрожь, а небо тряслось вместе с нею, принимая сухие удары молний. Ветер скользнул по парку прозрачной лапой, сгибая дерева, сдирая с них пропыленную листву. И швырнул в лицо колдовке.

— Она прощала ему все… естественно, из любви… пьяные загулы… девиц непотребных… одна заразила его дурною болезнью, а лечиться пришлось и сестрице. Она пришла за лекарством ко мне, потому как идти к медикусам было стыдно.

На руках проступали жгуты мышц. И кожа лопалась, чтобы после стянуться, прорасти уродливой косматой шкурой. Сгорбленная спина сгорбилась еще больше под тяжестью остова… плечи стали шире.

— И я помогла. Я ей сразу сказала, что надо избавляться от такого мужа. Ему нужно было лишь приданое. Но деньги закончились, а жена осталась. Он сказал, что именно она во всем и виновата… но она терпела… упреки, побои… новую болезнь… терпела и любила, пока этот ублюдок не добрался до ее дочери… ей было годик… плакала громко, а у него с похмелья голова болела…

Нож в руке сделался тяжел.

И ноги точно свинцом налились. И страх поселился, где-то в животе… вспомнилось вдруг, как он туши разделывал, подвешивал на крюк. Ставил таз, ногою ровнял. А после деловито вскрывал одним движением. И в таз валилась лиловая требуха…

— Он сломал ей шею и выставил все несчастным случаем. У него имелись приятели… думал, дорогая жена и это простит, а она решила отомстить… всем: что ему, что его приятелям…

Каролина раскрыла ладонь.

— Надо же… а говорили, что на неделе сухо будет.

Дождь пах сараем, тем самым, старым и полуразвалившимся, в котором обретались свиньи. И требухою. Волкодлачьей сырой шерстью.

Дорогой.

Камнями.

Гавриил закрыл глаза и сделал глубокий вдох.

Время стало тягучим. И страх ушел.

…в круге серых камней было спокойно.

…ветер пел вот также, как сегодня, почти также… о дорогах и людях, о том, что мир огромен и где-то есть в нем место и для Гавриила…

Он вскинул руку, и колдовкино куцее проклятие разбилось о ладонь.

Сознание вновь раздвоилась, и на сей раз Гавриил почти не испытывал неудобства. Он был собою, тенью размазанной, слишком быстрой для твари, пусть и пыталась она поймать.

Огромна.

Страшна.

Быстра для подобных себе… сколько ей лет? Не одна сотня, и душ загубленных — тоже не одна, может, что сотня, может — тысяча… кого по праву, кого нет — не Гавриилу судить.

Он был.

И не был. Он чувствовал гнилое дыхание волкодлака. И вой слышал. И вкус воды ощущал, солоноватой, будто небо и вправду разрыдалось.

Скользкую рукоять ножа.

Шерсть волкодлачью спутанную… еще удивиться успел, хоть и было удивление вялым, отчего шерсть эта спутанная, когда успевает только, ежели волкодлачиха лишь оборотилась… но тот, кем Гавриил тоже был, пусть и не имел этому состоянию названия, не думал ни о шерсти, ни о вони, ни о дожде.

Он взлетел на кривой волкодлачий хребет и стиснул коленями шею. Деловито ухватил за ухо. Потянулся, и так, что собственное тело Гавриила опасно захрустело. Небось после вновь мышцы ныть будут. Но он, другой, никогда-то о мышцах не думал. Он вогнал клинок в массивную шею, аккурат там, где заканчивалась голова.

Мяконькое место.

И шкуру сталь пробила, будто бы была эта шкура бумажною. Нож слегка увяз, наткнувшись на кость, но привычно соскользнул ниже, втыкаясь между черепом и позвоночником…

Волкодлачиха дернулась.

Она еще жила, вернее, пребывала в той не-жизни, которою одарила ее сестрица. И шею вытягивала, норовя добраться до Гавриилова колена, и скребла когтями по траве… и выла… и на бок валиться стала медленно, тяжко. Гавриил, вернее, тот, кто еще был им, успел соскочить, прежде чем волкодлачья туша рухнула на траву.

И от нового заклятия отмахнулся.

А после шагнул к колдовке.

Она все же испугалась… и отступила, попятилась, поднимая юбки…

Закричала.

Голос ее, какой-то чересчур уж громкий, заставил Гавриила поморщиться.

— Не н-надо, — попросил он и для надежности закрыл колдовке рот рукой. Она, непокорная женщина, не желающая понять, что ей же будет хуже, если не замолчит, пыталась вырваться.

Отталкивала. Царапалась.

— П-пожалуйста, — в нынешнем состоянии речь человеческая давалась Гавриилу очень тяжело, — н-не н-надо. К-кричать н-не н-надо.

Отпускало.

Сила уходила приливною волной, оставляя тело изломанным, искореженным даже. И Гавриил вдруг понял, что колдовку не удержит… и она поняла, оттолкнула… вырвалась…

Сбежала бы, но серые фигуры выступили из дождя.

— Помогите! — Каролина бросилась к ближайшей, всхлипывая, заламывая руки. И вид притом имела горестный. — Он… он хотел меня убить…

И пальцем на Гавриила указала.

— Разберемся, — вежливо ответил ей младший следователь Тайной канцелярии. Фетровая его шляпа успела промокнуть насквозь, впрочем, как и костюм, а оттого собою зрелище он являл прежалкое. И осознание сего наполняло сердце следователя глубокой печалью.

— Он… он… вы не представляете! — Каролина всхлипнула и повисла на мокром рукаве. — Он управлял волкодлаком… он натравил его…

— Разберемся, — прервал словоизлияния дамочки следователь, а саму дамочку передал в надежные руки подчиненных. Сам же подошел к волкодлачьей туше, которая растянулась на газоне и, окинув ее размеры — немалые, следовало сказать и для этакой тварюки, — головою покачал: мол, эк оно предивно приключается. — Будьте добры, положите оружие.

К объекту, каковой, ежели по нонешней ситуации, объектом и не был, но являлся уполномоченным представителем королевской полиции, а посему вполне мог стать причиной многих неприятностей, которыми грешат межведомственные разбирательства, он подступался осторожненько.

Актор аль нет, но пока парень производил впечатление душевнобольного.

Стоит в одних подштанниках, нож в руке сжимает.

Нож, что характерно, махонький, да и сам-то паренек, как ни гляди, особо впечатления не производит… ни бицепсов, ни трицепсов, ни прочих приличествующих герою цепсов. Тощий. С животом впалым, с ребрами выпирающими.

И горбится.

Даром что в крови…

— Положите нож, — ласково-ласково попросил младший следователь, который, не глядя на невзрачность этого типуса, не обманывался. Небось не силою слова оный волкодлака уложил…

— Отдай ножик, Гаврюшенька, — присоединился к просьбе Евстафий Елисеевич.

И сам подошел.

Руку протянул.

Нет, про познаньского воеводу говорили, что человек он лихой, бесстрашный, но вот бесстрашие — одно, а неразумное поведение — другое. А ежель этому блажному примерещилась бы нежить какая? И пырнул бы он Евстафия Елисеевича в его недавно медикусами выпотрошенное брюхо?

Небось младший следователь умаялся б потом объяснительные писать.

А главное, что интересно, где это в парке Евстафий Елисеевич зонт взял? И галоши… глянцевые галоши из наилучшего каучука… и поверх тапочек.

Предусмотрительный.

Младший следователь тяжко вздохнул и воротник пальто поднял.

Благо нож Гавриил все ж вернул.

— Ему придется проследовать для дачи показаний… — Это младший следователь произнес без особой на то надежды. И ожидания его оправдались.

— Отчет мы вам пришлем, — ответил Евстафий Елисеевич. — Ежели пришлете протоколы допроса…

Он пальчиком пухлым указал в темноту, куда колдовку увели.

— Вообще-то она по нашему ведомству проходит…

— Это еще проверить надобно. — Уступать колдовку следователь не собирался. Ему, за между прочим, тоже отчет писать, а еще докладные и прочие бумаженции, где надобно работу отдела подать в выгодном свете и собственной карьере поспособствовать.

А как ей поспособствуешь, ежели Хольм нынешним годом приуспокоился?

Пусть хоть колдовка будет… враждебный сути королевства Познаньского элемент… а ежели и волкодлака приплесть, то можно и про группу преступную упомянуть, совместными с полицией силами ликвидированную.

Повышение вряд ли выйдет, но, может, хоть премию дадут…


Евдокия стиснула зубы, когда тот, иной, мир попытался вывернуть ее наизнанку. Она бы закричала, если бы смогла, от невыносимой боли.

Не смогла.

Она вдруг увидела себя словно бы со стороны.

Человек?

Это звучит совсем не гордо… чем гордиться? Стеклянные кости, нитяные жилы. Чуть надави — и захрустит, рассыплется пылью тело… а пыль смешается с землей.

Кто вспомнит ее?

Кто вспомнит тех, кто был до нее и будет после? И тогда в чем смысл ее, Евдокииной, жизни?

Она не знала. Но тому, кто смотрел на нее, не было дела до Евдокииного незнания. Он был любопытен.

Когда-то.

Давно.

Так давно, что людям-мотылькам со слабым разумом их не охватить всей той временной пропасти, которая разделяла его-нынешнего и его-прошлого.

Он почти отвернулся.

И почти уснул.

Поморщился.

Выдохнул, отпуская пылинку Евдокииной жизни. Что бы ни говорили люди и иные создания этого мира, куда более прочные и совершенные, он вовсе не был жесток.

Она упала.

На сухие камни, о которые рассадила ладони. И живот свело судорогой, и все тело, изломанное, искалеченное чужим взглядом, вытянулось в агонии. Кричать не получалось — пересохло горло. И она корчилась, ползла, не понимая, куда именно ползет. Подальше от камней, от проклятого круга… или не круга, но старой церкви, от которой разило тьмою.

— Дуся! — Этот голос пробился сквозь полог боли.

Невыносимой.

Но она, Евдокия, как-то эту боль выносит… и значит, не столь уж хрупка. Не ничтожна.

— Дуся, дыши ртом… давай, умница… воды… будешь водичку?

Ее подняли рывком. Усадили.

Кукла. Правильно, люди для него, того, кто остался в межмирье, — куклы… и она, Евдокия, фарфоровая. Литые руки. Литые ноги. И голова тоже литая, из фарфора первого класса да расписанная поверху. Волосы приклеены. Глаза распахнуты глупо.

А тело вот тканое, набитое конским волосом.

— Пей давай, по глоточку… за маму твою… тещеньку нашу драгоценную… она же ж, Дусенька, не постесняется самолично заявиться, коль узнает, что с тобою неладно.

Вода холодная.

Пожалуй, это было самое первое безболезненное чувство. Или не чувство, но мысли?

Вода холодная. Сладкая.

— Сделает мне усекновение хвоста аль иных каких важных частей тела… про братца моего вообще молчу…

Бес.

У него вода.

Во фляге. Фляга старая, битая. Где взял? Лучше не спрашивать, а пить, пока вода еще есть… и Евдокия глотает, глотает, силясь наполнить пустоту внутри. И флягу не держит — держится за нее.

— Он у нас ныне в рассудке своем… поглянь, как скалится… ага… недоволен…

Голос есть, а Себастьяна нет. Точнее, он присутствует, но где-то вовне, отдельно от фляги, в которую Евдокия вцепилась.

Не человек — тень расплывчатая.

И еще одна рядом, но эта тоже — нелюдь.

Евдокия рассмеялась, до того замечательной показалась ей собственная шутка. И смех этот длился и длился.

— Ну ты что… Дуся… уже все, почитай… осталось только в повозку эту загрузиться — и домой… мы же ж и дошли, и нашли… и подвигов совершили столько, что и внукам рассказывать хватит, и правнукам…

Глупости говорит.

Но пускай покуда говорит, а Евдокия слышит, то и в теле собственном удержится. А оно, подведшее, оживало. Странно так, тянущей болью в руках и ногах, тяжестью в животе, будто туда не воду — камень подкинули.

— Я… — голос прозвучал надсаженно, — в… в порядке… наверное… Лихо…

— Тут он. — Себастьян флягу отобрал. — Собственной мордой наглою, в которую бы плюнуть…

Лихо зарычал.

А глаза человеческие. Жутко так… морда звериная, а глаза человеческие.

— И плюну. — Себастьяна рык не испугал нисколько. — Когда человеком станешь… нет, ты каким местом вообще думал, когда во все эти дела ввязался? Молчи, без тебя знаю, что не головой… головою думать — это сложно, не каждому дано…

Руку Евдокии подал, и она приняла. Оперлась. Удивилась вяло тому, что вовсе способна идти.

— Но вообще, родственные лобзания и прочие радости предлагаю отложить. — Себастьян глядел не на Евдокию, на небо.

Серое небо, по которому расползалась клякса, будто кто-то с той стороны чернила пролил… а может, и не чернила, но кислоту. Она разъедала небесную твердь. А как разъест до дыр, то и вниз хлынет.

— Не знаю, что это, но оно мне категорически не внушает симпатии. — Себастьян старался держаться бодро, хотя чувство было такое, что с него шкуру заживо содрали. А после вновь натянули, но сперва щедро изнутри солью натерли.

И жгло.

И чешуя, которая то появлялась, то исчезала, не могла избавить от боли. И броситься бы наземь с воплем позорным, с криком. Покатиться, сдирая неудобную шкуру когтями… то-то потеха будет.

Не дождутся.

Выдержит. Как-нибудь. И пусть улыбка его ныне больше на оскал похожа, ну так ничего… скалиться, оно тоже полезно… главное, экипаж тут… пешком бы они далеко не ушли.

Еще бы понять, как управиться.

Как-нибудь… главное, чтоб быстро… этакую механизму Себастьяну доводилось видать на прошлогодней выставке. Нет, та попроще была… поменьше…

— Дусенька, свет души моей… а ты не скалься, нечего было из дому сбегать… сделай доброе дело, садись в экипажу… поедем… мы поедем, мы помчимся…

Наверное, вот так с ума и сходят.

Через боль. Через силу. Выплескивая ярость песнею собственного сочинения…

— …по болотам утром ранним… — Себастьян облизал потрескавшиеся губы. Пить хотелось… но фляга одна, и та краденая…

…или заимствованная у разбойничков. Судя по тому, что творилось в храме, в который их выбросило, разбойникам она больше без надобности. А Себастьяну пригодится.

Уже пригодилась.

— Садись… давай, сиденья мягкие, кожаные… красота… королевою поедешь… а супруг твой сам пойдет, небось о четырех лапах. Даровали же ему боги их за какою-то надобностью…

Лихо уже не рычал, поскуливал, уткнувшись холодным носом в спину… а хорошо… еще бы почесал, но не его когтищами.

Мысли разбегаются, что тараканы в придорожной гостинице.

И Себастьян потрогал голову, убеждаясь, что та еще на месте. И держится крепко. А вот для мыслей глубоких пока не пригодна…

— От Познаньска как-то же добег… — Если говорить, то в голове временно наступает прояснение. Жаль, что горло дерет и каждое слово едва ли не выплевывать приходится. — И вообще… ты садись, Дусенька, садись… и держись покрепче, чую, хорошо пойдем…

В машину Себастьян забрался с попытки третьей. И то Лихо подтолкнул.

Носом в спину.

Рыкнул что-то этакое, не то одобряющее, не то угрожающее. Хрен разберешь… а чернильное-то пятнышко на небесах разрастается. И ежели приглядеться малость, скажем, скосивши глаза, поелику пялиться в открытую на это пятнышко не получалось, то заметно, что закручивается оно спиралью новой грозы. Аккурат над шпилем храмовым и закручивает.

Вон уже и молнии поползли белыми трещинками.

И стало быть, лупанет… чутье подсказывало Себастьяну, что когда оно лупанет, то лучше бы оказаться где-нибудь подальше…

Аврелий Яковлевич, заботливая душа, не только ключ оставил, но и записочку.

«Слева — тормоз. Справа — газ. Шлём в багажнике сзаду».

Шлем сзаду — это актуальненько… да только до заду этого, в котором шлем, Себастьян не сумеет добраться. Ему бы силенок хватило руля повернуть… эх, а с лошадьми все ж проще.

И ненаследный князь покосился на братца.

А тот, почувствовав этакое не особо своевременное внимание к своей персоне, вовсе оному не обрадовался. Оскалился во все зубы, зарычал… нет, жеребец он, может, еще тот, да вот двоих не увезет точно.

— На. — Евдокия протянула флягу с остатками воды. — И подвинься…

— Дуся…

Она упрямо мотнула головой и поморщилась, видать, голова ее мотанию вовсе не обрадовалась.

— Я… управлялась с такими… доводилось. Маменька купить хотела… но потом посчитали, что неэкономно. Керосину много уходит.

Себастьян переполз на соседнее сиденье. Спорить желания не было. Ежели управлялась, то и ладно. То и замечательно просто.

Евдокия отерла лицо. Решительно повернула ключ, и механизмус отозвался протяжным рокотом.

— Хорошо звучит, — пробормотала Евдокия и косу за спину перебросила. — Интересно, сколько в нем лошадиных сил…

— Лошадиных — не знаю, ведьмаковских точно немерено. — Себастьяну рокот не понравился. Вся метаморфическая его натура решительным образом протестовала против этакого над собою издевательства.

Лучше уж верхом на волкодлаке.

— Гибридный, значит…

Повозка тронулась мягко.

А вот разворачивалась долго, пытаясь втиснуться на слишком узкую улочку. А когда стала-таки к храму задом, к болотам широченным носом своим, на котором сияла-переливалась хромом крылатая фигурка, то и мотор зарычал иначе.

Глуше. Грозней.

— Держись…

Держался.

Вот обеими руками держался. Одной за дверцу, другой за спинку сиденья, кожаного, полированного… а ведьмаков треклятый экипаж летел по дороге, набирая скорость.

Упряжка?

Куда там упряжке… Себастьян зажмурился… он, между прочим, существо хрупкое. И пожить-то не успел… и вообще, быстрой езды не любит, даже к каруселям, помнится, в детстве с подозрением немалым относился. А тут же…

Себастьян приоткрыл левый глаз.

Мелькают простыни болот, гнилые деревья вешками проносятся справа… и слева тоже. Керосином воняет, что в аптекарской лавке, а то и похуже. Главное же — ревет мотор клятый.

Брыжжет мокрый мох из-под колес.

А по небу расползается чернота колдовской грозы.

— Быстрее можешь? — Себастьян разжал руку и когти втянул.

— Попробую.

Евдокия, к чести ее, оборачиваться не стала. И хорошо, потому как ударил первый гром, человеческому уху не слышный. Однако Себастьяна он до самых костей пробрал. Будто его в колокол засунули…

Он прокусил губу. Кажется, до крови… главное, что не заорал… чешуя выбиралась черепицей. Крылья сами собою распахнулись. С крыльями в экипаже неудобно, однако…

— Убери, — попросила Евдокия и пальчиком крыло отодвинула. — Куда-нибудь… дорогу заслоняет.

Не было дороги.

Моховые болота что справа, что слева, что прямо. И чудо небось, что мотор этот в трясину не проваливается… или не чудо, но волшба.

Главное, чтобы хватило ее до границы. Однако Евдокия чуяла, что не хватит. Не с ее-то везением…

Замок вынырнул из пустоты.

Только что не было, и вот поди ж ты, стоит темною громадиной, ворота распахнул гостеприимно. Над воротами этими воронье собралось, солидное, жирное. Ходят по замковой стене, друг другу кланяются вежливо…

Евдокия моргнула и головой затрясла, морок отгоняя.

Не было замка.

И быть не могло.

А он стоит. Зловещий, каменный, с башнями высокими, с воротами этими самыми, распахнутыми, которые не один таранный удар выдержат, коль найдется глупец, которому захочется внутрь попасть.

Евдокия попыталась свернуть. Да только куда ей от местных-то красот… и дорога, вывернувшись, выпрямившись, сама толкнула автомобиль в раззявленные створки. И колеса заскакали по камню. Мелькнули над головой зубцы решетки. Она упала, отсекая автомобиль от болот, а следом и ворота закрылись. В замковом же дворе мотор заглох сам собою.

— Приехали, — мрачно заметил Себастьян, который сидел прямо, держась за голову обеими руками. — Вотана ради… иногда я начинаю думать, что голова людям дана исключительно ради мигреней… Дуся, у тебя нюхательных солей нет?

Рядом с автомобилем выросла тень Лихослава.

И стало как-то спокойней.

— Извини, не захватила.

Евдокия выпустила руль с некоторым сожалением. Все ж таки в автомобиле она почти поверила, что им и вправду позволят уйти.

— Это ты зря.

Себастьян голову выпустил. И в крылья завернулся, сделавшись похожим на огроменного нетопыря.

— Но если голова болит, значит, она есть…

— Смею заметить, что порой голова имеет обыкновение болеть и при отсутствии ее…

Лихо зарычал.

— Великодушнейше прошу простить меня за приглашение столь настойчивое…

Значит, это приглашение было? Евдокия покосилась на кованую решетку, перегородившую выезд. Однако…

— Меня оправдывает исключительность ситуации…

Он выглядел человеком.

Нет, Евдокии прежде с упырями так близко сталкиваться не приходилось, но предполагала она, что выглядеть ожившие мертвецы должны бы иначе.

Высокий. Бледный, пожалуй, почти изможденный. Лицо острое какое-то, с запавшими щеками, с носом клювастым и тяжеленным подбородком. Темные волосы лишь подчеркивают мраморную белизну кожи.

И вырядился в черное.

Правда, наряд престранный. Этакий Евдокия только на портретах музейных и видала. Воротник круглый кружевным блюдом. Кираса стальная с цепью золотой, широкой. На такой только волкодлаков и держать. В цепи каменья драгоценные натыканы. А с нее же и орден свисает этаким солнцем. И немаленьким, с еще одно блюдце. Штаны широченные, перехвачены атласными лентами, да не просто так — с бантами.

Чулки плотные золотыми птичками расшиты.

Евдокия вновь закрыла глаза, пытаясь убедить себя, что этакая красота ей примерещилась…

— Я позволил себе предположить, что вы не отнесетесь к словам существа, мне подобного, с должным пониманием.

Не примерещилось.

И главное, в ухе серьга золотая с жемчужинкой.

А с цепи плащик свисает коротенький, из атласа… экстравагантный ныне упырь пошел. И ведь не скажешь, что нарядец этот ему не к лицу. К лицу. Как под него шили.

Упырь поклонился, оттопырив одну руку, отчего плащ развернулся атласным крылом. Другую же прижал к груди.

— Я не мог допустить, чтобы благородные господа и тем более дама, оказавшиеся в ситуации столь затруднительной, погибли…

— Можно подумать, здесь мы будем жить долго и счастливо, — пробормотал Себастьян, почесывая шею.

Чешуя исчезла, но шкура все еще премерзко зудела.

Место это… не то чтобы не нравилось оно Себастьяну, хотя, конечно, замок упыря, исполненный в полном соответствии со всеми традициями — черный, мрачный и зловещий, — не располагал к душевному общению. Но нет, напротив, здесь Себастьян чувствовал себя… спокойно?

— Это как уж вы сами пожелаете. Я рад гостям… как бы ни странно это звучало. — Упырь вновь поклонился. — Прошу вас, господа… и дама… вы, верно, желаете отдохнуть. Клянусь остатками своей души, что в доме моем вам ничто не угрожает…

— Вы — Владислав. — Евдокия открыла дверцу.

— Верно.

— Яслава…

По лицу упыря пробежала тень.

— К сожалению, порой судьба бывает жестока с теми, кто вовсе не заслужил жестокости.

— Она погибла?

— В какой-то мере.

А вот эта улыбка Себастьяну вовсе не понравилась. Да и Владислав… нет, не похож он на упыря. Те-то к беседам пустопорожним склонности не имеют, да и вовсе создания, почти лишенные разума, не говоря уже о связной речи. Оно и понятно, с кем им разговаривать?

— Ныне ее судьба связана с моей. А я сделаю все, чтобы вернуть ее. Но прошу вас, господа… — Он указал на ступеньки. — Гроза вот-вот разразится. И в доме будет безопасней.

Словно услышав его слова, небо прогнулось и сыпануло ледяными каплями.

— И вас, князь… — Владислав обратился к Лихославу. — Не стоит оставаться под открытым небом…

Это небо шло трещинами, которые то зарастали, то возникали вновь. И как-то вот неуютненько было даже смотреть на него. Лезло в голову всякое… недоброе… о том, что будет, когда небо окончательно треснет. Небось осколочки-то с него на голову и посыплются.

А то еще и чего похуже.

— Однако просил бы вас вести себя сообразно человеческой природе.

Лихослав коротко рявкнул. Надо полагать, сие означало согласие…


В замке было… не так, как должно бы в логове упыря, пусть весьма себе интеллигентного с виду. Ни тебе запустения, ни паутины, клочьями свисающей с потолка. Разве что сами эти потолки высокие, прокопченные до того, что и не различить под оною копотью рисунка. А ведь был… вон что красное пятно мелькает, что синее… но пламя факелов дрожит и тянется, спеша закрыть и эти малые проблески цвета.

Стены темные, дубовыми панелями забраны.

Гобелены.

И оружие… много оружия… столько, что на малую армию хватит. И все-то, в отличие от потолков, ухоженное. Блестит сталь, отливает синевой, руки к ней сами так и тянутся. С учетом-то личности хозяина тяга эта вовсе естественной глядится.

Себастьян на всякий случай руки за спиною скрестил.

Упырь аль нет, но вел себя Владислав предупредительно. Шел впереди, только куцый красный плащик, на левое плечо съехавший, покачивался кокетливо. Цокали каблуки по каменному наборному полу. И вновь же то ли змеи зеленые по мрамору струились, то ли драконы, то ли еще какая нежить свойства неизвестного.

Разглядеть бы… Сигизмундусова натура, очнувшись не ко времени, вовсе требовала немедля все запечатлеть, если не в рисунках — к рисованию Сигизмундус склонности не имел, — то хотя бы в записях. И в записях подробных! Научный мир жаждет знать особенности упыриного быта… и самого его желательно бы измерить. Рост, вес… клыков размер…

Себастьян потряс головой, избавляясь от этакой блажи. Почему-то показалось, что хозяин этого места без понимания отнесется к подобной жажде знаний. И размах клыков измерить точно не даст.

Снаружи громыхнуло…

— Полное дежавю, — пробормотала Евдокия и ручку этак на холку супруга примостила. Благо тот сам от Дуси ни на шаг не отступал.

Владислав обернулся. И дружелюбная улыбка его напрочь убила желание что-либо мерить.

— Полагаю, вы имели несчастье познакомиться с… моими дальними родичами. Я рад, что вы остались живы…

— А я уж как рад. — Себастьян сложил крылья, которые совершенно не желали убираться.

А Владислав улыбнулся еще шире:

— Думаю, за ужином мы обсудим и это… печальное происшествие.

Главное, чтобы за этим ужином роль собственно ужина доверили кому-то другому.

— А пока отдохните. На втором этаже выберите себе комнату по вкусу. В замке теперь множество свободных…

Владислав остановился перед лестницей, которую охраняла парочка горбатых химер. При виде хозяина они ожили, засуетились, заскулили совершенно по-собачьи.

— Призрак. — Владислав почесал химеру за острым ушком, и она отчаянно завиляла хвостом. Куцым. Поросячьим. — И Тьма. Они вас проводят.

— Может… мы как-нибудь сами?

Может, хвосты у химер и были куцыми, зато вот пасти радовали наличием мелких и острых зубов.

— Если будет на то ваше пожелание. — Владислав вновь поклонился. — Ужин подают в девять. Полагаю, вы услышите…

И туманом рассыпался.

Вот же… попробуй упокой такого. С другой стороны, упокоение подозрительно активных упырей в служебные обязанности Себастьяна не входит.

Да и какие обязанности?

В отпуске он!

Отдыхает, так сказать, активно.

По лестнице первым поднимался Лихо, Он же и комнату выбрал, обнюхал каждую дверь в коридоре и все одно к первой вернулся. Толкнул носом, она и открылась.

А комната вполне себе… правда, оконца узкие, в свинцовой оплетке, в которую стеклышки вставлены, некогда явно разноцветные, но замок, видать, яркости красок не жаловал. Вот и стекла поблекли, выцвели словно. Рисунок различить все ж можно.

Горы.

И замок на краю обрыва.

Круг солнца, от которого два крыла расходятся. А снизу, стало быть, в толще гор, змеи клубками.

Сделано же хитро, каждое оконце — часть малая рисунка этого, а отойдешь, и целая картина видна.

— А здесь тепло, — с удивлением произнесла Евдокия.

Тепло.

Камин вот пылает, будто ждал хозяин гостей, готовился. Ковры расстелил что на полу, что на стенах. Мебель… этакую Себастьян в антикварной лавке видывал. Аккурат такой вот столик кругленький, с шахматной доскою поверху.

К нему еще фигурки положены.

И два низеньких креслица.

Креслица имелись, а вот фигурки, надо полагать, убрали. И то верно, целее будут.

Лихослав прошелся по комнате, а после вернулся к камину, вытянулся, пасть раззявил.

— Ты вообще человеком становиться собираешься?

Рявкнул только.

Евдокия вздохнула. Выглядела она утомленной. Оно и понятно, из самого Себастьяна, по ощущениям, жилы вытянули, а она все ж женщина.

Себастьян по комнате прошелся и обнаружил дверцу, а за нею — еще одну комнату, махонькую, зато, что в нынешних обстоятельствах актуально, с ванной. И вода имелась горячая, лилась из пасти раззолоченного льва, наполняя комнату душистым паром.

Какой заботливый упырь, однако… или он грязных людей кусать брезгует? Себастьян задумался на секунду и пришел к выводу, что вот он точно, находясь в здравом рассудке, чью-то заросшую грязью шею кусать не стал бы.

— Дусенька. — В ванной комнате отыскались и полотенца, слегка залежавшиеся, но и само их наличие было удивительно, а также роскошный халат из шелка. — Ты бы полежала в водичке… отдохнула бы… а мы пока с братцем побеседуем… по-родственному, так сказать.

— Но…

Лихо кивнул.

Значит, согласный побеседовать. У Себастьяна прямо-таки кулаки свербели в предвкушении оной беседы. И стоило двери закрыться, он повернулся к братцу.

— Ну, холера ясная? — ласково, вкладывая в голос всю бездну родственной любви, которая просто-таки требовала выплеснуть ее эмоционально, поинтересовался Себастьян. — Чего скажешь?

Дорогой братец говорить не спешил.

Сел.

Пасть раззявил. Язык вывалил. Ни дать ни взять кобель из тех, что купеческие дворы сторожить поставлены. И выражение на морде точь-в-точь, ленивое, а вместе с тем настороженное.

— Ничего не скажешь.

Хвостом вильнул… попытался, только хвост тот плетью по полу метнулся.

— Паркет не царапай, — буркнул Себастьян и под мышкой поскребся. — У нас и так положение неоднозначное, а ты еще и усугубляешь порчей имущества.

Лихослав вздохнул.

— Ты бы хоть тень раскаяния изобразил, что ли? Я тут… с ног сбиваюсь… — Себастьян сел на пол, поняв, что ноги и вправду почти сбились, точнее гудят изрядно, аж в голову отдает. И мозоли натер… вот чего он в своей работе не любил, так это мозолей. С другой стороны, ненаследный князь осознавал, что, во-первых, мозоли вряд ли кто любит в принципе, а во-вторых, ежели он думает уже не о работе, а о ногах, стало быть, попустило.

Лихослав вытянулся рядом и мордой в ногу ткнулся было, правда, тут же скривился. Отвернулся. Тявкнул коротко.

— Сам знаю, что не ромашками пахнет… себя вон понюхай, псина несчастная… знаешь, был бы ты человеком, я бы не посмотрел, что ты уже в годах… взял бы ремня и так отходил…

Лихо заворчал и глянул с укоризной.

— Глазки жене своей строить будешь… ты вообще чем думал, когда ввязывался? Герой ты наш… рыцарь пресветлого образа… неужели подумать нельзя было, что все это пахнет хреново… — Себастьян ногу приподнял, склонился. — Вот примерно так и пахнет…


Себастьян был прав.

И странно, но именно сейчас Лихо отчетливо осознавал его правоту. И прошлое виделось ясным. И удивительно было, что он, тогдашний, ничего-то не понял.

Рыцарь?

Рыцарем Лихослав никогда-то быть не желал. Да и остались они разве что в романах гишторических, не выдержали, стало быть, тягот бытия.

Но о рыцарях в тот день он думал в последнюю очередь. А о чем тогда?

О поместье.

О сестрах и слезных их посланиях, на которые придется ответить отказом, поелику свободных денег нет… о счетах, что приходили, невзирая на все Лихославовы просьбы не тратиться… об отце, решившем, будто ныне может к прежней жизни вернуться. О Велеславе и супруге его… от нее дурно пахло, и Лихо знал, что этот запах — не телесный вовсе. Он пробивался сквозь цветочные воды и оставался надолго, будто метил все, к чему Богуславе случалось прикоснуться…

И среди этих мыслей, суматошных, тяжелых, не оставалось места ни для него самого, ни для Евдокии. Она тоже была занята, а Лихо даже не хотелось вникать еще и в те дела. Ему бы с нынешними разобраться. Накатывало порой такое вот дурное желание — сбежать…

Исполнилось.

Он пришел с утреца, Дариуш Понятовский, последний лист на древе некогда могучего рода. И выглядел этот лист донельзя жалко, в старом-то доме небось его бы и на порог не пустили.

Может, оно и к лучшему было бы.

— Здравствуй, Лишек. — Дариуш поклонился, вежливо, осторожно, всем видом своим выказывая, будто не претендует он на то, чтобы зваться другом.

Да и не были они друзьями. Приятелями, пожалуй, и только. Хватало общего… славный род, да только от той славы осталось лишь гордое имя и долги немалые. У Лихо — сестры и братья. У Дариуша — молодая жена, взятая по великой любви, а потому без приданого, да дочь малолетняя.

Вот и рвали шкуры.

Гордость княжескую позабыли… охотились… ждали, да не могли дождаться, когда же будет довольно… наверное, никогда.

Но Лихо был рад, что Дариуш сумел уйти.

— Проходи, — сказал, — в кабинет.

Отчего-то неуместным показалось держать его в гостиной.

— Я… ненадолго. — Дариуш озирался. И мелькало в его глазах что-то этакое… зависть? — Слышал, и ты наконец женился. Поздравляю.

— Спасибо.

— А Христина сбежала… нашла себе… купца нашла… — Он присел на самый край кресла. — Представляешь? Богатого… сказала, что надоело ей копейки считать… балов охота, украшений…

— Мне жаль.

Денег, которые Дариуш слал, хватило бы и на балы, и на украшения. Да, видно, богат был тот купец. И стыдно стало, что он, Лихослав, счастлив.

А еще, что видит приятеля этаким слабым.

— А мне нет, — неожиданно жестко ответил он. — Потаскухой была, потаскухой осталась… правильно мне батька мой говорил, не по мне пташка… а я гонорливый больно… мне Люцию жаль.

— Увезла?

— Продала.

— Что?!

— Я б и сам не поверил, да… — Он нервически дернул плечом. — Она ее на няньку бросила… небось куда ей в новой-то жизни дитя… а та… ты аккурат ушел, когда нас… потрепало крепко… с хольмцами на Журьиной пади столкнулись. И меня посекло… наши-то решили, что помер. Телеграмму отбили, ну а там… нянька, паскудина этакая, поняла, что одна осталася… и решила… все, что в имении было, сгребла, и деру… а Люцию в Познаньске продала…

— Ей же…

— Одиннадцать. — Дариуш стиснул кулаки. — Я как… я ж выбрался еле-еле… потом по нашим… докажи, мол, что ты — это ты, а не подменыш какой… заперли… домой-то отбили, что нашелся, дескать. Только тою телеграммкой подтереться можно было… подлечили, само собою… и письмецо от моей дражайшей дали, мол, не держи зла…

Он бы сплюнул, но вовремя спохватился, что не дело это, в чужих домах плеваться. Губу закусил. И лицо сделалось белым, страшным.

— Я, как письмецо это получил, бегмя побег… к Люции, как чуял, что… на сердце прямо гудело. А там пусто… в полиции и слышать не хотели, что пропала, мол, с мамкой подалась, а беглых жен они не ищут. Нанял тут одного, пока была копейка, так он няньку отыскал, тряханул… еще одна ш-шалава… призналась, что Люцию сводне продала. Мол, хорошенькая девочка… годик подержать, а там можно и…

Бессильно упавшая рука.

И запах чужого горя… запах нельзя подделать. Тоску в глазах… и сгорбленность эту, которая прибавляет Дариушу лет. И слова… слова и вовсе подделать легче легкого, а вот запаху Лихо поверил.

— В полиции… в полиции сказали, что, конечно, заявление они примут, да только… у них этих заявлений — дюжины две в неделю. Искать ищут, да вот найдут вряд ли. Присоветовали самому… а у меня… у меня деньги закончились.

Лихослав предложил денег.

В долг, конечно, иначе Дариуш не примет. Гордый ведь. Последний лист… и древо вот-вот сгинет… и кажется, он выпить предложил. Или Дариуш попросил… главное, коньячная горечь — именно то, в чем нуждалась беседа.

Память размыта.

Остались слова. Бутылка треклятая, разве ж Лихо сам не желал напиться? Нет, он не жаловался вовсе. На его жизнь нельзя было пожаловаться, да и те мелочи, которые портили ее, они ж ерунда, если разобраться… а вот у Дариуша горе.

Клятва сама слетела с языка.

— Ты же понимаешь, — жарко шептал Дариуш и на кровь глядел, которая обвивала Лихославово запястье кольцом, — я о своей девочке забочусь… у нее вся жизнь впереди… а коли выплывет, что она в таком месте была, вовек не отмоется…

Кровь лилась аккурат в коньячный бокал. Куда потом исчез?

Ясно куда.

И винить некого, кроме себя же… дурень ты, Лихо, ох и дурень… рыцарь… бестолочь, а не рыцарь.

— Тебе я верю, а больше ни к кому… знал, что не бросишь, не откажешь… найдешь мою девочку…

Что с той кровью сделали? Зелье сварили, чтобы Лихо памяти лишился? Не благодаря ли ей, пролитой, ошейник сняли? Как узнаешь?

Никак. Исчез старый приятель, а клятва сотворенная осталась.

— Ох и бестолочь ты. — Себастьянова тяжелая рука легла на загривок. — Вот точно… обернешься — выпорю…

Лихо бы и сам себя выпорол, вот только…

— Э нет, дорогой… я еще в своем уме. А люди, которые в своем уме пребывают, все ж волкодлаков пороть остерегаются. У них, видишь ли, зубы есть. И да… я тебя понимаю. Не спрашивай как… хрен его знает. Может, голос крови. Может, натура моя паскудная, но понимаю… и дружка твоего мы сыщем. Если он живой еще, в чем я сильно сомневаюсь.

Себастьян поднялся и руки сплел.

— Но потом. А сейчас, Лихо, ты бы все ж постарался… нет, ты мне, безусловно, в любом обличье дорог несказанно, но с человеком, уж не обижайся, как-то да привычней. Обернись, сделай милось.

Если бы Лихо мог.

Кажется, он напрочь забыл, каково это — быть человеком.

Загрузка...