Что б вам такого пожелать, чтобы потом не завидовать?
Евдокия закрыла глаза.
И открыла.
Ничего не изменилось.
Вот каменный круг, и от глыбин этих, наполовину в землю вросших, тянет холодом. Трава пожухла. Солнце слепит, да только не греет.
Солнца этого, яркого, точно намалеванного наспех на небе, слишком много, а все одно — вот диво — не хватает. И Евдокия мерзнет. Но не только ей холодно, серым людям со стертыми лицами, которые подобрались к самому кругу, встали, окружая, тоже зябко.
Не выпустят.
И как быть? Оставаться на границе?
Ступить в тень камней… ей позволят войти, но вот выйти…
Ее ждут.
Там, в круге, ждут.
И колдовка, которая сама стоит на границе, не смея ступить на выжженную землю, не зря привела Евдокию сюда. Она, колдовка, говорит и говорит, силясь скрыть за словами то, что здесь, на этой стороне, в этом месте, она почти бессильна.
Евдокия решилась.
Наверное.
И шагнула бы, несомненно, шагнула бы, увидев меж каменных теней иные — не то живые, не то примерещившиеся ей… она и руку Себастьянову отпустила. Надо же, а недавно казалось ей, что рука эта — единственная надежда выбраться.
Обыкновенная она.
Князь и не заметил, занятый беседою, как мир вновь переменился.
Евдокия с немалым любопытством — страх ее куда-то исчез — наблюдала за тем, как выворачивается он, мешая краски, лишая их цвета, будто бы вновь меняясь местами с той, забытой стороною. И медленно проступает в прозрачном киселе межмирья силуэт деревни.
Не деревни.
Домишки расползлись, растянулись туманом, а из тумана и вылепился экипаж вида преудивительного… приплюснутый и длинноносый, донельзя похожий на огромную серебристую рыбину, за некою надобностью поставленную на четыре колеса. Рыбина сияла хромом и стеклом.
И колеру была серебристого, разве что без чешуи.
Она медленно ползла, давила колесами траву и остановилась у самого круга, за спиною колдовки, которая — вот диво-то! — ничего не услышала.
Не почуяла.
Распахнулась низкая дверца с золоченым вензелем.
Евдокия завороженно глядела, как коснулся иссохшей земли каблук с кованой подковкой. И рыжеватая пыль осела на лаковой коже ботинка.
Ведьмак пыль стряхнул платочком.
И штанины полосатые оправил.
Выглядел он… нет, Евдокия не представляла, как надлежит выглядеть королевскому ведьмаку в подобной ситуации, но вот… как-то не увязывался с местом нынешним ни белый костюм его, ни платок шейный темно-синего колеру, шитый серебряными пташками, ни уж тем паче бутоньерка с засохшей розой. Только трость из мореного дуба, в серебро оправленная, гляделась уместно.
Он шел и, поравнявшись с Евдокией, подмигнул ей.
Не видят… а ведь и вправду не видят ни Себастьян, ни колдовка… и с чего это Евдокии этакая честь выпала?
— Много будешь думать, морщины появятся, — произнес ведьмак шепотом и бороду огладил. — Хорош?
Евдокия кивнула: куда уж лучше.
— От и ладно, а теперь, детонька, встань-ка князю за спину и помалкивай… а как дойдет до дела, то требуй свое. По закону, чтобы… она не сумеет отказать.
И сам же Евдокию подвинул.
— Не большая нелепость, чем свадьба с простолюдином, — произнес Аврелий Яковлевич, стряхивая полог тишины.
Место давило.
Место ложилось на плечи всею тяжестью небесного свода, который тут выглядел не более настоящим, чем в королевской обсерватории, где купол выкрашен черной краской, а звезды сделаны из латуни. И Аврелий Яковлевич плечами поводил, силясь от этой тяжести если не избавиться, то хотя бы сделать ее терпимой.
Земля держала.
И воздух был плотным, густым. Таким не надышишься вволю. Да и пахло тут, что на погосте старом, камнем, сухоцветом и древним горем, только горем куда более остро, нежели прочим.
— Здравствуй, дорогая. — Он вытащил из-под полы мятый букетик незабудок. — Надеюсь, ты меня ждала?
— И не чаяла уже дождаться.
Она изменилась.
И Аврелий Яковлевич точно знал, что так будет, а все одно, старый дурень, ждал иного… Чего? Не того, что она станет похожей на свою мать.
Красива?
Белолица, черноглаза… взгляда от этакой красоты не оторвать, только вот живого в ней не осталось. А цветы приняла, повертела и выкинула за границу круга, где несчастные незабудки, которые Аврелий Яковлевич с самого Познаньску волок, прахом обернулись.
— Ты не изменился, — произнесла с презрением и подбородок вздернула. — Правду мама говорила, что холоп так и останется холопом… ты постарел.
— А ты умерла.
— Я живая.
Она протянула руку не то для поцелуя, не то затем, чтобы самолично Аврелий Яковлевич убедился, что сердце ее бьется. Он и убедился. Ровно бьется, спокойно, будто и не сердце, но часы механические, королевского часового завода. Говорят, что точней аглицких будут, ибо зело хозяева блюдут марку и право на коронный вензель.
— Тебе лишь кажется. — Руку он выпустил без сожаления. — Так зачем ты желала меня видеть, дорогая?
— Я? — Наигранное удивление.
И вновь больно, оттого что прежде не понимал, сколько в ней настоящего… или было больше?
Куда подевалось? Когда?
— Ты… за цветы спасибо. А вот волкодлак — это лишнее. Прежде ты к пустой театральщине не тяготела… зачем послала?
Молчит. Улыбается.
Было время, ему в этой улыбке тайна мерещилась. И не только в улыбке, в женщине, от которой дух захватывало…
— Или девки по окрестным деревням закончились, что аж в самый Познаньск нужда ехать выпала? В Познаньске, так разумею, девок великое множество… едут за лучшею жизнью. — Земля под ногами хрустит, будто ступает Аврелий Яковлевич по костям. — А коль недосчитаются одной-другой, то в том беды нету… многие пропадают, верно?
Молчит.
Улыбается. А прежде-то с полуслова вскипала… ох и скандалили… стены дома ходуном ходили. Зато, выплеснувши злость, мирились, и силы тянула колдовкина душа, колдовкина суть, да не жалко тех сил было. Сколько брала, столько ее. Не думал, что не хватит.
Или матушка повинна?
Отравила, заморочила… хорошо бы так подумать, вину на другого перевести, тогда и на душе облегчение выйдет, если осталось что от этой души.
— Только Нинон, которая тебе девиц сватала, стала мешать, — влез Себастьян. От же ж неугомонная душа. — Норов у нее дурной. И запросы, надо думать, росли… вот ты и решила проблему по-своему. А заодно уж и Лихо подставила.
— Сообразительный мальчик, — прозвучало почти с нежностью, почти с гордостью, будто бы был Себастьян не жертвенным бараном, о чем, верно, догадывался, но родичем.
Сыном.
Интересно, если б послали боги сына, то на кого походил бы?
Хорошо, что не послали. Без детей оно легче этакие дела решать… Аврелий Яковлевич переложил тросточку в левую руку.
— А сваха отказалась на тебя работать. Более того, похоже, влезла в твои дела… небось у нее знакомых вдоволь имелось, рассказали о том, что очень много девушек в Приграничье сватают, да ни одна счастливая невеста назад не вернулась. В полицию донести собиралась?
Руку вскинула, пальцы знаком вызова сплетая.
— Погоди. — Аврелий Яковлевич успел перехватить.
Запястье тонкое, фарфоровое.
— Проклясть всегда успеешь. Сама звала, дорогая, а теперь вот злишься, что гости неудобные дюже.
— Гости? — со странным выражением повторила она. — Гости… и себя гостем полагаешь, Аврельюшка?
Давно она так не называла и ведь только имя произнесла, но как… будто бы само его звучание противно ей.
Княжна.
Или уже княгиня? И его место — за кругом, а он, холоп, посмел желать иного, и беда не в том, что желал, теперь Аврелий Яковлевич осознавал сие отчетливо, но в том, что она поддалась собственной слабости, за которую не простила ни себя, ни его.
А ведь были счастливы.
Когда-то?
Когда? Так давно, что, верно, только камни эти и помнят.
— Чего тебе надобно, дорогая? — Он перехватил трость, приятная тяжесть которой отвлекала от места. И сам же ответил на незаданный этот вопрос: — Крови? Мало стало? В том ваша беда… поначалу-то кажется, что не убудет с тебя капли-другой… или не с тебя… что за горе, принести на алтарь пташку, мышку… кота… человека… особенно если выбрать кого не сильно нужного. Из тех, что не имеют достославных предков. Только цена-то поднимается. И одного уже мало. И двоих. И троих…
— Ты так меня и не понял. — Она сказала это тихо, но пальчиком шевельнула, и камни отозвались на движение это утробным гулом.
— Да где ж мне…
— Все никак забыть не можешь тех девиц?
— Не могу, — согласился Аврелий Яковлевич. — И тех, и вот этих вот… и вины с себя я не сымаю. Ни той, ни этой… знал же, что не остановишься.
— Тогда почему отпустил?
— Любил, дурак этакий.
— Любил… много ли стоит твоя любовь… — Она протянула руку раскрытою ладонью, грязною ладонью с содранною кожей, с черным спекшимся мясом. — Посмотри, где я в итоге оказалась…
— Из-за меня?
— Из-за тебя в том числе! Мне бы… там мне бы хватило… одна девка раз в год… разве много?
— Много.
Не услышала.
— А здесь… ты еще не понял? Это место — клетка… для таких, как я… для таких, как ты… и уйти не позволят никому…
— …кто не заплатит выкуп, — закончил Аврелий Яковлевич. — Для того я тебе и нужен?
— Сообразительный.
— Моей крови, моей силы тебе надолго хватит…
— Ее хватит, чтобы вовсе убраться отсюда. Я вернусь в Познаньск. И вернусь не одна… князь Вевельский будет рад представить ко двору свою супругу…
Мертвый колдовкин взгляд остановился на Евдокии, которая от взгляда этого отшатнулась, едва не выпав из круга. И близость ее к границе привела призраков в немалое беспокойство. Тоненько захныкали младенчики, засуетились мужики, и блаженный, сунув два пальца в рот, засвистел.
— Новую супругу, — добавила колдовка. — Достойную имени княгини Вевельской…
— Нет. — Евдокия сумела выдержать взгляд.
И руку Себастьянову многострадальную выпустила.
Хватит уже за чужой спиной прятаться. Себастьян тут не спасет, самой надобно, за двоих, ведь иначе-то смысла нет… как там в сказках бывает?
Пришла девица к колдовке да молодца доброго забрала, потому как обещался ей молодец жениться, а она любила его всем сердцем своим. И этой любви довольно оказалось, чтобы чары темные одолеть.
Только, чуяла Евдокия, не все в сказках правда.
— Ты мне перечишь, девка?
Колдовка руку подняла, и Евдокия поняла, что женщина эта, вида хрупкого, болезненного даже, способна раздавить Евдокию Движением мизинца.
Испугаться бы, да… хватит, набоялась.
— Лихослав мне муж.
Она вытянула руку с перстнем, к которому вернулся изначальный вид его.
— В храме венчаны. Перед богами связаны…
— Упрямая девка. — Колдовка мизинчик оттопырила, да только не шелохнула им. Значит, и вправду был некий закон, который не позволял вот так взять да убить… а ведь и вправду, почему Евдокия все еще жива? И значит, есть надежда, хоть малая, ничтожная, но… если есть, то Евдокия справится.
— Он мой. — Она сама теперь искала мертвого колдовкиного взгляда. — Отдай его мне.
И тихо стало. До того тихо, что слышно было, как скребут границу чьи-то когти.
— Твой, значит…
— По закону, — подтвердил Аврелий Яковлевич, тросточкою шляпу поправляя. — Она пришла к тебе, дорогая… и уже этого довольно.
— Что ж, — губы колдовки изогнулись, — раз так, то… отдать не отдам, но коль сумеешь — забери.
Заберет. Или попробует хотя бы.
Колдовка вскинула руку, и серые камни раздвинулись, впуская Евдокию в круг.
Лихослав знал, что она вернется.
Мертвая женщина всегда возвращалась.
Уговаривала.
Приносила какие-то вещи, которые раскладывала перед Лихо… пыталась опутать его сетью своей силы, тоже мертвой и с неприятным запахом. И потому сеть эту Лихо стряхивал.
Когда она уходила.
Сегодня она явилась не одна.
— Иди, — сказала она кому-то, сама оставаясь за чертой, которая отделяла озеро Лихо от иного мира. И стая поднялась, приветствуя мертвую женщину рыком. Стая тоже не отказалась бы убить ее. Или хотя бы кого-нибудь, но волки не смели преступить волю Лихо. Он же… он лежал.
Смотрелся в воду.
Силился вспомнить хоть что-то, но память таилась на дне черною ягодой. Не достать, не поднять. И быть может, оно и к лучшему. Когда-нибудь Лихо наскучит лежать, тогда он встанет и поведет за собой стаю, ибо так было не единожды.
Но это будет тогда, когда захочется ему, а не женщине.
Сегодня она принесла с собой запах страха. Едкий. Острый. Притягательный. Но страх этот оказался не столь силен, чтобы вовсе его не преодолеть.
— Или ты отступишь? — спросила женщина и получила короткий ответ:
— Нет.
Та, другая, была живой. И волки вскочили, засуетились… Лихо пришлось рыкнуть, чтобы успокоить стаю.
Человек.
Откуда здесь взяться людям?
Добыча. Законная.
Даренная тем, чья плеть недавно гуляла по волчьим спинам. И памятуя о ней, о руке его тяжелой, стая пласталась на камнях, лишь тянула змеиные шеи, скалилась молча.
Крови желала.
Но женщина шла, глядя перед собой.
Смелая?
Глупая.
Знакомая. Она принесла с собой запах хлеба и города, в котором серые дома жмутся друг к другу. Там пахнет дымом и множеством людей, что живут спокойно, ведать не ведая о странных местах или чудовищах, в оных местах обитающих.
У этой женщины были ясные глаза.
И руки теплые.
— Лихо, — позвала она, коснувшись чешуи. — Лихо… пойдем домой.
Этой женщины не могло здесь быть. И значит, она, вся целиком, с запахом своим манящим, с глазами этими, в которых Лихо видел не себя, но треклятое озеро и память на дне его, не ягодой — бусиною черной, — она морок.
Колдовкино проклятое творенье.
И Лихослав зарычал.
Ступая в круг, Евдокия многого ожидала, но вовсе не того, что увидела.
Озеро круглое изрядной синевы. Сосенки по берегам стоят аккуратные, что уланы при королевском дворце. Травка зеленая… камни белые… лепота, ежели б не твари, на камнях лежащие. Сперва-то Евдокия и не поняла, кто они… вроде и волки, да только этаких огромных волков ей видывать не доводилось.
— Навьи, — подсказала колдовка, взявши Евдокию под руку, прямо-таки подруга сердечная, ежели со стороны глянуть. — Людоеды… но прежде людьми были… звались.
Дюжины две тварей на бережку лежало.
К Евдокии повернулись, вперились красными глазами.
Смотрят. Рычат.
И от рыка этого, который катается от края до края озерца, по воде рябь идет, будто бы дрожит оно от страха. Что уж про Евдокию говорить.
— Передумала? — поинтересовалась колдовка ласково так.
— Нет.
Не сожрут.
Как-нибудь… если до сих пор не сожрали. Да и не на волков Евдокия глядит, но на бережок зеленый и зверя, что на оном бережку растянулся.
Узнал ли?
Оскалился, рявкнул, и стихли волки.
Смирились.
Но все одно следят за Евдокией с надеждой: вдруг да ошибется, вдруг оступится, нарушит какое одним им известное правило и станет добычей. Тогда не жить ей долго.
А колдовка хохочет-заливается:
— Хорошую свиту собрал твой супруг, не находишь? — и ступает на травку зеленую, Евдокию за собою тянет, к волкам. — Под стать себе самому… они и вправду людьми были. Уланами королевскими, теми самыми, которые ведьмаков приказ исполнили. Помогали людей в жертву приносить.
Колдовка шла.
И Евдокия за нею. Стряхнуть бы мертвенную бледную ручку, которая на локоток легла, будто бы колдовка Евдокию придерживает.
— Вот и стали они людожорами… а ведьмак, который дело это дурное затеял, пастырем волчьим. Ходить ему до скончания веков по селам да весям, — шепчет колдовка на самое ухо, да только волки слышат все, — искать грешные души, которые в смерти повинны… как наберет столько, чтоб хозяин доволен остался, так и получит свободу. И, быть может, не только он…
— Я в детстве тоже сказки любил, такие, чтоб пострашней. — Откуда взялся Себастьян, Евдокия не поняла, видать, просто шагнул следом в заклятый каменный круг.
Ненаследный князь волков не боялся.
Или, что верней, страху не выказывал.
— И каково, князь, в сказку попасть? — Колдовка руку убрала.
— Да… не сказать, чтобы весело, — признался Себастьян. — Со стороны оно как-то… не так близко к сердцу принимается.
Лихо лежал.
Смотрел прямо на Евдокию, и она видела себя в желтых его глазах, нелепую, всклоченную… небось княжна Вевельская не имеет права подобным образом выглядеть, даже ежели в сказку попала.
Тем более что в сказку.
Страшную.
А в сказке всего-то надобно что подойти и поцеловать, тогда и спадут чары колдовские…
— Погоди, — Себастьян не позволил шагнуть к бережку, — давай сначала условия уточним, а то… сказка сказкой, но ошибиться легко.
Прав он.
И Евдокия сама должна была подумать о том, что веры колдовке нет.
— Условия… — Та усмехнулась кривовато, глянула поверх Себастьяновой головы. На кого?
На ведьмака.
И он тут, что неудивительно. Стоит, руки на груди сцепил, разглядывает пейзаж, и по лицу его не понять, об чем думает.
— Условия простые… сумеет заставить его подняться, — палец колдовкин указал на Лихо, — и я сниму свое заклятие. Свободен будет. А нет, то и… останетесь здесь.
— Дуся…
Хочет сказать, что еще не поздно передумать?
Поздно.
И не перстень черный тому причина. Раскалился, потяжелел, будто напомнить желал Евдокии, в чем ее долг состоит. А она и без перстня помнит.
Про долг. Но и не только… долг — это слишком мало, чтобы решиться… кто бы осудил, отступись она? Кто бы понял… никто.
— Я… попробую… — Евдокия шагнула к камню.
К зверю.
К человеку, который спрятался в зверином темном обличье. У Лихо глаза вовсе не желтые… синие и яркие, как небо, но не нынешнее, уродливое, намалеванное будто бы, настоящее, которое высоты необыкновенной.
У Лихо руки ласковые.
А когти… когти исчезнут, Евдокия знает.
И рычит… пускай рычит… а после ворчать станет, что она, Евдокия, полезла туда, где женщинам не место вовсе, наворчавшись, обнимет. Скажет, что любит. Евдокия ведь верит, что он любит.
Клялся ведь.
В любви и вообще… Трава под ногами хрустит, рассыпается стеклом… и стекло это Евдокия чувствует, точно нет на ней больше ботинок с толстенною подошвой. В этакой любой осколок увяз бы, но… это правильно, чтобы ежели как в сказке… девица за женихом шла, девять сапог железных сносила, девять караваев медных изгрызла… а Евдокия так и ни одного.
Так пускай трава хрустит.
И дорога эта длинней, чем представлялось. Странное место… конечно, только в подобном волшбу и творить.
— Здравствуй.
Желтые глаза глядят внимательно.
Звериные? Человечьи?
Чьи?
Не понять.
— Я… скучала…
Дышит.
Жаром опаляет кожу, и тянется, того и гляди, коснется Евдокии. Ляснут клыки, пробивая шкуру, вопьются в горло, и не станет тогда ее… а и пусть так, как угодно, но не одной.
Без него.
Лихо почти позволил коснуться чешуйчатой своей шкуры и в самый последний лишь момент отстранился, оскалился. Зарычал глухо, упреждающе.
— Что ж, — сказала колдовка, не пытаясь скрыть радости в голосе, — не помнит он тебя, Евдокия, дочь купеческая.
Не помнит.
Но и не тронет, потому как обещал еще тогда, когда был больше человеком, чем зверем… не трогают волкодлаки тех, кого избрали парой.
— Лишек, — она все же коснулась чешуи, сухой да горячей, будто камни на солнцепеке, — пожалуйста, Лишек… встань…
Она говорила, шептала на острое ухо глупости какие-то.
Рассказывала.
Плакалась, жаловалась, да без толку… слушал. Оскалившись, рыча, но слушал… и не тронул, да только и не поднялся. Когда же Евдокия попыталась за загривок ухватить, то и вывернулся, толкнул мордой в грудь так, что покатилась она по траве, к превеликой волчьей радости.
И вправду стеклянная.
Все руки изрезала, и волки, кровь почуявши, пришли в немалое беспокойство.
— Хватит, пожалуй, — сказала колдовка. — Видишь, Евдокия, не желает он идти с тобой, а стало быть, мой будет.
— А мне можно попробовать? — влез Себастьян, и на взгляд колдовкин изумленный, небось не ждала она от ненаследного князя этакой прыти, ответил: — Что? Я, между прочим, тоже за ним явился. По болоту шел? Шел. С нечистью всякой дело имел? Имел. Не отступил? И значится, это условие выполнено. А что до прав моих, то, конечно, мы с ним не венчаны в храме, но одна мать нас на свет родила. И это, как по мне, тоже считается.
— Ты…
— Он прав, — прогудел тяжелый ведьмаков бас, от которого и волки, вскочившие было, вновь на камнях распластались. — Позволь ему попробовать.
— Тоже целовать станет?
А про Евдокию словно и забыли. И к лучшему, пусть… пусть получится у Себастьяна… может, он какое слово заветное знает… и конечно, в сказках все дело в любви, да наяву выходит, что любви этой недостаточно.
— Ну, стало быть, здравствуй, брат. — Себастьян к волкодлаку подступал с немалой опаской.
И, убедившись, что жрать его прямо тут не станут, на руку поплевал, о штаны вытер и протянул, стало быть, приветствуя.
— Не могу сказать, что счастлив видеть тебя в этаком обличье… помнится, мне некогда матушка и за крылья пеняла, дескать, излишне сие эпатажно… хорошо, что тебя не видит. Не то чтобы меня оно сильно впечатляло… клыки там, когти… чешуя… я тоже могу так, но видишь ли, дорогой братец, люди в Познаньске ограниченные, не поймут-с, ежели на бал и в чешуе…
Руку пожимать Себастьяну не спешили.
Отгрызать тоже, что, безусловно, не могло не радовать. Конечно, метаморфы — твари живучие, да… мало ли, как знать, отрастет новая аль нет. Проверять, насколько далеко живучесть метаморфов распространяется, Себастьян не собирался.
— А еще и танцы… представь, Дуся в кружевах и тюлях и рядышком ты этакою харей отсверкиваешь…
Зверь смотрел.
Слушал.
Понимал ли хоть что-то?
По закону, значит… только Себастьян подозревал, что этот закон колдовка если и блюдет, то на свой интерес. Небось будь все иначе, узнал бы Лихо жену…
— …когтями паркету портишь… после этакого, дорогой братец, тебя ни в один приличный дом не пригласят и правы будут всецело!
Ноздри вздрагивают.
И рычит… упреждающе рычит… поднять надобно… уговорами не встанет, и остается иной способ, который Себастьяну не больно-то по нраву, да, видать, иначе никак не получится. Главное, чтоб, в случае чего, смерть Себастьянова была быстра да безболезненна.
По возможности.
— Еще когда гости ложечки серебряные крадут, это как-то пережить можно… — Он обходил волкодлака кругом, и тот выворачивал шею. Ушами прядал, что жеребчик нервный. — Ложечки — дело такое, житейское… а вот паркет попорченный поди восстанови…
Себастьян замер у озерца с неестественно гладкою синей водой.
Манит такая глянуть. Узнать, каков ныне стал князь Вевельский, обещает показать всю правду, да местным обещаниям у Себастьяна веры нет.
И надо решаться.
Колдовка вон вперилась черными глазищами.
Вот надо ж было Аврелию Яковлевичу из всех баб этакую выцепить? Не мог на обыкновенной жениться… и вправду, что не мог. Заскучал бы.
А с этой… с этой не соскучиться было. И теперь вона веселье такое, что дым коромыслом.
— В общем, раз по-хорошему ты, дорогой братец, не желаешь, то… извини. — Себастьян руку за спину убрал, прикидывая, куда будет падать. — Или не извиняй. Я вообще-то давненько хотел сделать что-нибудь этакое…
Сапоги Сигизмундусовы даром что обличье имели непрезентабельное, но были хороши.
С крепкою подошвой.
С квадратными твердыми носами. Аккурат то, что требовалось, чтоб волкодлака пнуть. И пинал Себастьян, что говорится, от чистого сердца.
— Вот так… — Себастьян успел увернуться от первого броска твари, которая, на счастье его, была довольно-таки тяжела, чтобы двигаться быстро. Нет, волкодлак был шустрым, но у Себастьяна в нынешней ситуации имелся хороший стимул.
Правда, Себастьян подозревал, что долго бегать от разъяренного волкодлака он не сумеет. Челюсти клацнули где-то над головою, в лицо дыхнуло не чищенной с месяц волкодлачьей пастью… а после раздался громкий всхлип.
И волкодлак ушел под воду. Без брызг.
Не потревожив исконную синеву.
Себастьян лишь надеялся, что не навсегда.
— Вскочил… и заметьте, как бодро! — Ненаследный князь поднялся на карачки, после и на ноги встал. Отряхнулся. — Вот что значит правильные слова найти…
— Он… — Колдовка явно была не в восторге от правильных слов. И в руку собирала что-то такое, черное, смертоносного вида, не то кусок паутины, не то проклятие.
— Он выполнил твое условие. — Аврелий Яковлевич, одна надежа на благополучный исход престранного сего мероприятия, встал перед женушкой. И ведь знал Себастьян, что брак — дело неблагодарное, но чтоб настолько… проклятие ведьмак стер рукою, небрежненько так. — Отпусти их.
— А ты останешься?
— Я останусь, — согласился он, тросточку перехватывая удобней, — ты же именно этого хотела.
— Что ж… пускай идут. Свои чары я сняла. — Колдовка усмехнулась. — Только помни, княже, у вас есть три дня… какое обличье он примет, в том и останется.
От же паскудина!
Из озера на берег выбрался волкодлак… хотя и присмиревший.
Вода была холодной.
Горячей.
Сладкой и горькой. Она разъедала глаза и, в пасть попав, плавила глотку. Лихо подумал даже, что сейчас не то чтобы утонет, но растворится в этой неправильной воде.
Смерти он не боялся.
Прежде не боялся.
Но узкое лицо водяницы, перекошенное, искаженное, будто видел он ее сквозь толстое стекло, заставило Лихо отпрянуть. В лице этом, давно уже утратившем всякое сходство с человеческим — слишком давно была мертва эта женщина, — он увидел отражение собственного будущего.
Полукружье рта с острыми треугольниками зубов.
Нос приплюснутый, с почти исчезнувшими ноздрями. Безбровые дуги и выпуклые рыбьи глаза. В них Лихо видел радость.
Водянице редко перепадало живое мясо.
Тонкие руки потянулись к нему, не то обнимая, не то пытаясь удушить. Она знала, что существа, обитающие по ту сторону воды, в воде бессильны. И потому не огорчилась, когда тонкие когти бессильно скользнули по чешуе.
Ее добыча была огромна.
Страшна.
И все же беспомощна. Она неуклюже барахталась, путаясь в волосах водяницы, куда более прочных, нежели рыбацкие сети, и выпускала пузыри воздуха. И водяница знала, что когда нить пузырей иссякнет, то и добыча затихнет.
Позволит спеленать себя.
Опустится на илистое дно озерца, где так хорошо думалось ни о чем. И уже там вода сделает остальное. Несколько дней всего, и тело наполнится газами, чешуя станет мягкою и осклизлой, а мясо обретет чудесный привкус гнили.
Водяница облизнулась и вновь протянула руки. Если бы она могла говорить, она бы сказала, что не стоит переживать так. Смерть от воды — не худшая из смертей.
Откуда она это знала?
Откуда-то… и знанием бы поделилась. Наверное.
Но чешуйчатая тварь, которая было затихла, вдруг рванулась, раздирая сеть из волос, и клыки ее пропороли воду у самого лица водяницы, оскорбленной этакою непочтительностью. Разве ж она не заслужила толики уважения?
Водяница заверещала, тоненько, обиженно, попыталась подняться следом за тварью, но собственные руки оказались слабы, а волосы крепко привязывали ее ко дну озерца.
Лихо же выбрался.
И удивился тому, что выбрался. Да и не только этому.
Вода, проклятая едкая вода, которая заполнила все его нутро, вымыла остатки чужой волшбы. И Лихо кашлял, давился…
Его рвало.
И это было за благо.