ГЛАВА 23, где над Познаньском восходит красная луна

Мойте руки перед едой! Есть немытые руки вредно.

Из альтернативного издания книги «О вкусной и здоровой пище»

Выли собаки, душевно так, с надрывом, и голоса их доносились с улицы, заглушая что стрекот сверчков, что ворчание панны Арцумейко, этаким беспорядком недовольной.

Квартирная хозяйка явно чувствовала, что вот-вот случится неладное, а главное, что она, панна Арцумейко, не только не сумеет этому неладному помешать, но, что куда важней, окажется и не в курсе происходящего. Грядущая неосведомленность терзала ее, заставляя отложить и вязание, и весьма прелюбопытную книженцию за авторством некоего пана Зусека, в коей повествовалось о семидесяти семи способах дожить до ста лет.

Панна Арцумейко только до двенадцатого дошла, в котором настоятельно рекомендовались прогулки. Вот она и гуляла, конечно, не по парку, но по палисаднику, помахивая зонтиком и матеря собак. Не унимались, шальные… а луна вновь налилась, повисла перезрелым ранним яблоком, аккурат что твоя золотая ранета… но ведь полнолуние минуло не так давно… или только казалось, что недавно?

Панна Арцумейко нахмурилась, силясь припомнить, когда же было оно…

Память подводит?

Плохая память — первый признак грядущей старости, и пан Зусек, умнейший, видать, человек, советовал память оную тренировать запоминанием чисел и слов.

И еще пить натощак виноградное масло.

Масло панна Арцумейко решила купить завтра же, а пока… пока тренировалась.

На собаках.

Ишь, заходятся… голосистый кобель, это, стало быть, Вертушкиных, которые на улочку въехали всего-то десять лет тому, а уже ведут себя так, будто всегда тут жили. Она ходит павою, глядит на соседей свысока, он и вовсе, когда случается панну Арцумейко встретить, кивает лишь. Ни разу здоровьем не поинтересовался и о себе не сказал ничего… а кобеля завели. Преогромного, косматого… кого стерегутся? Разве ж честным людям цепной кобель нужен? Они завели, а панне Арцумейко слушай теперь…

Подвывает ему старая сука пана Завжилика, вот же скверного норову человек! Вечно ему все не так, все неладно. А главное, что говорит-то так, свысока. Мол, его матушка шляхетного роду была, древнего, славного… и все прочие, значится, ему не чета. А сам-то живет бобыль бобылем. Ни жены, ни детей, ни внуков, только эта вот старая псина неизвестной породы, небось больше никого и не нашлось, готового терпеть вздорный его нрав. Хотя ж, следовало признать, что собою пан Завжилик был куда как хорош. Статен. И седина ему к лицу. Он-то, не то что иные нонешние мужчины, волос не красил, силясь глядеться моложе, и даже воском не укладывал, а укладывать было что.

Не полысел… собственный супруг панны Арцумейко и в молодые годы не мог шевелюрою похвастать, а к сорока и вовсе сделался неприятно плешив. Еще и животаст, неповоротлив… нет, супруга покойного панна Арцумейко любила преданной вдовьей любовью, дважды в неделю протирая его портрет влажной тряпочкой. И на могилку наведывалась исправно.

Вновь взвыли псы, а потом и смолкли вдруг. А луна сделалась больше, ярче… светит, что фонарь електрический, ажно глаза от этого свету слепит. И оттого мельтешат перед глазами мошки мелкие, синие да красные…

— Кыш пошли! — Панна Арцумейко вытащила веер, приобретенный ею на развале. Веер был хорош, из железных пластин сделанный, он немало весил, зато и являл собою украшение, вдовы достойное.

Не какие-нибудь там перья легкомысленные.

С веером стало легче.

Панна Арцумейко дошла до заборчику, с тоскою подумав, что давно следовало бы его подправить, подкрасить, но разве ж дождешься от сыновей этакой-то ласки? Заглядывают в отчий дом раз в месяц, а бывает, что и того реже. И все-то им недосуг, и все-то заняты, а посторонних людей для этакого дела нанимать… как знать, не попадутся ли проходимцы, которые сначала заборчик подправят, а после и дом обнесут…

Она стояла, глядя на улочку, вымощенную светлым камнем. В лунном свете он лоснился, точно маслом смазанный. И было сие непривычно, хотя ж красиво. Подумалось вдруг, что никогда-то за жизнь свою панна Арцумейко не совершала ночных променадов и вообще жизнь ее была напрочь лишена всякой романтики. Прежде обстоятельство это не причиняло панне Арцумейко печали, но вот нынешней ночью накатила вдруг тоска страшная… а ведь жизнь-то и закончится вот-вот. И как оно будет? Примерная жена, достойная вдова — на могилке напишут так или еще как, красиво. Надо будет набросать эпитафии, чтоб детям было из чего выбирать, а то, зная их, согласятся на первое же предложение похоронной конторы.

В конторе, всем известно, мошенники сидят.

И плагиаторы.

Но дело не в эпитафиях, а в том, что помрет панна Арцумейко, так ни разу не осуществив столь простого деяния, как романтическая прогулка под луной.

И она решилась. Стиснув веер в руке — вес его придавал панне Арцумейко уверенности, — она шагнула за калитку. Конечно, для романтики требовался мужчина, спутник, но… где ж его взять-то в полночь? Мужчина не стакан муки, у соседки не займешь…

Отогнав сию глубокую мысль, панна Арцумейко чеканным шагом двинулась вдоль дороги. Соседи спали… во всяком случае, окна домов их были темны. И ладно, никто не возьмется сплетничать, что панна Арцумейко в свои-то годы вовсе из ума выжила.

Она не выжила.

Она, может быть, только-только вжила. Недаром пан Зусек настоятельно рекомендует совершать необдуманные поступки, дескать, спонтанность только молодости свойственна. И ежели так, то панна Арцумейко будет спонтанна, а значит, и молода.

Блестела дорога.

Назойливо пахло розами и жасмином, кусты которого разрослись вовсе уж бесстыдно. Помнится, во времена девичества панны Арцумейко жасмин называли разлучником и у домов старались не высаживать… а тут… все позабыли словно… особенно Тетюшкины. От неугомонное семейство! Она вечно на сносях, он — в делах. Дети суетливые, наглые, так и норовят, приличия нарушив, на чужой участок залезть. Старшие небось прошлым годом георгины потоптали, больше ведь некому… а Тетюшкин, чтоб ему икалось, вместо извинениев стал доказывать, что панна Арцумейко сама виновата, не огородила, стало быть… мелькнула вдруг лишенная всяческого благообразия мысль, что будет в высшей степени справедливо, ежели панна Арцумейко наломает себе жасмину. А что, кусты вон огроменные… никто и не заметит, а если и заметит… нет, не заметит, конечно. Спят все… время-то позднее, жиличка и та угомонилось, что вовсе для нее не характерно.

Странная девка.

Ну да боги попустят, выйдет замуж, образумится. А жасмин панна Арцумейко в гостиной поставит. Или лучше у жилички в комнатах? У самой-то у нее на жасминовый терпкий аромат мигрень начаться может.

Нет, у жилички букету самое место.

Вот только тугая ветка, сплошь усыпанная крупным белым цветом, никак не желала ломаться, она гнулась, раскачивалась, а после вовсе вывернулась из пальцев панны Арцумейко, пребольно по ним хлестанув. Это было прямо-таки оскорбительно!

И панна Арцумейко сунула стальной веер под мышку. Она не привыкла отступать. И уступать какому-то там кусту точно не собиралась.

Взявшись обеими руками за ветку, панна Арцумейко потянула ее на себя.

Куст захрустел.

Затрещал.

И ветка будто бы поддалась, согнулась плетью, но вдруг из самого жасминового нутра вылезла харя, уродливей которой панна Арцумейко в жизни не видела.

Харя была собачьей, аккурат что тот кобель цепной, премного раздражавший панну Арцумейко самим фактом своего существования, только много, много больше. И глаза еще красным полыхали. От удивления — все ж таки сколь много всякого скрывают благообразные соседские кусты — панна Арцумейко ветку и выпустила. А та, распрямившись, хлестанула тварь прямо по влажному темному носу.

Чувствительно, видать, хлестанула…

Тварь взвыла дурниной и подскочила… панна Арцумейко тоже взвыла, надеясь втайне, что не дурниной, а так, как полагается выть женщине, попавшей в затруднительные обстоятельства.

— Боги милосердные! — возопила она, поднявши очи к небесам, однако богов ей явлено не было, но только лишь та самая, не ко времени вызревшая луна.

Тварь же, видать, тоже сообразила, что деваться панне Арцумейко некуда, и вылезла на дорогу. Ох ты ж, Иржена милосердная… как можно этакое страхолюдство вынести-то?

Панна Арцумейко перекрестилась и веер перехватила поудобней.

Монстра… монстра не спешила нападать. Стояла на задних лапах, коротеньких, каких-то скукоженных, хвост поджимала. Спина ее поднималась горбом, бугрились мышцами плечи. Шея была коротка, а голова гляделась несоразмерно маленькой.

— Кыш пошла, — строгим голосом, который все же дрогнул — а что, ведь панна Арцумейко, если разобраться, живой человек и страхам подвластная, — сказала она твари.

Та зарычала.

И подобралась ближе. На шажок всего… а ведь лапы-то, лапы огроменные… с когтями, что ножи мясницкие… и клыки в лунном свете поблескивают выразительно.

Слюна капает.

Хоть бы не бешеная… почему-то сама мысль о том, что погибнет панна Арцумейко от клыков бешеной монстры, никак не желала укладываться в голове. Быть может, оттого, что благодаря творчеству пана Зусека вознамерилась она прожить до ста лет, а тут… вылезло… грозится…

Тварь зарычала… громко так, выразительно. И треклятый кобель ответил на него тонюсеньким голосочком…

— Ты… — Панна Арцумейко ясно осознала себя беззащитной бедной женщиной в затруднительных обстоятельствах. Правда, рыцаря, готового с сими обстоятельствами вступить в борьбу, поблизости не наблюдалась. — Ты… пшел отсюдова…

Она замахнулась веером.

— Ходят тут… всякие… — От собственной смелости голова шла кругом. — Мешают приличным людям отдыхать!

Она наступала, грозно размахивая веером, будто бы тот был не веером, но мечом.

И монстра, ошалев, видать, от этакого произволу, пятилась… пятилась… а упершись задом в заборчик, соседский, пана Завжилика, опомнилась.

И рявкнула.

Так рявкнула, что панна Арцумейко присела от страху.

Она почти смирилась с неизбежностью смерти, но, силясь отстрочить ее — все ж таки на оставшуюся жизнь имелись у панны Арцумейко планы, — выставила перед собою веер. Не спас бы веер, совершенно точно не спас бы…

Монстра приближалась неторопливо, как-то припадая на левый бок. Скалилась. И, подобравшись к панне Арцумейко вплотную, дыхнула в самое ее лицо. И дыхание это, горячее, зловонное, заставило панну Арцумейко перекривиться.

Зубы чистить надобно!

Порошком!

Мысль сия была, несомненно, несвоевременной… и помолиться бы о спасении грешной души, покаяться, да только какое покаяние, когда в самое лицо гнилью дышат? Только так панна Арцумейко подумала, как грянул выстрел.

Вот прямо над головою и грянул.

Тварь подскочила на четырех лапах, закружилась, подвывая…

— Ишь ты, — голос пана Завжилика звучал рядом, — шустрая какая! А вы, панна Арцумейко, смотрю, женщина крепкая… иная бы в обморок грохнулася…

В обморок грохнуться панне Арцумейко мешало чувство собственного достоинства, а еще заборчик, на который она благоразумно оперлась. И теперь обмахивалась веером с видом пренезависимым. На самом же деле сердце ее колотилось, ноги дрожали, а в голове вертелась одна-единственная мысль — романтические прогулки до добра не доводят.

Вон сказывали в цветочном клубе про чью-то не то внучку, не то дочку, не то вовсе воспитанницу, которая имела необыкновенную склонность к вечерним променадам. И хотя ж совершались оные исключительно под присмотром компаньонки, но все одно закончились побегом.

А спустя полгода девица объявилась.

На сносях.

И ладно что на сносях, теперь это панне Арцумейко не казалось столь уж жутким поворотом событий. Но ведь и по-иному все повернуться может! Выйдешь вот так вечерочком жасмину нарвать, роз чужих понюхать, а тебя возьмут и сожрут самым бесстыдным образом.

Меж тем пан Завжилик вновь выстрелил, и тварь, кувыркавшаяся в пыли, вскочила.

Клацнули зубы.

Тишину слободы нарушил ужасающий вой… монстра взвилась на все четыре лапы, немалым весом своим обрушившись на забор панны Арцумейко, который этакого столкновения не выдержал, и поскакала.

— Мои розы… — всхлипнула панна Арцумейко, ибо роз и вправду было жаль.

В этом году она собиралась представить их на ежегодной цветочной выставке, а еще заявку подала на звание лучшего палисадника… зря, что ли, беседку весною справила… и лавочки кованые…

— Мои розы… — Она готова была разрыдаться. — Он потоптал мои розы! И… и ирисы тоже!

— Я вам новые куплю, — отмахнулся пан Завжилик, который происшествию был рад. Скучно жилось ему в мирной слободе.

В молодости пан Завжилик отличался неспокойным характером, каковой и подтолкнул его к побегу из дому, а такоже стал причиной многих жизненных неурядиц. Однако же к нынешним своим годам, объездив половину мира, побывав в таких глухих местах, о которых познаньские благородные дамы едва ли слышали, он вернулся к родному порогу.

— С-спасибо. — Панна Арцумейко приняла руку, любезно предоставленную паном Завжиликом. Во второй он держал ружье вида пресерьезного. Экие, однако, у соседа увлечения. — Но мой палисадник уже не спасти… посмотрите только, что он сотворил!

Сломанный забор. Кусты растрепанные… и драгоценные ирисы хольмской селекции, на которые панна Арцумейко возлагала немалые надежды — небось больше таких ни у кого не было, — вывернуты с корневищами, растоптаны…

— Удивительная женщина! — Пан Завжилик поцеловал руку. — Я видел, сколь решительно противостояли вы этой твари… признаться, опасался, что не успею, но вы… вы поразили меня в самое сердце своею отвагой!

Он говорил пылко.

И панна Арцумейко, глядя на соседа, вдруг подумала, что иногда от романтических прогулок есть толк… конечно, она не собирается заводить тайного романа, не в ее-то годы, но…

— Вы меня спасли…

— Я был счастлив… и буду еще счастливей, если вы позволите мне исправить все это. Вижу, вы высадили «Лунную ночь». — Он выпустил руку панны Арцумейко, чтобы поднять сломанный цветок. — Изысканный сорт, но, как по мне, слишком капризный… слышали о «Темном бархате»?

Панна Арцумейко кивнула, проникаясь к соседу еще большим уважением. Оно, конечно, и монстру прогнал, но с ружьем любой мало-мальски приличный мужик сладит, а вот чтобы оный мужик и в ирисах разбирался…

— Мне прислали несколько корневищ, как раз искал место… и если вы сочтете возможным принять подобный подарок…

— Мне крайне неудобно…

…принимать подарки от соседа… но «Темный бархат»… если это и вправду он, то на следующий год победа будет за панной Арцумейко…

— Вы меня очень обяжете…

Панна Арцумейко была разумной женщиной с немалым жизненным опытом. А потому позволила себя уговорить достаточно быстро.


Гавриил спал в шкафу.

Вернее, делал вид, что спит. Признаться, чувствовал он себя в высшей степени неловко, понимая, что самим фактом своего присутствия наносит небывалый ущерб репутации Эржбеты. Она же, мужественная женщина, к подобной опасности отнеслась с равнодушием, попросив единственно:

— Вы только не храпите, а то у панны Арцумейко удивительно тонкий слух…

После рассказа Гавриила она сделалась тиха, задумчива даже, отчего сам Гавриил пришел в немалое расстройство.

И скрылся в шкафу.

Нет, он мог бы уйти.

И провести ночь в палисаднике, а то и вовсе в парке, но… сама мысль о том, чтобы оставить панну Эржбету без присмотра, была неприятна. Вот он и сидел, кутаясь в пуховую шаль, от которой приятственно пахло духами.

Глаза закрыл.

Спал? Отнюдь. Он умел не спать долго, по три, а то и по четыре дня. Случалось, что и неделю проводил без обыкновенного сна, погружаясь в некое пограничное состояние, в котором разум его получал отдых, но меж тем вовсе не отрывался от яви.

— Послушайте, — Эржбета отставила машинку, за которой сидела, поскольку так у нее, и не только у нее, складывалась иллюзия занятости, — а вы… вы собираетесь его поймать? Волкодлака?

— Собираюсь.

Она задернула шторы плотно. И свет погасила, оставив единственным источником толстую стеариновую свечу в банке.

— И убить?

— Да.

— Вы… не боитесь?

— Чего?

Гавриил выглянул из шкафа.

— Того, что он убьет вас. — Эржбета сцепила руки.

В свете свечи она гляделась совсем юной, хрупкой невероятно. И при взгляде на бледное ее личико Гавриилово сердце пускалось вскачь.

Он его останавливал. К чему терзаться попусту?

— Я… слышала, что волкодлаки — ужасные твари… огромные… силы невероятной… и убить их не так просто.

Гавриил пожал плечами. Что правда, то правда… огромные, куда там человеку… и сила в них немалая. И скорость… и нюх… да и коль тварь проживет первую дюжину лет, пообвыкнется с обличьем своим иным, начнет разум, богами данный, использовать, то и становится много опасней.

Молодые-то прямо прут.

А старый… он долго тогда кружил, подбираясь ближе и ближе, подступая и отступая… пугая рыком, изматывая воем… а появился когда, то с той стороны, с которой Гавриил его вовсе даже не ждал.

— Непросто. — Он облизал пересохшие губы. Пить хотелось страшно, но Гавриил с желанием этим боролся. Сначала пить, потом организма иного потребует… нехорошо выйдет.

Неудобственно.

— Тогда как вы…

— У меня нож имеется, — Гавриил вытащил старый, потрепанный жизнью клинок, — особый… он мне уже подсоблял.

Эржбета вздохнула.

Вот не походил этот ножичек на грозное оружие… может, конечно, зачарованный, да только вид у него самый что ни на есть простецкий. Эржбета похожим ножиком яблоки режет и карандаши чинит.

— И случалось раньше…

— Расскажете?

Он помотал головой, потом вздохнул:

— Да… там… нечего рассказывать… я на границе раньше жил… а там всякого… иного… много. — Каждое слово Гавриил из себя вымучивал, и Эржбете даже жаль его было. — Вот и столкнулся… у меня только нож был… и вот… я его… их…

Он скукожился, тихо добавив:

— Убил я их…

Эржбета скептически окинула новоявленного защитника взглядом. Нет, Гавриил ей нравился. Очень даже нравился. Стыдно признаться, его присутствие ввергало Эржбету то в печаль, то в настрой мечтательный, задумчивый… но вот она старалась быть беспристрастной.

Что есть волкодлак?

Ежели верить «Энциклопедии тварей непознанных», то сие — огроменный монстр с клыками, когтями и неугасающей жаждой убийства. В той же «Энциклопедии» ясно сказано, что убить оного монстра непросто, что к магии он мало чувствителен, а боится единственно холодного железа. И то, пораженный, способен прожить еще долго… и потому на волкодлаков устраивают облавы, а лучше ищут их в обыкновенном, человеческом образе, с которым управиться не в пример проще.

И что есть Гавриил?

Человек.

Он невысок. Субтилен. И пусть веет от него силой, но…

Размышления Эржбеты прервал заунывный вой, от которого Гавриил встрепенулся.

— Сидите здесь. — Он вывалился из шкафа, на ходу сдирая Эржбетину шаль. — Никуда… и окно закройте…

Прежде чем Эржбета успела хоть слово произнести, Гавриил оказался на подоконнике.

А после с подоконника скатился.

Ночную же тишину прорезал тот же вой… грянул выстрел… а потом еще один… снаружи происходило явно что-то в высшей степени занимательное. И Эржбету тянуло выглянуть, хоть бы в окошко.

Она к окошку и подошла.

А после отступила.

Нет уж, это в книгах героиню от собственной ее глупости спасают герои, а вот Эржбета осталась одна. Она лишь надеялась, что Гавриил вернется.

Он и вернулся.

Спустя два часа.

— Вы не спите? — спросил робко. Вид, следовало признать, он имел преотвратный.

— Не сплю, — Эржбета произнесла это с немалым раздражением.

Она волновалась! За этого вот безумца, решившего идти на волкодлака с одним ножиком, волновалась… а он где-то ходил… бродил… взялся ведь Эржбету защищать, а сам…

Она всхлипнула, понимая, что вот-вот разревется.

А Эржбета давно не плакала! Может быть, с самого детства, когда поняла, что никогда-то ей не простят… пусть она ни в чем не виновата, но не простят.

— Простите, — повторил Гавриил. — Я… я сделал что-то не то?

— Не знаю, что вы сделали. — Ее голос звенел от напряжения.

И обиды.

И просто сам по себе. Боги наградили звонким голосом, бывает…

— Сделал. — Гавриил подошел и обнял.

Он знал, что не имеет права прикасаться к этой женщине… к женщине вообще, не считая падших, но и тех обязан беречь от себя же, но сегодня, сейчас, он не смог устоять перед искушением.

Он ведь не собирается причинять ей зла.

Обнять только.

Утешить.

— Простите меня, пожалуйста…

Она бы простила.

Она уже простила его, пусть и не вымаливал он прошения, как то делал граф в «Преступном влечении»… и тем паче не спешил совершать подвиг, дабы заслужить его, как герцог из «Добродетели и порока»… и не спешил осыпать Эржбету драгоценными дарами… и не плакал даже.

Эржбета отстранилась, убеждаясь, что по щекам Гавриила не ползут скупые мужские слезы.

И вообще никакие.

— Вы… вы ушли… — выдавила она, когда вернулась способность говорить. — Вы обещали, что будете меня охранять, а сами ушли…

— Вы испугались?

Она кивнула: конечно, она испугалась.

— Простите меня. — Гавриил поцеловал руку, пожалуй, это большее, на что он мог рассчитывать. — Завтра вы уедете.

Произнес он это тоном, который не оставлял сомнений, что уехать Эржбете придется. А она не желала уезжать… не бросать же этого храброго безумца наедине с волкодлаком!

Эржбета отобрала руку, прислушиваясь к ощущениям.

Поцелуй не горел.

Нет, она ощущала след от прикосновения его губ явственно, и ощущения эти смущали Эржбету… но вот не горел, и все тут! А должен! В конце концов, горящие от поцелуев руки — первый признак влюбленности…

— Вам опасно оставаться в Познаньске.

— А вам?

Гавриил пожал плечами.

Опасно?

Пожалуй. Охота — само по себе занятие опасное, а уж на волкодлака… тем более когда тварь матера и хитра. А еще быстра… Гавриил свалился ей на хребет и скатился, не успев ударить. Полоснул по шкуре, но и сам едва увернулся от острых клыков. Но увернулся же, пускай и попав в колючие объятия плетистых роз. Пока выбирался, тварь ушла.

Почему не добила?

Но вернется, несомненно, вернется. Волкодлаки злопамятны, а Гавриил распрекрасно помнил, как склонилась над ним уродливая горбатая фигура.

Пасть оскаленную.

Клыки.

И ниточку слюны, что на лицо упала… ноздри твари дрогнули, вбирая его запах.

Запоминая.

— А… — Эржбета отчаянно пыталась найти причину достаточно вескую, чтобы остаться в городе. Не то чтобы ей так уж дорог был Познаньск, не дороже собственной жизни, но сама мысль о расставании претила. А вдруг оно навсегда? Ну или на очень долгий срок? Та же Аделия из «Прекрасных снов» ждала возвращения мужа семь лет… у Эржбеты на семь лет вряд ли терпения хватит. Да и Гавриил не муж. — А если он последует за мной?

— Нет. Если бы мог покинуть Познаньск, уже ушел бы. Его здесь держат… и луна снова полная.

Эржбета нахмурилась.

А ведь и вправду полная. И как она не заметила этакой странности? Вчера ведь еще, Эржбета совершенно точно помнила, луна была крохотным новорожденным серпиком. А тут вдруг…

— Как такое…

Она подошла к окну и решительно отдернула гардину.

И вправду… не мерещится ли ей этакое? Луна круглая, раздувшаяся, что мыльный пузырь. Висит над окном, переливается перламутром.

— Колдовкина. — Гавриил умел ступать неслышно. И подошел он близко… непозволительно близко, хотя, конечно, для мужчины, который намеревался провести ночь в шкафу Эржбеты — Иржена милосердная, какой конфуз выйдет, если его там обнаружат, — грани позволительного значительно расширялись.

Эржбета могла бы отстраниться.

Отступить.

Или сделать вид, что не замечает этакого вящего нарушения этикета.

— Почему колдовкина? — Она отступила, но не в сторону, а к Гавриилу, опираясь на плечо его.

— Так говорят… я точно не знаю. — Он нашел Эржбетину руку и пальцы сжал. Нежно так… — Чем сильней колдовка, тем больше она умеет… может…

— Даже луну подвинуть с неба?

— Нет. — Он покачал головой. — Луна прежняя, но… это морок… мне так объясняли. Он иного свойства, чем обыкновенный… если бы она колдовала не луну, а монету, ты бы ощутила и вес этой монеты, и запах ее… и долго бы думала, что держишь в руках золото.

— А на самом деле?

— Веточка. Лист сухой… да и просто песчинка. Главное, что пока морок держится, то все, кто эту песчинку видит, принимают ее за монету…

— И луну, стало быть…

Гавриил кивнул.

— Волкодлак слышит ее зов. Старым волкодлакам луна не нужна, чтобы перекидываться. И даже ночь не нужна…

…тот прекрасно шел и днем по Гавриилову следу. Изредка показываясь, серая тень средь серых теней, различимая лишь тогда, когда сама желала становиться таковой.

— Но вид луны сводит его с ума… он желает крови… здесь слишком много людей. Слишком много запахов. Звуков. Сегодня он пришел за тобой… завтра вернется…

— И ты…

— Убью его.

Он произнес это спокойно, уверенно, будто бы иначе и не могло сложиться.

— Но если… если я уеду, — Эржбета сглотнула, — то он… он ведь почует, что меня здесь нет?

Гавриил вздохнул.

Значит, почует.

— Он найдет кого-нибудь другого?

— Скорее всего…

И этот другой, вернее другая, она ничего не знает… ее не берегут, не стерегут… не защитят. Она, эта неизвестная Эржбете девушка, умрет, потому что колдовка выпустила морок, а Эржбета оказалась слишком труслива, чтобы рискнуть.

— Завтра, — она облизала пересохшие губы, — мы пойдем гулять в парк… вечером…

— Бета!

Ее так никто и никогда не называл.

— Если ты думаешь, что я тебя брошу…

…не бросит.

…семь лет неизвестности точно не по нраву Эржбете.

…и вообще, княжна из «Неутоленных желаний» отправилась следом за супругом к дикому Африканскому континенту, а Эржбете всего-то и надо — в парке прогуляться.

Парк, он поближе Африки будет.

А волкодлаки… должна же быть в ее романе смертоносная компонента…

— Я… — Голос предательски дрогнул, все-таки в отличие от смелой княжны Эржбета была не чужда некоторых разумных опасений. — Я буду приманкой. А ты охотником…

Гавриил задумался на мгновение, но после покачал головой.

— Я буду, — сказал он, — и охотником. И приманкой.

А после глянул так, с насмешкой:

— Бета, ты же одолжишь мне платье?

Эржбета кивнула: все-таки в некоторых просьбах мужчинам не отказывают.


— Перепелка цимбалы печалит лес можжевельник… — пробормотал Себастьян, коснувшись губами беломраморной руки.

От руки пахло тленом.

И появилось ощущение, что сама эта рука лоснилась, словно жиром смазанная. Если и так, то Себастьян очень надеялся, что мазали ее исключительно дамским кремом для пущей белизны и гладкости кожи. Хотя куда уж белее и глаже.

Гаже.

— Что вы сказали, князь?

— Говорю, пальцы у вас удивительно тонкие… такими только на цимбалах играть. — Себастьян ничего не почувствовал.

Он надеялся, что тварь, подаренная Мазеной, не издохла.

Не передумала подчиняться.

И вообще сменила место обитания, поелику в ином случае перспективы лично для Себастьяна вырисовывались совершенно безрадостные. В целом следовало заметить, что перспективы в любом случае вырисовывались безрадостные, но одни явно были безрадостнее других.

— Почему на цимбалах? — удивилась колдовка. — А клавесин?

— Клавесин — это пошлость! — Себастьян отмахнулся. — То ли дело цимбалы… вот лично вы много встречали девиц, способных сыграть что-либо на цимбалах?

Колдовка покачала головой.

— Вот и я о том же… в конце концов, музыкальный инструмент есть отражение индивидуальности. А ваша индивидуальность слишком, уж простите, индивидуальна, чтобы можно было привязать ее к клавесину…

Руку он выпустил. И с немалым трудом удержался, чтобы не вытереть пальцы о грязную Сигизмундусову рубаху.

— Князь, — голос колдовки сделался холоден, — я ценю ваше стремление служить мне, но… мне казалось, что вы не из тех, кто станет выслуживаться.

Надо же, какая принципиальная особа.

Ей тут целый князь… к счастью, пока еще целый, дифирамбы поет, а она недовольна. Значит, ежели б он с гордою головою потребовал бы плахи, она б принялась отговаривать.

— Так ведь, — Себастьян выразительно сунул пальцы под воротничок, — жить-то охота…

— Если вам так охота жить, то что вы в Познаньске не остались?

— Сам удивляюсь.

Евдокия хотела сказать что-то, наверняка едкое, резкое и неуместное в нынешней ситуации, но Себастьян успел перехватить руку.

Сдавить.

— Скажите, неужели вам не жаль девушку? — поинтересовалась колдовка.

— Жаль, — Себастьян был искренен, — но, видите ли, я не склонен к пустому героизму… конечно, если вы пообещаете не вмешиваться, то я попробую девушке помочь.

Колдовка повернулась к Себастьяну.

Мутные глаза.

Темные.

И нельзя в такие смотреться, утянет, разума лишит.

— Вы правы, князь. — Голос-шепот, голос-шелест, в который надо вслушиваться, чтобы не пропустить ни словечка. — Я вмешаюсь. И не позволю вам все испортить… эта девушка уже обещана.

— Кому?

— Им. — Она обвела рукой пустую площадь. — Неужели вы не слышите?

Слышит.

Уже не шепот, не шелест, но голоса… они повторяют нараспев одно имя, и Себастьян пока не может разобрать, какое именно — не его ли собственное? — но знает, что как только поймет, то станет одним из…

— Слышите, — на губах колдовки появилась улыбка, — они ждут, и я не могу подвести их. Однако нам не место здесь.

Она подняла руку — вялый, томный жест. Но, повинуясь ему, мир переменился. Сделался вдруг вязким, ненадежным, словно Себастьян уже попал в зыбунец.

Поблекла проклятая церковь.

И дома исчезли, растаяли не то дымом, не то местным кисельным туманом. Главное, что время замерло, а как отмерло, то и выяснилось, что нет больше деревни.

Где есть?

Где-то, несомненно, есть, может, сзади, может, спереди… главное, что рядом.

— Не трудитесь, князь… вы ведь бывали на изнанке? — Колдовка глядела прямо.

И глаза ее ныне стали черны, не глаза — уголья, которые кто-то злой шутки ради, не иначе, вставил в пустые глазницы. И сажа сыплется из этих ненастоящих глаз, оседает на щеках, марает неприглядную их белизну. Сама-то колдовка того не видит.

Думает, что она красива.

Но на изнанке видна вся правда.

Нет деревни.

Нет церкви.

Есть лишь круг из дюжины камней. Серые глыбины вздымались к небу, искривленные, почти повалившиеся, они сталкивались друг с другом, образуя ненадежный шатер, над которым повисло солнце. И Себастьян зажмурился, до того непривычно было видеть его яркий желтый шар.

— Или правильнее было бы сказать, что тут лицо. — Колдовка подняла подол белого платья.

…не белое, серое.

…и вовсе не из шелка, но из паутины сплетенное, грязное, липкое, с мертвыми мушиными телами в нем… там они гляделись жемчугом.

— Тот храм был выстроен на этих камнях. — Она гладила их нежно, не замечая, как оставляет на неровных боках лоскуты кожи. — И нашлись те, кто вспомнил это… а еще вспомнил, кто лежал под камнями… чьею силой они напитались.

— И решил воспользоваться этой силой.

— Верно, князь… только они, те, которые устроили Великую требу, забыли, что силу мало выпустить, ее еще нужно удержать.

Сдавленно охнула Евдокия.

Схватилась за руку.

И было от чего.

К каменному кругу выходили люди. Старые и молодые. Мужчины и женщины. Ковылял толстый мужичонка в расшитой бисером шапке. Он то снимал ее, верно опасаясь, что съедет она с лысой головы, то вновь надевал, силясь лысину прикрыть. Важно ступала хмурая женщина с коромыслом. И ведра покачивались, но вместо воды из них песок лился… корчил рожи местный блаженный, то и дело совал пальцы в раззявленный рот, а вытащив, вытирал их о портки.

И стайка детей с одинаковыми мертвыми лицами вертелась, норовила окружить его, но блаженный не давался… они все были тут, те, чьи голоса Себастьян слышал.

Они знали, что случится.

Ждали.

И в ожидании рассаживались по невидимой границе степенно, без спешки и сутолоки. Наверное, эта их деловитость пугала сильнее, нежели явное понимание того, что люди эти мертвы.

Давно.

Безвозвратно.

— Видите, — колдовка поманила за собой в круг, — теперь вы знаете, почему я не могу иначе…

…потому что тогда они придут за ней, за той, что заключила некогда договор. Нет, не она, но другая, связанная с этой узами крови. А кровь — именно то, что заставляет ее исполнять древнюю клятву.

Нельзя взять из колодца, не отдав взамен.

Вот истина.

Кровь за силу.

Жизнь за силу.

Множество жизней за треклятую силу…

— Вижу, ты понял… не я создала это место…

— Но ты и подобные тебе пользуются им.

— Да, — она ответила просто, не смущаясь. — По праву…

— Какому?!

Уже Евдокия сжала руку.

Понимает ли? Она человек, к счастью, всего-навсего человек, который не способен услышать эти треклятые голоса… Себастьян заткнул бы уши.

— По праву рождения. — Колдовка коснулась черного, точно обугленного перстня. — По праву силы. По праву хозяйки этих земель… не к ней ли ты шел, Себастьян, ненаследный князь Вевельский, позор собственного рода? И не ее ли собирался просить о милости? А просителю следует стоять на коленях.

Играет.

И ей по вкусу эта игра. А Себастьян сейчас сорвется, потому что голоса уже подобрались к самой грани. Кричат. Почему никто не слышит крика?

Она привыкла.

А Евдокия… она вцепилась в Себастьянову руку, точно боится, что он и вправду настолько обезумел, чтобы кинуться на колдовку.

Не сейчас.

— Ты… знаешь, где мой брат?

Колдовка наклонила голову.

— Неправильно просишь.

Себастьян опустился на одно колено. И на второе.

— Я хочу увидеть брата…

— Видишь, как все просто… а ты, девка, что скажешь? В мое время подобных тебе держали в Черном городе. И если мужчина благородного рода обращал на них взгляд, то ненадолго, и уж тем более не могло и речи быть о свадьбе. Нелепость какая… свадьба с простолюдинкой…

— Не большая нелепость, чем свадьба с простолюдином, — раздался тихий, но такой знакомый голос.

И где-то далеко, на изнанке мира, ударили колокола…


…тиха была Познаньска ночь.

Ладно, положа руку на сердце, не очень-то и тиха… стрекотали сверчки, рокотали жабы. Вполголоса матерился, тронутый красотою пейзажа, извозчик. Где-то за парковой оградой выл пес, не то от тоски, не то просто на луну, которая ныне вышла еще краше, чем прежде. Крупная, тяжелая, как небо держит…

Извозчику Гавриил бросил сребень, который был пойман на лету.

— Не искали б вы, барышня, приключениев, — сказал извозчик, попробовав монету на зуб.

Но сказано это было уже в спину барышне.

Ишь, пошли ныне девки. В прежние-то небось времена ни одна приличная панночка и подумать не могла о том, чтоб на ночь глядя по парку шастать.

А теперича… вольности им… права…

Извозчик сплюнул, полагая, что единственное неотъемлемое право, богами бабе даденное, — это мужика обихаживать, поелику он как есть семьи радетель и кормилец. А баба — существо пустое, которому твердая рука надобна и наставления.

Вот барышню б он, будь его воля, ремнем бы наставил.

А то шляпку нацепила, вуалькою морду занавесила, облилася духами так, что ажно лошадь кашляет, и думает, будто бы раскрасавица… побегла вон, зацокала каблучками да по дорожке… к полюбовнику…

Извозчик сплюнул. И отвернулся.

Не его дело… а его — до конюшен добраться, коняшку обиходить, экипаж почистить. После же и в трактир заглянуть можно, принять рюмашечку нервов успокоения ради, там и домой…

Он цокнул, тронул вожжи, и лошадка — вот не человек, а в голове мозгов всяко больше, нежели у бабы шальной, — потрусила знакомой дорогой. Однако тут же была остановлена крепкой мужской рукой.

— Чего?! — Извозчик, человек бывалый, мигом вытащил из-под седушки прута железного, каковой возил с собою для вразумления всякого заезжего, а потому дикого, не знакомого со столичными порядками элемента.

Однако человек в кожанке покачал головой, а из-за широкой его спины выступил господин солидного виду.

— Тайная канцелярия, — сказал он и бляху извозчику под нос сунул. — Вы барышню подвозили?

Извозчик кивнул.

И прут выронил.

Эк угораздило… а ведь чуял всем нутром своим, что неладно с этою девкой… вот ведь… говорил отец, что все беды от баб.

— И где высадили? — ласково-ласково поинтересовался господин.

— Т-там…

— А куда пошла, видели?

Извозчик кивнул.

— В… ф… парк…

— В парк… интересненько… да отпусти ты его уже. Благодарю за службу! — Господин погладил лошадку. — Забудь, что видел… н-но, пошла… а вы чего стали? Идите… и осторожней там… не спугните раньше времени.

Господин поправил фетровую шляпу, которая норовила съехать набок — уж больно покатой была голова оного господина — и тем самым изрядно убавляла солидности облику.

Меж тем девица, и не подозревая, верно, об этакой увлеченности ее особою Тайной канцелярией, неторопливой походкой прогуливалась по узенькой парковой дорожке. В правой руке девица держала кружевной зонтик, в левой — отделанный плюшевыми розами ридикюль.

У фонтана она остановилась, сунула ридикюль под мышку, а зонтик — меж ног, чему несколько воспрепятствовали пышные юбки. Из декольте, несколько чересчур уж откровенного, девица извлекла серебряный брегет…

— Пороть тебя некому, — раздался ласковый голос, от которого меж тем девица подпрыгнула, выронила и ридикюль, и зонт, и брегет. — Больных людей от процессу отрываешь.

— К-какого? — с легкой запинкой произнесла она голоском писклявым. И вуаль поправила.

— Боления. — Евстафий Елисеевич бочком выполз к фонтану. — А за между прочим, ежели верить ведьмакам, то процесс сей крайне ответственный и требует полнейшей сосредоточенности!

Он поднял палец, ткнув им в обвислое брюхо луны.

— В-вы…

— Я. — Евстафий Елисеевич ступал осторожно, придерживая живот обеими руками. Оно, конечно, он мечтал выбраться из больничной палаты, но не таким же ж образом!

Тайно… мало что побегом… да еще в платье этаком, в котором честному человеку на глаза иных честных людей и показаться-то срамно. Платье было больничным, в ту самую узенькую полоску, навевавшую печальные мысли о каторге и каторжанах. И главное, что из обуви — тапочки, принесенные любезной супругой после долгих уговоров. Тоже в полосочку, но бело-розовую…

— А… а что вы тут делаете?

— Тебя караулю. — Евстафий Елисеевич поманил Гавриила пальцем. — Ходь сюда, паршивец инициативный…

— Я…

— Ты… — Он извернулся и уцепился за юбку, густенько расшитую хризантемами. — Ходь, кому сказал, а то… вот что это такое?

Воеводин палец ткнулся в грудь, что нагло выпирала из декольте.

— П-прелести Аф… Афродиты…

— Вижу, что не твои. — Прелести упомянутые Евстафий Елисеевич потрогать все ж не решился. Оно, конечно, может, и Афродиты, да, не приведите боги, обвинят опосля в разврате… или еще в какой пакости.

Дануточка не простит.

— Взял где?

Гавриил покраснел, радуясь, что густая вуалетка скрывает сей неприглядный факт, ибо не пристало людям героического склада характера краснеть и вовсе стыд испытывать.

— Эржбета… сказала… купила по случаю… авось пригодится…

Прелести сии, отлитые, ежели верить прокламации, из каучука высшего класса, были зашиты в телесного колера чехлы и на ощупь напоминали подошву. Но без них платье не садилось.

Оно и так не садилось, Эржбета полдня потратила, в боках расставляя…

— Авось и пригодилось, — тяжко вздохнул Евстафий Елисеевич, а после ухватил за ухо. — Я тебе что сказал, ирод малолетний? Никакой самодеятельности!

Пальцы у познаньского воеводы были что клещи, не вывернешься.

— А ты чего учиняешь? Пошто людей из Тайной канцелярии забидел? Они ж мне теперича всю душу вымут!

— Я… н-не хотел…

Вот и все.

Тайная канцелярия… и ежели Евстафий Елисеевич тут, то и они недалече…

— Не хотел он… вечно вы все нехотя да нечаянно… хоть бы раз чего нового выдумали. — Евстафий Елисеевич ухо выпустил и вуалетку поправил. С нею, надо заметить, ладно придумали, небось лицо у Гавриила не девичье, этаким волкодлака не проведешь. А за вуалеткою поди разбери, кто там. — Вот сам опосля изложишь, как именно ты не хотел и что там за недопонимание у вас нечаянно получилось.

— Н-недопонимание?

— Шляпку поправь… и осанка, Гаврюша! Осанку держи, а то ссутулилася, аж смотреть больно.

За осанку Эржбета тоже пеняла.

Корсетом грозилась.

Только от корсета Гавриил отказался, поелику, может, осанку он держать и не приучен, но корсет всяко движения стеснит. А ему свобода нужна.

— И конечно, недопонимание… им поступил сигнал, который оне обязаны были проверить. Ты же, будучи актором молодым… да на задании… с четкими инструкциями принял ошибочное решение.

— Ак…актором?

— Младшим, — мстительно уточнил Евстафий Елисеевич. — А задание провалишь, и вовсе уволю.

Младшим актором… он просто не знает…

— Иди… прелести свои поправь только, а то набок сбились.

— Это не мои. Афродиты.

Евстафий Елисеевич молча прелести поправил. И рюшечки на воротничке разгладил, сказал ласково:

— Иди, Гаврюша… а о прочем мы после поговорим… главное, аккуратней там.

И зонтик протянул.

Оно и правильно, приличной барышне без зонтика никуда.


Стоило Гавриилу скрыться за поворотом, как к фонтану вышел господин в фетровой шляпе.

— Значит, младший актор? — поинтересовался он и, не дожидаясь приглашения, на лавочку присел. — Смелый вы человек, Евстафий Елисеевич… не боитесь?

Господин вытащил из кармана бонбоньерку.

— Бросьте, хороший парень…

Будь иначе, не позволили бы уйти.

— Дури много… карамельку будете? Аль диета?

— Диета, — вздохнул Евстафий Елисеевич, но решился: — А и давайте… дури много, то это по молодости. Главное, дури сей правильное применение сыскать…

Где-то вдалеке раздался тоскливый волкодлачий вой.

Загрузка...