ГЛАВА 17 Семейные ужины

Родственников я очень любил. Особенно под чесночным соусом.

Из откровений некоего Н., осужденного за преступления столь ужасные, что и газеты писали о них с оглядкою не столько на цензуру, сколько на крепость читательских нервов

— Ах, Гарольд, позволь представить тебе наших гостей…

Теперь Мина боялась.

Она прятала страх за улыбкой, за щебетанием светским, которому кто-то другой, может, и поверил бы. Но Себастьян слышал, как быстро-быстро бьется ее сердце. И запах изменился. В аромате болотных лилий проклюнулись ноты каленого железа.

— Сигизмундус… молодой и перспективный ученый…

Гарольд был худ. Изможден. И напоминал Себастьяну не то всех грешников разом — до того размытыми, неясными были черты его лица, — не то демона, ежели б случилось оному по недомыслию, не иначе примерить человеческое одеяние. Следовало заметить, что сие одеяние само по себе было преудивительным. Узкие кюлоты мрачного черного цвета, однако же с бантами из алого атласа. Черные чулки. Черные башмаки, пряжки которых переливались драгоценными камнями. Черный камзол, расшитый красной нитью. И ослепительно-белый тяжелый воротник, каковые носили в позапрошлом веке.

Голова Гарольда была лысой, а бугристый череп — весьма выразительным, куда более выразительным, нежели лицо.

— Сигизмундус, — повторил он имя. — Бросьте, молодой человек. Негоже, попав в чужой дом, представляться украденным именем. О вас могут плохо подумать.

— Разве…

Вялый взмах руки. Пальцы тонкие. А ногти синюшные, как у покойника.

— Себастьян, полагаю, подойдет вам лучше… и уважьте хозяев, милейший князь. Примите свое истинное обличье…

— Вы…

Гарольд поднял руку.

— Не тратьте наше общее время на глупые игры. Или вы и вправду столь наивны, что полагаете, будто здесь вас не знают?

— И чем обязан этакой славе?

Нельзя давать волю раздражению.

— Вы расстроили одну чудесную женщину, а у женщин долгая память… итак, я жду.

Себастьян пожал плечами: почему бы и нет? Он прав, этот человек или нечеловек, — сейчас не самое лучшее время для игр. А забавно выходит… второй раз уж маска подводит.

— Здесь все видится несколько иным, — произнес Гарольд и смежил веки. — Со временем и вы привыкнете…

— А очки вам все равно не идут. — Вильгельмина отступила на шаг.

— Дорогая, ему это прекрасно известно, но наш дорогой гость имеет все основания опасаться… все же у него нет… естественной невосприимчивости к некоторым твоим талантам. Дамы, не стойте в дверях… панна Евдокия, премного рад вас видеть. Яслава…

Церемонный поклон.

Протянутая рука, которую Евдокия сочла за лучшее не заметить.

— И вы опасаетесь… — Данное обстоятельство, похоже, хозяина дома не столько смутило, сколько развеселило. — Что ж, это должно бы польстить… прошу… клянусь остатками души, что в нашем доме вам ничего не грозит.

— А у вас этих остатков… осталось? — уточнила Яслава, которую местная живопись тронула до глубины души.

— Вполне, милостивая сударыня. Хватит, чтобы не рискнуть нарушить подобную клятву… — Он обвел рукой зал. — Мне ли не знать, что происходит с клятвоотступниками.

— И что же?

— О, если вам действительно, — он подчеркнул это слово, — любопытно, то я могу устроить… экскурсию. Кажется, это называется так. Убедитесь, как говорится, воочию…

Убеждаться воочию у Яськи желания не было.

У Евдокии тоже.

Но руку хозяина она проигнорировала, наплевав на все этикеты разом, — все же место не располагало к проявлению избытка манер.

— Что ж… в таком случае предлагаю начать ужин… Мина, где девочки? Сколько раз можно повторять, что нельзя настолько…

— Ах, папа, — дверь отворилась, на сей раз, разнообразия ради, беззвучно, — перестаньте… кому здесь нужны ваши правила?..

Девушку, скользнувшую в комнату — ступала она неслышно, тенью, — несомненно, можно было назвать красивой. Высока. Стройна… и старомодного кроя платье с фижмами лишь подчеркивало тонкую талию ее. Обнаженные плечи были белы, впрочем, как и шея с красной атласной лентой. Лента была узенькой, и Евдокия не могла отделаться от мысли, что это и не лента, но рана.

Голову красавице отсекли, а после передумали, приставили к телу…

Круглое личико, обильно напудренное.

Нарисованный румянец.

Алые губы.

Мушка на щеке… этаких красавиц Себастьяну случалось видеть на придворных портретах двухсотлетней давности. Они вот так же забривали лоб, носили пышные парики, которые щедро украшали что перьями, что драгоценными камнями.

— Эмилия. — Мина представила дочь, и та присела в реверансе.

Кукольный поклон. И сама она — куколка, сломанная, но наспех починенная. Оттого и движется неловко, рывками. И тянет приглядеться к рукам, не осталось ли на них следов от веревочек.

— А это — Генриетта…

— Прошу прощения, папа, мама…

Голос тихий.

Взгляд в пол.

Платье черное, строгое, такое пристало носить вдове средних лет, но уж никак не молодой девушке. И странным образом платье это лишь подчеркивает юный возраст Генриетты.

Бледность кожи.

Печаль в синих очах. И Себастьян вдруг понимает, что не способен отвести взгляд от этих очей…

— Прекрати, дорогая, — произнес Гарольд. — Это наши гости…

— Конечно.

Темные губы. Черные почти, будто измазанные не то в варенье вишневом, не то в крови, которая успела застыть.

— Нет, дорогая, ты не поняла. Это именно гости, а не… извините, князь, сюда действительно гости заглядывают нечасто. Но присаживайтесь… Где ваш братец?

— В городе. — Эмилия дернула плечиком. — Третий день уже… почему все время он? Или вот она…

Она указала на Генриетту, которая уже заняла место по правую руку Гарольда.

— Я тоже хочу поехать! И мама…

— Мама не может никуда поехать, дорогая. — Гарольд указал на свободные стулья. — И давай поговорим обо всем позже…

— Отчего? — Себастьян помог Евдокии, которая явно не была настроена на тихий семейный вечер. Яслава и вовсе закаменела. — Прошу вас, не стоит стесняться…

— Действительно. — Эмилия потянула себя за накрахмаленный локон. — Их ведь все равно убьют…

— Эмилия!

— Что, папа? — Невинный взгляд, и томный взмах ресниц. — Ты же сам говорил, что она своего не упустит, а значит, их убьют. Тогда к чему все эти игры…

— К тому, что пока они живы. — Гарольд подчеркнул это слово — «пока».

Что ж… не то чтобы у Себастьяна имелись иные варианты развития событий, но все же ныне был редкий случай, когда собственная прозорливость не доставляла радости.

— Кстати, рекомендую вино… триста двадцать лет выдержки… и девочек не слушайте. Они здесь несколько…

— Одичали, — с милой улыбкой завершила фразу Эмилия. — А вы и вправду князь?

— Да.

— Как мило… послушайте… — Она наклонилась, почти легла на стол, и глубокий вырез ее платья стал еще глубже, а грудь почти обнажилась. Но вид ее, аккуратной, совершенной даже, почему-то не вызывал у Себастьяна никаких эмоций. — Зачем вам умирать?

— Совершенно незачем…

Гарольд более дочь не одергивал. Он самолично разлил вино по бокалам. Евдокии поднес:

— Прошу вас, не стоит опасаться. У меня нет намерения вас отравить… или каким-то иным образом воздействовать на ваши разум и волю… она бы не одобрила.

— А вам нужно ее одобрение?

Прозвучало почти оскорбительно, но Гарольд склонил голову:

— Жизненно необходимо…

— Видите ли, деточка, — Мина вино пила из бутылки, пыль с которой отерла подолом черного своего платья, — жизненно — это в данном случае не эвфемизм…

— Мама, давай хотя бы сегодня…

— Брось, Генри, чем сегодняшний день отличается от вчерашнего? Или позавчерашнего… ото всех этих клятых дней. Ваше здоровье, милочка. — Мина подняла бутылку. — Пейте. Не стесняйтесь. Он и вправду не станет вас травить… а в остальном… в остальном здесь можно жить, если притерпеться.

— У мамы расстроены нервы, — сказала Генриетта, она вино лишь понюхала, и Евдокии показалось, что запах пришелся Генриетте не по вкусу.

— Не только у мамы. — Эмилия дотянулась до Себастьяновой руки, которую поглаживала ныне нежно, с явным намеком. — В этом захолустье, князь, такая тоска нечеловеческая… но все лучше так, чем смерть… а я могу замолвить за вас словечко… женитесь на мне.

— Прямо сейчас?

— Можно после ужина, — милостиво дозволила Эмилия. — В конце концов, это будет справедливо… нас осталось так мало…

— Простите, но…

— Оставьте. — Черные коготки царапнули столешницу. — Хотите сказать, что не готовы сочетаться браком?

— Именно.

— Она вас убьет. Или изменит… она сильна… папочка вон на что храбр, а все равно ее боится…

— Эмилия!

— И сестрица… правда, она наивно полагает, что сможет стать такою же… не знаю… она у нас умница. Талантливая. И колдовка первостатейная… только вот, — коготки в столешницу впились, а глаза Эмилии полыхнули чернотой, — только разве ей конкурентки нужны?

— Лина! — Генриетта вскочила, но быстро совладала с собой. — Не слушайте мою сестру. Она такая фантазерка… и вовсе я не колдовка. Во мне силы — капля…

— Капля за каплей… — Мина перевернула бутылку.

Красные капли вина на черном столе почти и не видны.

И странный ужин.

Безумный.

— Колдовка, — осклабилась Эмилия. — Как есть колдовка… и она тоже… позволяет помогать, но как у Генри сил станет слишком много, так ей и конец придет…

— Всем нам рано или поздно придет конец, — философски заметила Мина. Она сидела, закинув ногу на ногу, в позе вальяжной, бесстыдной даже. И опустевшую бутылку вина, взявши за горлышко, покачивала.

— Но ведь лучше поздно, чем рано…

— Эмилия, — Гарольд вино пил медленно, растягивая сомнительное удовольствие семейного ужина, — князю твое предложение неинтересно.

— Отчего же, папа?

— Оттого, что он, как мне представляется, из тех, которые предпочтут героическую смерть тихому угасанию в нашей глуши.

— Правда? — В глазах Эмилии, вновь сменивших цвет — белолицым блондинкам к лицу голубой, — читалось удивление. И недоверие.

— Правда, — заверил ее Себастьян и руку убрал.

— Это глупо…

Эмилия прикусила губу и задумалась, впрочем, думала она недолго.

— А смерть бывает разной.

— Как и жизнь. — Мина щелкнула пальцами, и в руке ее появилась очередная бутылка.

Если она так пьет, то либо подвалы местные бездонны, либо особняк этот не столь уж отрезан от мира.

— У меня был жених… раньше… давно…

— Очень давно, — не удержалась от замечания Генри, которая с нескрываемым любопытством разглядывала Яславу. — Настолько давно, что…

— Прекрати! Папа, скажи, чтобы она прекратила…

— Эмилия, князь не настолько глуп, чтобы решить, что тебе и вправду восемнадцать…

Эмилия надулась.

— Не слушайте их… они здесь совсем отвыкли от приличного общества…

— Ей давно уже перевалило за три сотни. — Генри обошла стол, остановившись за спиной Евдокии. И та чувствовала присутствие этой женщины, несомненно опасной, куда более опасной, чем все разбойники разом, как чувствовала искреннее ее любопытство. — И мне… но если брать во внимание физическую компонетну, то Эми и вправду не больше восемнадцати… а по уму и меньше. Любопытно…

Она отступила.

И оказалась за спиной у Яславы.

— Обыкновенная… самая обыкновенная девка… у нас в деревне таких было множество… скучные создания. Ни внешности, ни ума… все мечты — о новой корове.

Она тронула рыжие волосы Яславы.

— И что он в тебе нашел?

— Уйди.

Генриетта не услышала. Или не захотела слышать.

— Я ведь предлагала ему помощь. Трижды. А он упрямился… но, если бы не ты, мы бы договорились.

Белый палец скользнул по шее.

— Или еще договоримся? Если тебя не станет… точнее, правильнее было бы сказать, когда тебя не станет… обычные люди столь недолговечны.

— Не обращайте внимания. — Эмилия скривилась. — Генри у нас любит попугать… ничего она вам не сделает. Не посмеет.

— И все-таки… что в тебе такого, чего нет во мне?

— Совесть? — предположил Себастьян, которому местное представление начало надоедать.

— Совесть? — Эмилия хихикнула. — Надо же, сестрица… а ты помнишь, что это означает?

— Нет. Как и ты… ты же хотела рассказать о своем женихе… он у нее и вправду имелся… наша Эмилия всегда умела кружить головы. И если прочих мне было не жаль, то Зигфрид… очень перспективный юноша… представлялся перспективным. Вы знакомы с Зигфридом, Яслава?

— Не имела чести…

— Надо же, какие вы знаете слова! Не имела чести. — Генриетта повторила это медленно, с откровенной издевкой. — Все же, матушка, прежде девки были попроще… а эта нахваталась слов и теперь думает, будто бы ровнею стала…

Евдокия сдержалась, чтобы не ответить.

Резко.

Грубо.

И сдержалась лишь потому, что грубости и резкости как раз от них и ждали. Нет, Евдокия подобного удовольствия им не доставит.

— Извините, если задела… но странно, что вы так и не удосужились навестить Зигфрида… живете в его доме… это как-то невежливо по отношению к хозяевам. Впрочем, чего еще ждать…

— Зигфрид мне нравился, — вздохнула Эмилия, явно задумавшись о чем-то своем. — Он так меня любил… вы себе не представляете… он стихи писал…

— Пятистопным размером. Невероятно унылые были творения…

— Ты просто завидуешь! Тебе небось никто никогда стихов не посвящал…

— И слава… Хельму.

— Он сделал мне предложение на балу… розы кругом и лилии… — Эмилия мечтательно подняла очи к потолку, на котором, однако, не наблюдалось ни роз, ни лилий, но только грешники в объятиях Хельмового пламени. — Он опустился на колено… и оду зачитал.

— Рифма несколько хромала, а метафоры и вовсе были… мягко говоря, странны. Помнится, что-то там про влекущий аромат разрытой могилы… и чумную бледность кожи… впрочем, что взять с молодого некроманта?

— Вечно она все испоганит, — пожаловалась Эмилия, впрочем, непонятно было, кому сия жалоба адресовалась. — А мы могли бы пожениться…

— И что помешало?

Себастьян встал. И обошел стол, остановившись за спиной у Евдокии. На Яськино кресло руку положил, и та вздохнула с немалым облегчением, пусть бы и вид бывшего студиозуса, который оказался совсем не студиозусом, ей внушал немалое подозрение.

— Война. — Эмилия всхлипнула и тронула мизинчиком мушку. — Представляете, какой ужас? Я уже и платье выбрала… выписала даже… и список гостей составила, а тут война какая-то… все поменялось вдруг…

— Поменялось. — Генриетта медленно обходила Себастьяна, и от близости ее у него шкура зудела, того и гляди, чешуей пойдет.

А что, чем не метода колдовок выявлять?

— Скажи проще, сестрица, мы стали по разные стороны. И ты предложила ему выбор. А бедолага взял и выбрал неправильно. Видишь ли, чувство долга оказалось сильней чувства к Эмилии. Надо ли говорить о том, что моя дорогая сестрица расстроилась… так расстроилась, что с готовностью отозвалась на просьбу тетушки помочь…

Эмилия отвернулась и плечиком повела.

— Я не знала…

— Конечно… она не знала, что в тот дом так просто не войти… разве что по приглашению хозяев, которые приглашениями подобными не разбрасывались…

Белый палец коснулся нижней губы, точно Генриетта раздумывала, стоит ли продолжить или же сохранить молчание.

— Бедный Зигфрид… он верил, что его любят… видите, князь, любовь крайне вредна для здоровья!..

Дом содрогнулся. И пламя свечей задрожало, и в нем, меркнущем, исказились лица хозяев странного этого места, будто бы выглянуло из человеческой шкуры нечто иное, запретное, не имеющее названия.

Безмолвно закричали грешники.

И вой, хохот ветра заглушил голоса демонов.

— Гроза. — Мина поднялась. — Здесь на редкость неудобные грозы… Пожалуй, я поднимусь к себе. Эмилия…

— Я останусь.

Она облизала нарисованные губы. И вправду кукла, фарфоровое личико, глаза-стекляшки, в которых призраком настоящей жизни отражается пламя.

— А я пойду… не стоит опасаться, князь. — Генриетта подняла юбки. — Вас она точно не тронет.

— Откуда подобная уверенность?

Бледная кожа Генриетты вдруг истончилась, сделавшись почти прозрачной. И под нею Себастьян увидел седые иссохшие мышцы, кости пожелтевшие, старые, как и положено быть костям, что разменяли не одну сотню лет. Увидел мертвое сердце. И черные сосуды с засохшей кровью.

Пожалуй, он был бы рад закрыть глаза, но не смел пропустить, ибо здесь, совсем рядом, чувствовал близость того, чье имя старался не поминать лишний раз.

— Хельм не позволит. — Генриетта выставила между собой и Себастьяном ладонь, пальцы растопырила, и значит, себя же она видит ныне если не его глазами, то близко. — Она чует его метку… мы все чуем… но с другой стороны, убивать вас и не обязательно.

— Вечно она напустит туману… — недовольно произнесла Эмилия. — Ах, князь… хотите взглянуть на грозу поближе? Из моей комнаты открывается чудесный вид…

Она тоже мертва. И давно.

И пахнет от нее нехорошо… знакомый такой запах благовоний, притираний, но за ними — еще чего-то… пожалуй, так же пахли мумии страны Кемет, выставленные в королевском музее, древние, однако сохранившие капли жизни, которые не позволяли иссушенным черным телам рассыпаться прахом. И скукоженные кости лежали в золотых саркофагах.

— Благодарю. — Себастьян подал руку Евдокии. — Но я не настолько любопытен.

Эмилия выпятила губу.

— Могли бы и оказать любезность…

— Милли! — Гарольд тоже поднялся. — Веди себя прилично…

— Зачем?

— Ради разнообразия… Князь, не стесняйтесь. Чувствуйте себя как дома…

— Вдруг да понравится. — Эмилия не была согласна оставаться одна. Не сейчас.

Не в грозу.

— …отдохните… вашим спутницам отдых, как мне кажется, не повредит. Отдых никому не повредит, особенно перед важной встречей.


Небо гремело.

Лихослав слышал голос его, все голоса, которых стало вдруг множество. Он слышал плач прошлогодней листвы, которой уже почти не стало. И грохот копыт.

Звон сбруи.

Скрежет древних столпов, на которых небо держалось. Он слышал и голоса стаи. Его волки распластались на брюхе, чувствуя приближение того, в чьей воле, в чьей силе было обратить их прахом. И, очнувшись ненадолго, они страстно желали этого.

Они, но не Лихослав.

Гром.

Тяжелые копыта давят землю. И конь хорош.

Он соткан из мрака и горя, разбавлен слезами, стреножен молитвой. Копыта его — слепая вера. И удары их что удары колокола.

Дрожат опустевшие храмы.

Пугают нежить.

И тот, что восседает на спине коня, слеп, но готов разить.

Имя его забыто.

Проклято.

Прах развеян, смешан с землею, с плотью мира. Скреплен Словом, отголоски которого звенят на щите.

Медью ли?

Серебром.

И он, способный переломить хребет Лихослава одним ударом плети своей, долго смотрит. Примеряется. Руку заносит, но не бьет.

В руке этой — плеть волосяная. Такая коль и приласкает, то до крови, до смерти. И волки уже не волки, но люди в волчьей проклятой шкуре, спешат подползти, ложатся под копыта коня, жаждут этой ласки, которая ныне — милосердие.

Но он, облаченный в плащ из свежих шкур, не привык быть милосердным.

— Вставай! — Голос его гремит, и ветра отступают, и души из свиты падают наземь белым колючим инеем.

А Лихо лежит.

Та часть его, которая не человек и никогда-то человеком не была, жаждет вскочить, прижаться к голой ноге всадника. Она знает, что на колючий хребет упадет ладонь, тяжелая, тяжелей проклятого неба. А после тот же громовой голос велит:

— Ату…

И загудят охотничьи рога Вотановой охоты.

Имя?

У него нет имени. Он, Хозяин и Владыка, стоит выше имен, выше мира. И воля его сметет волю человека… или нет?

Лихо лежал.

Скулили волки, будто дворовые псы. И волосяная плеть обожгла плечи, едва не переломив хребет.

— Вставай! — во второй раз повторил тот, кого Лихослав не смел ослушаться.

И вздрогнул. Поднялся почти. Но вновь лег, распластавшись на голых камнях. И голос, который был рожден задолго до первого грома, пророкотал:

— Вставай… и исполни, чему суждено…

…он, этот голос, говорил об охоте. О следе кровавом добычи, которой мнится, что она хитра и ловка, достаточно хитра и ловка, чтобы уйти с пути.

Она петляет.

Меняет имена. И прячется в ничтожных коробах человеческих жилищ. Она спешит к храмам, чтобы, спасаясь от возмездия, преклонить колени у алтарей. Поставить свечи.

Или сыпануть золото, как будто бы ему, ныне гневливому, нужно золото. Редко кто догадывается дать кровавую цену, а еще реже жертвуют собственную кровь…

Откуда Лихо знает?

Не он, но суть его, подаренная в возвращение древнего обычая. И если эта суть возьмет ныне верх, то вновь полетит по-над землей Проклятая охота…

Нет.

Не ради них, грешников, которые, быть может, и заслуживают быть растерзанными сворой, но ради себя. Он не Вотанов пес, пусть Вотан полагает иначе.

Он человек.

Пока еще.

И когда к загривку потянулась рука, огромная, сам вид которой заставлял ту, другую сущность сжаться, взвыть от счастья и страха одновременно, Лихослав оскалился.

— Ишь ты… — Рука не прикоснулась.

Наверное, и боги не хотят быть покусанными.

— Ну… гуляй тогда… глядишь, чего и выйдет.

Он не был зол, скорее удивлен. И весел.

И рог запел иначе, уже не грозно, но упреждая. А плеть обожгла конский бок, и жеребец Вотана взвыл, заглушая голоса ветров. Покачнулось небо, но удержалось, не рухнуло наземь. Мелькали тени, кривлялись, звали за собой. Материли беззвучно. Завидовали, наверное. Им, многажды проклятым, судьба до самой кончины мира не знать ни тишины, ни покоя… Лихо теней не слушал.

Он лежал, вытянув шею, устроив голову на лапах. И, закрыв глаза, наслаждался теплым летним дождем, от которого сладко пахло свежескошенной травой и хлебом. И запахи эти будили память.

Дразнили близостью той, которая удерживала человеческую часть его души.

Лгали, конечно.

Откуда было взяться ей здесь?

Загрузка...