ГЛАВА 4 ХУДОЖНИКИ И АНГЕЛЫ

В тот миг, когда смерть настигла беднягу Филиппо на поле боя близ Гарильяно, один великий художник как раз приступал к работе над величайшим из своих творений. Когда с губ Филиппо слетал последний вздох, кисть мастера впервые коснулась холста. Однако интересует нас не столько сам живописец, сколько один из его учеников. Этот молодой человек, примерно ровесник несчастного Филиппо, со временем тоже станет знаменитым художником, но пока ему еще далеко до этого, пока он слишком ленив и беспутен, а также питает излишнюю склонность к удовольствиям, легким и доступным. Человек он, безусловно, талантливый, но, можно сказать, не признающий никаких моральных устоев. Он никогда и никого еще по-настоящему не любил, а если и любил, то не настолько, чтобы пожертвовать ради этого собственной жизнью, как тот же Филиппо. Итак, в упомянутый выше судьбоносный день, когда Господу было угодно отнять у матери ее сына-солдата, а великому художнику подарить чудесное вдохновение и возможность приступить к работе над своей знаменитейшей картиной, упомянутый нами искатель наслаждений остался Им не замеченным. А звали этого человека…

— Бернардино Луини![7]

Этот крик, а точнее рев, эхом разнесся по всей студии. Разумеется, Бернардино сразу понял, чей это голос. Именно его так боялись услышать прошлой ночью Бернардино со своей новой возлюбленной, когда предавались любовным утехам в ее спальне вплоть до того утреннего часа, когда первые лучи солнца согрели наконец озябшие крыши Флоренции. Будь Бернардино честен перед самим собой, он бы, пожалуй, признался, что страх перед возможным появлением мужа-рогоносца добавил бы их страстным объятиям изрядную толику остроты — ведь сама дама его сердца красотой отнюдь не блистала, да и познакомился он с нею без особых приключений: просто увидел, как она позирует его учителю Леонардо. Впрочем, Бернардино было не привыкать к гневу обманутых мужей. С ним довольно часто случалось то, что его друзья со смехом называли mariti arrabbiati,[8] когда он в очередной раз попадался им с подбитым глазом или рассеченной губой, что, надо сказать, несколько портило его поразительной красоты внешность. Но сейчас в голосе очередного оскорбленного рогоносца было столько яда и ярости, что Бернардино мгновенно бросил кисти и оглядел студию в поисках убежища.

Повсюду, естественно, висели промасленные или натянутые на раму холсты, стояли готовые или незаконченные работы учеников, а также всегда было полно тех, кому поручили закончить работу учителя. Но, увы, спрятаться было негде. Во всяком случае, ни одной мысли на этот счет Бернардино в голову не приходило, пока на глаза ему не попалось возвышение в дальнем конце продолговатой студии. На возвышении восседала его нынешняя «любовь», с самым благочестивым видом сложив на груди руки, хотя тени у нее под глазами явственно свидетельствовали о бессонной ночи, проведенной в любовных утехах. Волосы этой синьоры, темными кольцами свисавшие вдоль щек, выглядели довольно уныло, а зеленое платье и вовсе не шло к болезненному, желтоватому цвету ее лица. Если бы у Бернардино было побольше времени, он бы наверняка снова задал себе вопрос: почему его учитель да Винчи с таким упорством рисует именно эту женщину? Она ведь не только не хороша собой, но даже и цветение юности ей не свойственно, ибо она уже успела родить двоих сыновей. Вот когда ему разрешат наконец писать женскую фигуру в полный рост, думал Бернардино, уж он-то непременно выберет себе модель поразительной красоты — настоящего ангела! — и уж так ее нарисует… Впрочем, сейчас времени на подобные размышления у него не было, зато он нашел место, где можно спрятаться. За спиной у сидевшей на возвышении матроны стояло нечто вроде округлого экрана или, точнее, трехстворчатой ширмы, которую сам же Бернардино и придумал, а потом и сделал, натянув на деревянную раму ткань и по совету учителя изобразив на ней этакий триптих: пасторальные тосканские пейзажи с деревьями, холмами и ручьями. Бернардино еще артачился, не желая рисовать подобные «картинки». Он считал себя вполне готовым изобразить человеческое тело, но Леонардо по какой-то причине давал ученику только такие примитивные задания. Ему и кисть-то еще, можно сказать, ни разу не доверили, позволяя лишь дорисовывать руки. Руки, руки, руки… У Бернардино, кстати, в этом отношении обнаружился врожденный талант, а надо сказать, что руки — это один из самых сложных элементов портрета, и старшие ученики Леонардо то и дело просили его нарисовать именно эту деталь. А вот более интересных возможностей ему еще не перепадало, если не считать крупных набросков углем на картоне — этюдов для будущих фресок, которые впоследствии писал его гениальный учитель. Впрочем, Бернардино не уставал надеяться: когда-нибудь Леонардо все же признает, что он вполне способный рисовальщик, и вознаградит его каким-нибудь более сложным заданием. Но теперь он был даже рад, что таланты его пока получили столь малое признание, ибо эта ширма ему очень даже пригодилась. Когда Бернардино бросился к возвышению, дама, сидевшая там, испуганно округлила глаза: она, разумеется, тоже узнала тот грозный голос и боялась, что кара неизбежна. Вот только бояться ей не стоило, ибо наш Бернардино храбростью не отличался. Он быстро поднес палец к губам, призывая ее молчать, и скользнул за ширму буквально за пару секунд до того, как двойные створки двери с треском распахнулись и в студию ввалился Франческо ди Бартоломео ди Заноби дель Джокондо.

Бернардино прильнул глазом к щели в том месте, где одна створка складной ширмы на петлях присоединялась к другой. Одного взгляда на Леонардо ему было довольно, чтобы понять, что учитель все видел — он всегда все замечал. Но хотя борода да Винчи, украшавшая его лицо, скрывала те разнообразные чувства, которые одолевали великого живописца, ничто не могло скрыть его насмешливо приподнятую бровь, когда он вновь взял в руки кисти, делая вид, что занят работой.

Леонардо да Винчи никак нельзя было назвать святым: его пренебрежительное отношение к религии граничило с ересью, так что шутники не раз смеялись над тем, как сильно он со своей кустистой седой бородой и седыми волосами смахивает на изображения того Бога, в которого сам не верит. Впрочем, подобные насмешки Леонардо совершенно не задевали, иронию и шутливое отношение к жизни он любил во всех проявлениях, именно поэтому он и прощал Бернардино его бесконечные любовные похождения. Этот юноша понравился ему с самого начала, Леонардо даже подарил ему свой знаменитый альбом набросков, известный как «Libricciolo».[9] В альбоме было пятьдесят гротескных изображений всевозможных человеческих уродств и увечий, в разное время запечатленных этим великим художником. Там, например, имелись портреты молодой женщины, у которой вместо носа были две зияющие дыры, и парня с такими огромными бубонами на шее, что казалось, будто у него три головы, а еще там был набросок какого-то несчастного существа, от природы лишенного рта, так что есть бедолага мог только через нос, всасывая пищу через особое устройство, тонкое, как соломинка, которое сам же Леонардо и изобрел. Бернардино мог часами рассматривать эти странные рисунки, впитывая мастерство и удивительную наблюдательность мастера, а учитель, поглядывая на него и благосклонно кивая, говорил:

— Видишь ли, Бернардино, когда рисуешь пухлых ломбардских красоток, следует помнить: не все, что создает природа, красиво.

Но если «Libricciolo» показывал всевозможные человеческие уродства в их естественном виде, так сказать без прикрас, то сам Бернардино, с таким восторгом рассматривавший альбом Леонардо, был столь хорош собой, что это порождало весьма непристойные сплетни о том, что этот красивый мальчик вызывает у своего учителя восторг не только эстетический. Да и зачем иначе было ему повсюду таскать за собой смазливого юнца? Вот он и в свою родную Флоренцию его притащил! А ведь парнишка еще и учеником его в Милане побыть не успел, да и вообще до этого ни разу в жизни не покидал округлой и плоской ломбардской равнины, с одной стороны ограниченной горами, а с другой — цепью озер.

Из-за ширмы Бернардино было хорошо видно, как Франческо Джокондо широкими шагами меряет студию, как он мечется, цепляя и роняя холсты своим развевающимся плащом с вышитыми на нем завитушками. Все ученики Леонардо дружно прекратили работать и во все глаза глядели на разъяренного рогоносца, однако сцена эта ни у кого особого удивления не вызывала: все понимали, что причина бешенства синьора Джокондо наверняка связана с проделками Бернардино. Правда, в данном случае и особых причин для веселья не было: Франческо явился не один, а в сопровождении двоих слуг в ливреях, украшенных фамильным гербом Джокондо, и шпаги их грозно позвякивали в такт шагам. И в случае чего синьор Джокондо, разумеется, получит поддержку всех флорентийских законников, которые с пеной у рта будут защищать его, одного из самых богатых купцов города. Наконец оскорбленный муж перестал метаться и резко затормозил перед Леонардо, слегка умерив свой пыл, что явственно давало понять, сколь презрительно он относится ко всяким там художникам и тому подобному сброду.

— Прошу извинить меня за вторжение, синьор да Винчи, — сказал Франческо таким тоном, словно уже получил от художника извинение, — но я ищу вашего ученика Бернардино Луини, жестоко меня оскорбившего.

Бернардино заметил, как при этом купец покосился на свою супругу, по-прежнему неподвижно сидевшую на возвышении с молитвенно сложенными руками. Этим взглядом, брошенным исподтишка, он напомнил молодому художнику одного из котов его бабки — такого же гладкого, толстого и опасного, готового неожиданно цапнуть или вцепиться в тебя когтями.

Синьор да Винчи сделал еще несколько мазков, затем спокойно отложил кисть и повернулся к Франческо, постаравшись придать лицу удивленное выражение. Однако перед этим, как успел заметить Бернардино, глаза его коварно блеснули. Похоже, Леонардо намерен позабавиться.

— Я несколько озадачен вашим заявлением, синьор дель Джокондо, — произнес он. — Моему ученику всего двадцать три года, он учится искусству живописи. Так какое же зло мог он причинить вам, столь богатому и знаменитому купцу?

Эти слова явно сбили Франческо с толку. Бернардино усмехнулся. Он, как и Леонардо, прекрасно понимал: купец ни за что не признается в том, что стал рогоносцем по вине какого-то жалкого ремесленника. Понимал он также и то, что Леонардо проявит интерес к случившемуся лишь в том случае, если это коснется его работы, то есть если синьор Джокондо вздумает немедленно забрать из студии жену и ее портрет невозможно будет закончить. Вот тогда мастер, безусловно, по-настоящему огорчится. А значит, будет любыми способами защищать репутацию той, что ему позирует. Ну и заодно репутацию своего беспутного ученика.

Франческо неловко потоптался на месте, перемещая с ноги на ногу свой немалый вес, и наконец пробормотал:

— Это дело очень личное, синьор да Винчи. Оно связано с моей… торговлей.

— Видите ли, синьор. — Леонардо деликатно кашлянул. — Я просто в отчаянии: ведь я-то ничем не могу помочь вам решить ваши проблемы с… торговлей. — При этих словах бровь художника опять лукаво поползла вверх. — К тому же, боюсь, синьора Луини в данный момент вы здесь не найдете. Дело в том, что не так давно я получил заказ от его светлости дожа Венеции и отправил Бернардино в этот славный город, дабы он там все подготовил к началу работ.

Франческо недоверчиво прищурился, не сводя глаз с художника, но Леонардо, ничуть не смутившись, извлек из рукава письмо и протянул ему.

— Вам ведь наверняка известен герб дожа?

Купец взял протянутое письмо, тщательно обследовал печать и с недовольным видом признал ее подлинность. Затем он попытался было вскрыть послание, но художник моментально отобрал у него письмо и сухо заметил:

— Извините меня, синьор, но это также очень личное дело.

И с этим Франческо ничего поделать не мог. Он, впрочем, еще попытался сохранить достоинство, заявив:

— Ну что ж, значит, пока этот щенок больше не будет попадаться мне на глаза! Но пусть знает: если я еще раз увижу его на улицах Флоренции, он тут же получит вызов и будет мною убит!

Бернардино за ширмой в изумлении округлил глаза. Господи, да ведь на дворе уже 1503 год! Целых три года, как наступил новый век, а этот человек по-прежнему вещает, точно обманутый любовник из античной пьесы! Бернардино, продолжая внимательно следить за своим соперником, увидел, как тот, галантно подав руку жене, по-прежнему недвижимо сидевшей на возвышении, сухо велел:

— Следуйте за мной, мадам.

И Бернардино заметил, как Леонардо при этих словах вздрогнул, потом прямо-таки окаменел и в отчаянии воскликнул:

— Нет-нет, синьора! Умоляю, не шевелитесь! И не вставайте с места! — Он живо повернулся к Франческо: — Синьор, у вас ведь нет и не может быть никаких особых причин уводить вашу супругу из моей студии? И я очень надеюсь, что в отсутствие того человека, который вас обидел, вы постараетесь забыть о нанесенном вам оскорблении, ведь ни я, ни ваша жена ничуть в этой истории не виноваты, или я не прав?

Этого Франческо, разумеется, никак не мог отрицать, тем более прилюдно, и, похоже, заколебался, а Леонардо тут же прибегнул к лести.

— Вы только представьте себе, синьор, сколь сильно укрепит этот портрет вашу репутацию горячего поклонника и покровителя изящных искусств!

Если честно, Франческо изящные искусства терпеть не мог и совсем ничего в них не понимал, зато прекрасно понимал, что репутация Флоренции среди прочих городов-государств во многом зависит от того, насколько в ней развиты живопись и архитектура, и чувствовал всю важность того, что именно он оказывает покровительство художникам и архитекторам родного города, то есть и сам как бы является частью его достоинств. Однако он все еще не был готов смириться.

— Это всего лишь портрет, — сказал он с легким презрением, — а не одно из ваших великих батальных полотен или, скажем, сцена из Священного Писания. Картину такого рода увидят разве что члены моей семьи да наши ближайшие друзья, когда она будет висеть в нашем палаццо.

— О нет, синьор, вы ошибаетесь! — Теперь Леонардо заговорил с явным воодушевлением, в нем проснулась страстная любовь к своей работе. — Это будет особенный портрет, в котором отразятся поистине все достижения моей новой техники письма! Посмотрите на замечательную игру света и тени, на это чудесное chiaroscuro![10] И вот сюда еще посмотрите, на ее губы. Обратите внимание, как я затушевал уголки губ вашей супруги, желая придать ее лицу несколько загадочное выражение. Эту манеру я называю sfumato.[11] Поверьте, синьор, портретом вашей жены станет восхищаться весь мир! А вы, оказывая ей подобную услугу, лишний раз докажете, что являетесь не только великим покровителем и ценителем искусств, но и одним из величайших, благороднейших супругов на свете!

Эти слова все и решили. Ибо, несмотря на свою фамилию,[12] Франческо был начисто лишен чувства юмора, зато наделен изрядной долей гордости и тщеславия. Хотя, может, и лучше было бы устранить все непристойные слухи, связанные с именем его жены, а не давать этому художнику возможность обессмертить ее с помощью портрета. Но лесть победила. Синьор дель Джокондо резко опустил руку, протянутую жене, молча поклонился Леонардо и покинул студию.

Бернардино с облегчением прислонился лбом к деревянной перекладине ширмы. Он вдыхал сладкий запах масла и древесины тополя, а также… сладостный аромат сандалового масла, которым щедро умащивала себя дама его сердца, и едва ощутимый острый перечный запах этой женщины, который он так хорошо запомнил во время их вчерашней столь бурной ночи. Вспомнив эту ночь любви, Бернардино мгновенно испытал острый приступ желания, но ему пришлось убедить себя, что стоит несколько повременить с подобными безумиями — ведь он только что счастливо избежал жестокой расправы. Этот проклятый рогоносец готов был прямо-таки шкуру с него содрать, так что ни в коем случае нельзя сейчас поддаваться собственному сладострастию. Нет, он должен проявить силу воли и оставить эту синьору в покое. Леонардо окликнул его, и голос учителя окончательно отрезвил юного художника.

— Ты уже можешь выйти, Бернардино.

Юноша с таким жалким и покорным видом выбрался из своего убежища, что тут же заработал аплодисменты от других учеников. Он с театральной изысканностью поклонился своим благодарным зрителям, заметив, впрочем, что бровь Леонардо опять дернулась вверх, словно пойманная на крючок рыбка. От всей души благодарный учителю, Бернардино повернулся к нему и, низко поклонившись, сказал:

— Ох, спасибо, господин мой! Можно мне теперь вернуться к работе?

— Ты можешь вернуться к работе, Бернардино. Но не здесь.

— Что?

— Сидя в засаде, как шпион, ты должен был уже подслушать и увидеть достаточно, чтобы понять, какая тебя ждет судьба. Я действительно намерен отправить тебя в Венецию, чтобы ты выполнил полученный мною заказ. Так что письмо великого дожа — отнюдь не моя выдумка, и я показывал его твоему сопернику не для отвода глаз. — Леонардо снова вытащил из рукава письмо и помахал им перед носом у ученика. — Кроме того, я полагаю, тебе все же лучше некоторое время пожить вдали от праведного гнева синьора Джоконде.

— То есть в Венеции?

— Вот именно. Его светлость пишет, что заплатит три сотни дукатов за фреску, которую предстоит написать в церкви тамошнего монастыря. Это должна быть библейская сцена. Дева Мария, ангелы — в общем, обычная чепуха. И я считаю, что ты вполне созрел для подобного задания.

— Ты позволишь мне писать людей, учитель? Целую библейскую сцену? Не одни только руки?

— Да, ты будешь писать людей, — улыбнулся Леонардо, что с ним бывало нечасто. — Но безусловно, с руками, иначе дож, как мне кажется, вряд ли тебе заплатит.

В душе Бернардино поднялась настоящая буря, мысли так и неслись вскачь. Венеция. Венето. Он мало знал об этих местах, разве что слыхал, будто город этот прямо-таки плавает в воде и по этой причине женщины там болеют проказой, а у мужчин на ногах между пальцами перепонки. Во Флоренции ему нравилось. Впервые покинув родную Ломбардию, он вовсю пользовался обретенной здесь свободой. Здесь у него появились многочисленные друзья и… любовницы. Да, Бернардино очень любил Флоренцию. Однако не век же ему здесь оставаться! Что ж, наверное, это даже неплохо — уехать на год-два в другой город. Но самое главное — ему впервые поручали самостоятельно писать целую фреску с фигурами людей, а не одни только бесконечные руки, целый лес рук, которые ему до сих пор доводилось рисовать: кисти, фаланги пальцев, узелки суставов. Он их уже просто видеть не мог! Ну и деньги, конечно, тоже имеют значение. Он же сможет заработать там целое состояние! И потом, в Венеции наверняка есть хорошенькие женщины… Бернардино с благодарностью взял у Леонардо письмо дожа и выразил самое горячее желание немедленно выехать в Венецию для выполнения заказа его светлости. Да Винчи привлек ученика к себе и, взяв руками за лицо, внимательно посмотрел в глаза.

— Послушай меня хорошенько, Бернардино, — сказал он, — и запомни: ни в коем случае не позволяй мнению о собственной гениальности туманить тебе мозги, ибо никакой гениальностью ты пока не обладаешь. Ты хороший художник и вполне можешь стать великим, но только в том случае, если обретешь способность чувствовать. И если сейчас душа твоя полна печали из-за того, что тебе приходится расставаться с возлюбленной, если сердце твое обливается кровью, тем лучше. Ибо в твоей работе всегда будут отражаться только те страсти, которые испытал или испытываешь ты сам. Только тогда ты сумеешь перенести собственные чувства на холст и наполнишь жизнью созданное тобою изображение. Благословляю тебя. — И Мастер от души поцеловал ученика в обе щеки.

А Бернардино повернулся к женщине, по-прежнему неподвижно сидевшей на возвышении и пристально следившей за его передвижениями по студии. Нет, хорошенькой она явно не была, так что вряд ли он станет о ней печалиться. Но он все же низко склонился к ней и прошептал, не в силах удержаться:

— Надеюсь, что мне все же удастся попрощаться с тобою, госпожа моя? Разумеется, когда твоего мужа не будет дома.


Бернардино шел по любимым улицам, низко надвинув на глаза капюшон плаща: ему совсем не хотелось встретиться со своим соперником до того, как он благополучно покинет Флоренцию. Прежде чем вернуться к себе домой, он решил обойти все те места, которые были ему особенно дороги. И во время этой прогулки его сопровождал рвущий душу дивный перезвон колоколов. Он шел по городу, который так любил, через ту площадь, где был сожжен тщеславный гордец Савонарола.[13]

Бернардино крайне редко смотрелся в зеркало, так что не мог знать, что каррарский мрамор фигур борцов, украшавших пьяцца делла Синьория, с которыми он с такой нежностью прощался, почти идеально совпадает по цвету со странным серебристым блеском его глаз. Он прислонился к теплым камням парапета набережной Арно и сказал «до свидания» дивным аркам Понте Веккьо. Закатное солнце — его самое любимое освещение, — творя свое ежевечернее волшебство, превращало янтарный камень этих арок в чистое золото. Но откуда Бернардино было знать, что у его кожи тот же чудесный золотистый оттенок? Пока он бродил вокруг церкви Санта-Кроче, прощаясь с монахами Братства милосердия, он не замечал, что сутаны этих святых отцов столь же черны, как его волосы, и не подозревал, что зубы его столь же белы, как и жемчужно-белый мрамор этой просторной, накрытой широким куполом базилики. В общем — знал он об этом или нет, — наш Бернардино был не менее красив, чем и столь любимый им город. Напоследок он напился из фонтана «Золотой кабан» и потер нос поросенка, чтобы уж наверняка в один прекрасный день сюда вернуться. Бернардино не было свойственно копаться в собственной душе, хотя он, конечно же, понимал, что будет скучать по Флоренции. Однако душа его уже была полна новых ожиданий, он уже смотрел в будущее и по дороге домой тихонько напевал песенку, сочиненную Лоренцо Медичи, который был прозван Великолепным: [14]

Юность хороша для шуток, но уж больно коротка.

Пусть же тот, кто хочет шутить и веселиться, делает это,

Ибо невозможно сказать, что

Принесет завтрашний день.

А Леонардо в своей студии на мгновение замер, думая о Бернардино. Даже хорошо, что этот мальчик уедет, — слишком уж он красив, чтобы каждый день маячить у него, Леонардо, перед глазами. Он вспоминал блестящие черные кудри Бернардино, его удивительные, светлые, прекрасные глаза, свидетельствовавшие о том, что предки его происходили из мест, весьма далеких от Ломбардии. А чудесные черные ресницы, обрамлявшие эти глаза, казались тщательнейшим образом нарисованными, выписанными самой тонкой соболиной кисточкой, в которой вряд ли более трех тончайших волосков. У Бернардино к тому же на месте были и все зубы — притом ослепительной белизны. Леонардо невольно вздохнул, мысленно прощаясь с любимым учеником, и снова обернулся к сидевшей на возвышении синьоре. Уж ее-то красоткой никак не назовешь, думал он, но придется все же польстить ее мужу. И потом, в ней, безусловно, есть нечто особенное, хоть это заключается всего лишь в невероятно серьезном выражении лица. Леонардо казалось, что прозвище Джоконда дано ей как бы в шутку. Ирония заключалась как раз в том, что ее фамилия, обретенная вместе с мужем, ничуть не совпадала с ее характером: дама не была ни веселой, ни жизнерадостной. Хотя нет, погодите-ка… Вот что-то изменилось в ее облике… В уголках губ мелькнула… да, мелькнула загадочная улыбка… И вся ее мрачноватая тяжеловесность мигом куда-то улетучилась, точно растаяв в этой совершенно несвойственной ей мимолетной улыбке. Леонардо довольно энергично выругался в адрес Бернардино — интересно, что же такое этот мальчишка сказал ей перед уходом? — и снова взялся за кисти, пытаясь поймать новое выражение лица женщины и ее загадочную улыбку. Черт бы побрал этого щенка! Теперь все придется переделывать!


Когда Бернардино клялся, что каждая женщина, портрет которой ему доведется когда-либо писать, будет прекрасна, как ангел, он понятия не имел, что ему придется ждать более двадцати лет, чтобы найти столь прекрасную женщину. Когда он выполнял свой первый заказ, сделанный дожем, родители этой красавицы только-только вступили в брак. Когда он начал писать фреску «Пьета» в Чиаравалле близ Рогоредо, эта девочка как раз появилась на свет. Когда в 1522 году он создал одну из лучших своих работ «Христос в терновом венце», написанную для Братства Венца Господня в Милане, девочка, превратившись в девушку, вышла замуж и на собственной свадьбе подавилась миндальным орехом. Мастерство Бернардино Луини с каждым годом росло, однако ни у одной своей модели он так и не обнаружил того, что искал: того дивного, ангельского лика, который, как считал он сам, только и стоит писать настоящему художнику. И лишь в 1525 году, получив очередной заказ, он оказался рядом с объектом своих эстетических мечтаний и идеалов. А случилось это потому, что Бернардино Луини, согласно повелению кардинала Милана, прибыл в Саронно, дабы украсить фресками церковь Санта-Мария-деи-Мираколи, и тем же утром туда пришла Симонетта ди Саронно, чтобы молить Господа о чуде.

* * *

— Кто это?

Отец Ансельмо повернулся к тому, кто задал этот вопрос. Он догадывался, что художник, должно быть, является примерно его ровесником, то есть человеком средних лет, однако взволнованный голос Бернардино явственно свидетельствовал о его невероятной чувственности. Если все помыслы самого Ансельмо были устремлены к Богу и благим поступкам, то этот красивый мужчина, похоже, искал лишь земных блаженств. Впрочем, художник ему нравился, хотя знакомы они были не более четверти часа.

— Синьор Луини, — осторожно, как бы предупреждая, ответил священник, — это же синьора Симонетта ди Саронно.

— Вот как? — В голосе Бернардино отчетливо слышалось свирепое восхищение, точно у голодного волка.

Невысокий Ансельмо, задрав голову, посмотрел собеседнику прямо в глаза и твердо сказал:

— Синьор, эта дама принадлежит к одному из самых знатных и благородных здешних семейств.

— К одному из самых знатных и благородных в мире, осмелюсь предположить. Или я не прав, падре?

Ансельмо предпринял еще одну попытку утихомирить нового знакомого:

— Она совсем недавно стала вдовой, коей ее сделала последняя война.

— Ага, еще интереснее!

— Синьор! Да как вы можете говорить такое? — Священник был потрясен до глубины души. — Вся Ломбардия разорена войнами! Война обездолила не только эту несчастную синьору, но и многих других. Столько семей ныне оплакивает тех, кого любили! Знатные и незнатные люди страдают одинаково. А супруг бедной синьоры Симонетты погиб во время недавней битвы при Павии. Ах, какой это был замечательный человек! Совсем еще молодой, полный сил и поистине преданный церкви!

— Звучит так, словно вам самому ужасно его не хватает, падре.

Ансельмо попытался погасить столь неуместные попытки шутить:

— Эта война, как и все войны, никому не принесла ничего, кроме зла, синьор Луини.

Однако синьор Луини, этот поистине невыносимый тип, снова возразил, пожав плечами:

— Да нет, война — это не всегда так уж плохо. Сотни лет города-государства нашего не такого уж большого полуострова воюют друг с другом и теперь в своей борьбе за первенство дошли до того, что пытаются превзойти своих соседей в развитии, например, различных искусств. У нас самые лучшие художники в мире, как, впрочем, и архитекторы, и всевозможные сочинители. Вот скажите, падре, скольких известных швейцарских художников вы могли бы назвать?

— Но все же мирные страны куда больше угодны Богу.

— Мирные! Возможно, швейцарцы и не ведут войн на своей территории, так что вполне могли бы развивать и собственное искусство, но вот назвать их миролюбивым народом вряд ли можно. Да они и сами постоянно хвастаются тем, что их считают лучшими в мире наемниками! — воскликнул Бернардино, явственно оживляясь и предвкушая спор. — Зато они, по крайней мере, убивают и тех и других, никого не предпочитая. Если им, конечно, достаточно хорошо платят. И рука у такого наемника в случае чего не дрогнет. Не сомневаюсь, Господь наш премного ими доволен.

Ансельмо ему не возражал, священнику было все равно, по скольким позициям он уже проиграл в этом споре, лишь бы не возвращаться больше к столь опасной теме, как прекрасная синьора Симонетта. Однако надолго отвлечь Луини ему не удалось.

— Вся Ломбардия покрыта кровью и красками. Только кровь смывают дожди, а то, что написано красками, остается навечно. Особенно когда художник рисует такую красавицу. — И Бернардино опять оглянулся на прекрасную прихожанку. — Так вы, падре, считаете ее истинной христианкой?

— Да, безусловно. Она каждую неделю приходит к мессе, я и венчал их здесь, ведь эта церковь ближайшая к ее дому.

— И где же ее дом?

Ансельмо только головой покачал, показывая свою тонзуру.

— А вот этого, синьор, я вам ни за что не скажу! Вы должны оставить эту даму в покое.

Но Луини уже устремился в ту часть церкви, где молились дамы. Ему просто необходимо было рассмотреть предмет своего восхищения поближе. Ансельмо ринулся за ним и схватил его за рукав.

— Синьор, сейчас вы ни в коем случае не должны к ней приближаться! Ведь когда мы молимся, то разговариваем с Господом!

— Ничего. — Бернардино стряхнул его руку. — С Ним она может поговорить и попозже.

Симонетта молилась, стоя на коленях рядом с какой-то женщиной — служанкой, как показалось Бернардино. Прекрасная синьора пребывала в глубоком трауре, лицо ее скрывала вуаль, но столь тонкая и легкая, что сквозь темную материю художник мог видеть сияние рыжих волос Симонетты. Во время молитвы голову она не опустила, а напротив, вся потянулась — лицом и руками — к дающей обет Пресвятой Деве. И руки ее с крепко стиснутыми пальцами оказались на редкость изящны и белы, а уж лицо! Да, Бернардино был прав, с первого взгляда поняв, что это поистине ангельское лицо, превосходящее красотой все те лица, которые он когда-либо писал даже в самые лучшие свои времена. Его сердце художника бешено билось: он просто должен был писать эту женщину!

Присев рядом с Симонеттой на церковную скамью, Бернардино призывно и настойчиво прошептал: «Синьора!» — и сразу обратил внимание на то, что служанка испуганно вздрогнула и перекрестилась, но сама молодая госпожа глянула на него на редкость спокойно. Глаза у нее оказались такими же голубыми, как воды озера Маджоре, на берегах которого раскинулось селение Луино, где и прошло детство Бернардино. Никогда в жизни он так не любил это озеро, как сейчас, сравнивая его с глазами Симонетты. Лицо ее, впрочем, в эти минуты выглядело совершенно безжизненным, каким-то окаменевшим, однако эта странная, словно застывшая, безмятежность черт ничуть не затмевала ее поразительной красоты.

— Синьор? — Симонетта вопросительно посмотрела на художника.

Голос у нее был мягкий, грудной, на редкость мелодичный, но тон — совершенно ледяной. Ей вряд ли больше семнадцати, думал, глядя на нее, Бернардино, но какая осанка, какое умение держаться, какое самообладание!

— Синьора, я хочу вас писать, — даже не пытаясь понизить голос, заявил он. — Не согласились бы вы мне позировать?

Теперь уже Симонетта смотрела на него во все глаза. Она ведь пришла сюда в надежде на чудо, но почему же Пресвятая Дева посылает ей этого странного человека? Да ему никак не меньше сорока, этому высокому и возмутительно красивому пожилому мужчине. И о чем таком он ее просит? Она ничего не понимала. Неужели судьба посылает ей еще одно испытание? Что, интересно, хочет этим сказать Царица Небесная?

— Писать… меня?

К этому времени Ансельмо наконец добрался до них, ибо более быстрому продвижению по церкви ему мешали сутана и чин священнослужителя.

— Прими мои извинения, госпожа моя! — торопливо заговорил он. — Этот человек просто не знает, как следует себя вести в храме Господнем. Дело в том, что он художник.

— Великий художник! — тут же вставил Бернардино, но никто на его слова даже внимания не обратил.

— Он только что прибыл в наш город, чтобы расписать стены этой церкви, — продолжал падре, — и если я правильно понял, его дерзкая просьба заключается в том, что именно ты, синьора, должна… послужить моделью для одной из фресок.

— И не просто моделью для одной из фресок, — снова вмешался Бернардино, — а самой главной! Я буду писать с вас, прекрасная синьора, образ Богородицы. — И он, желая подчеркнуть важность своего заявления, дружески шлепнул по заду стоявшую рядом с ним статую Девы Марии.

Этот непристойный жест переполнил чашу терпения синьоры ди Саронно, и она, сочтя, что слышала и видела уже достаточно, стремительно вышла из церкви, не сказав художнику ни слова. Служанка Рафаэлла следовала за ней по пятам. Симонетте совершенно не понравился насмешливый тон художника, кроме того, ее возмутило столь непочтительное отношение к Пресвятой Деве. Но было и еще кое-что. Она сделала убийственное открытие: несмотря на все свое горе, она, оказывается, не осталась равнодушной к несомненному мужскому очарованию этого человека. И никакие воспоминания о том, что она давно ложится в постель одна, без Лоренцо, не могли смягчить эти грешные мысли. Симонетта была чрезвычайно взбудоражена, она чувствовала себя виноватой, а потому решила искупить свой грех: дома она проведет немало часов в одиночестве, перед аналоем, и позабудет этого человека. Спеша как можно быстрее уйти от церкви, она не слышала несшихся ей вслед извинений отца Ансельмо, зато прекрасно расслышала оскорбительный возглас своего мучителя, который, стоя на ступенях церкви, крикнул ей в спину:

— Я же вам заплачу!


Ансельмо потащил Луини в глубь церкви, подальше от входа, выговаривая ему:

— Не будьте глупцом! Она же принадлежит к одному из богатейших домов Ломбардии! Ей не нужны ваши деньги!

— Деньги всем нужны, — резонно возразил Бернардино, неотрывно глядя вслед Симонетте. — В том числе и мне, а потому… — И он позволил священнику увести себя в укромный уголок и объяснить условия предстоящей сделки.

— За каждую фигуру святого вы, синьор, будете получать двадцать два франка в день, — с гордостью сказал Ансельмо.

— А что, вам тут много святых требуется? — цинично усмехаясь, спросил Бернардино. — И, как я полагаю, неплохо бы еще прибавить их образам драматичности, даже трагичности, верно? Выколотые глаза, вырванные сердца, оторванные груди — ведь именно так, по-моему, полагается изображать многих канонизированных святых?

— Вот именно, — с каменным лицом подтвердил священник. — Истинно верующие всегда сопоставляют собственные страдания со страданиями святых. Особенно в военное время. Люди молят святых о заступничестве, они называют в их честь детей, они произносят их имена, даже проклиная кого-то. Святые — это неотъемлемая часть нашей жизни. Их жития тесно вплетены в ее бесконечный гобелен. А у нас в Ломбардии святые и вовсе как бы живут рядом с обычными людьми.

— И как это выглядит в действительности?

Ансельмо вздохнул, отвернулся от своего мучителя и медленно пошел прочь по нефу, тихо промолвив:

— Даже если вы этого сейчас и не понимаете, то поймете когда-нибудь потом.

Бернардино пришлось последовать за священником, поскольку с делами они еще не покончили.

— А как насчет жилья и кормежки? — спросил он.

Священник обернулся.

— Мне велели сказать, что помимо платы вам полагаются также хлеб и вино, а жить вы можете прямо здесь, в комнатке на колокольне. — Последнее слово Ансельмо произнес с особой гордостью. — Там вполне удобно. У нас ведь совсем новая колокольня, ее построили в тысяча пятьсот шестнадцатом году на пожертвования прихожан. В наших местах она считается одной из лучших.

Но Бернардино не слушал.

— Отлично. За такую плату я вам еще и Рождество бесплатно нарисую.

Ансельмо постарался сдержать улыбку, решив, что этому художнику совершенно бессмысленно показывать то, что составляет его, Ансельмо, гордость и радость, — подлинную частицу Святого Креста, которая хранится в большом, инкрустированном рубинами ларце, что стоит на алтарном выступе. Его, разумеется, тоже оскорбило совершенно неподобающее поведение Луини в церкви, но он ничего не мог с собой поделать: этот человек нравился ему, даже очень нравился. И к тому же он, безусловно, прекрасный художник. Ансельмо видел написанную Луини фреску «Христос в терновом венце», когда был на семинаре в Милане, поэтому он сразу и узнал Бернардино, едва тот утром вошел в церковь, — ведь художник со свойственной ему самоуверенностью «подарил» Христу на той фреске собственное лицо и фигуру. Может, он и впрямь обладает божественной внешностью, думал Ансельмо, вот только всем хорошо известно, какая отвратительная у него репутация: он почти безбожник, человек совершенно безнравственный, с весьма примитивным представлением о морали. Его остроумный дружок, художник Вазари, недаром, обыгрывая фамилию Луини и место его рождения, прозвал его lupino, что значит «волк». Луини даже иногда подписывал свои работы аналогичным латинским словечком «lovinus». Ансельмо невольно вздохнул, надеясь, что Бернардино все же не будет доставлять слишком много хлопот, и вернулся к делам насущным.

— Сколько времени потребуется на выполнение столь многочисленных фресок? — осведомился он.

— Работаю я, в общем, быстро. — Луини задумчиво поскреб подбородок. — «Христа в терновом венце» для Коллегии я сделал за тридцать восемь дней, а там сто четырнадцать человеческих фигур… — Он ни секунды не мог постоять на месте — все вертелся, озираясь и восхищаясь сводчатым потолком церкви и ее архитектурой.

Церковь действительно была прелестной: белоснежные оштукатуренные стены, изящная лепнина. Неизвестные художники, правда, предприняли довольно жалкие попытки расписать пилястры и верхние панели библейскими сценами, но разве это можно сравнить с теми фресками, которые нарисует он? Бернардино приложил ладонь к холодной белой колонне. Ему всегда нравилось воспринимать те церкви, которые он расписывал, как живые существа. Эта, например, была определенно женского пола, с прохладными белыми стенами, с изящной колокольней и уютным двориком, обсаженным деревьями. Каменная колонна согрелась под его ладонью, точно отзываясь на прикосновение, и Бернардино невольно принялся поглаживать ее, водя рукой вверх и вниз, точно лаская бедро одной из тех, что не раз добровольно сдавались ему в плен.

— Готовься, — еле слышно шепнул он колонне, словно ждущей его любви женщине. Но тут вдруг в голову ему пришла какая-то совсем иная мысль, и он метнулся к большому пустому простенку в западном притворе. — А вот здесь я напишу замечательную сцену поклонения волхвов. В центре композиции будет, разумеется, Богородица. И ее я стану писать с Симонетты ди Саронно. — Бернардино вслух произнес имя той, которую отныне ему уже никогда не забыть.

Ансельмо, видя его настойчивость, только головой покачал.

— Она никогда не согласится.

Бернардино улыбнулся, и белые зубы его блеснули, точно у волка, давшего ему прозвище.

— Посмотрим!

Загрузка...