Благотворительный вечер нависает надо мной, как чёрная туча, тяжёлая и низкая, готовая в любой момент разразиться грозой, что смоет меня с лица земли. Ещё утром я еле держалась на ногах, подписывая бесконечные бумаги дрожащими пальцами, а теперь, после короткой передышки, вновь стою перед стеклянными дверями "Глобал Инвест", чувствуя, как мир сжимается вокруг меня в удушающий капкан.
Рабочий день здесь тянется до восьми — длинный, как бесконечная петля, и мне пришлось вернуться, хотя ноги подкашиваются, а в груди бурлит что-то тёмное, вязкое, готовое вырваться наружу. В кармане — смятая визитка Сергеева, как пропуск в ад, а решимость, что гнала меня сюда, трещит по швам, словно рваная ткань, едва сдерживающая бурю внутри.
Я дрожу — не от холода, а от этой проклятой смеси страха, злости и усталости, но заставляю себя идти вперёд, шаг за шагом, через стеклянный холл, где свет ламп отражается в глянцевом полу, слепя глаза. Каждый звук — лёгкий гул кондиционеров, шорох чьих-то шагов вдалеке — бьёт по нервам, как молоток.
Игорь вызывает меня в кабинет сразу, как только я появляюсь в офисе, и его взгляд — холодный, острый, оценивающий, как у хищника, что прикидывает, стоит ли добыча усилий, — приковывает меня к месту, лишая воздуха.
— Ты вовремя согласилась, — говорит он, не отрываясь от бумаг на столе, его пальцы небрежно перебирают листы, а голос остаётся ровным, почти безжизненным. — Мероприятие будет сегодня. Начало в девять, — добавляет он, и в его тоне проскальзывает лёгкая тень интереса, будто он проверяет, не сломаюсь ли я прямо сейчас, не рухну ли на этот стерильный пол под тяжестью его слов.
Я киваю, но сердце сжимается в ледяной ком, колотящийся о рёбра.
Девять? Слишком мало времени, чтобы собраться, чтобы натянуть на себя чужую кожу и шагнуть в этот мир, где я когда-то была тенью Артёма. Слишком мало, чтобы не развалиться на куски.
В горле встаёт ком, горький и тяжёлый, как всё, что я проглотила за эти годы.
— Это все здорово, но у меня нет… — начинаю я, голос дрожит, срывается, тонет в горле, как камень в болоте. — Нет платья и…
«Нет времени, нет сил притворяться кем-то ещё», — мысленно добавляю, сжимая кулак так сильно, что ногти впиваются в ладонь, оставляя багровые полумесяцы на коже.
— Это не проблема, — перебивает он, даже не поднимая глаз, его тон сухой, деловой, как будто я не человек, а пункт в его расписании. — Катя поможет. Она знает, что нужно делать, — он кивает в сторону двери, коротким, резким движением, и я понимаю, что мне пора идти, что он уже вычеркнул меня из своего внимания.
Я выхожу, чувствуя, как его взгляд провожает меня пару секунд, а потом растворяется в тишине кабинета. В коридоре меня встречает Катя — её тёплые карие глаза блестят в мягком свете ламп, отражаясь в стеклянных стенах, как маленькие огоньки. Она улыбается, мягко кивает в сторону отдельной комнаты — узкого закутка с зеркалом в полный рост, старой вешалкой и стопкой коробок в углу, где уже ждёт платье.
— Пойдём, переоденем тебя, — говорит она, касаясь моего локтя лёгким, почти материнским жестом, её голос звучит тихо, успокаивающе, как шепот ветра. — Игорь Николаевич сказал, чтобы я всё подготовила, — добавляет она, и в её тоне сквозит привычная деловитость, смешанная с теплом, которое я не могу не заметить.
Следую за ней, чувствуя, как усталость давит на плечи, словно кто-то положил мне на спину мешок камней. Каждый шаг отзывается болью в ногах, каждый вдох — напряжением в груди.
В комнате пахнет пылью и чем-то сладковатым, может, её духами. Она протягивает мне платье — тёмно-синее, гладкое, с простым кроем, но от этого не менее элегантное, как ночное небо, что прячет звёзды. Я переодеваюсь молча, натягивая ткань через голову, чувствуя, как она скользит по коже, холодная и чужая, пока Катя хлопочет рядом, поправляя складки своими тонкими пальцами. Внутри меня всё горит — от напряжения, от страха, от вопроса, что я вообще здесь делаю, зачем я согласилась на эту игру.
Когда я готова, она отводит меня обратно в приёмную — небольшое пространство перед кабинетом Игоря, с низким диваном, стеклянным журнальным столиком и огромной стеной из стекла, за которой раскинулся вечерний город, усыпанный огнями, как далёкими, недостижимыми осколками чужой жизни.
— Ну вот, теперь совсем другое дело, — говорит она, отступая на шаг и оглядывая меня с ног до головы, её губы растягиваются в мягкой улыбке. — У тебя фигура хорошая, даже завидую немного, — её голос искренний, тёплый, и я невольно смягчаюсь, хотя внутри всё ещё натянуто, как струна, готовая лопнуть.
Катя мне нравится. Её доброта, лёгкость и способность видеть свет там, где я давно вижу только тьму — всё это цепляет меня, трогает что-то глубоко внутри, чего я давно не касалась. Но она не умолкает, и каждое её слово — как укол, как тонкая игла, что вонзается в старые раны, которые я думала, уже зарубцевались.
— Скоро я в такое уже не влезу, — смеётся она, поглаживая свой округлый животик, её ладонь нежно скользит по ткани блузки, словно обнимая ребенка, что внутри. — Ещё пара месяцев, и декрет. Не верится, что стану мамой. Ты представляешь, как это — держать своего малыша? — её голос дрожит от счастья, глаза блестят, как будто в них зажглись звёзды, и она смотрит на меня, ожидая, что я разделю её восторг.
Я стискиваю зубы так сильно, что челюсть ноет, а в висках пульсирует боль. Каждое слово Кати о беременности, о материнстве — как нож, вонзающийся в старую рану, давно зарубцевавшуюся, но всё ещё кровоточащую под кожей.
Она не знает. Не может знать. Её восторг, бесконечные рассказы о том, что ждёт её впереди — о пелёнках, колыбельных, маленьких ручках, — бьют по мне сильнее, чем я могу вынести, сильнее, чем я думала, что ещё способна чувствовать.
Хочу закричать, оборвать её, выплеснуть эту жгучую злость, что кипит внутри, сказать что-то резкое, колкое, чтобы она замолчала, чтобы перестала невольно терзать меня своим светом. Но я не могу.
Она слишком хорошая — с этими тёплыми глазами, с этой мягкой улыбкой, с этой чистотой, которой я давно лишилась. Светлая, как солнце, что слепит, а не греет. Я не хочу её ранить, не хочу видеть, как её лицо дрогнет от моего яда. И вместо этого молчу, проглатывая боль, чувствуя, как она оседает в горле горьким комом, который я не могу ни сплюнуть, ни проглотить.
— А я уже думаю, как буду укладывать его спать, — продолжает она, не замечая, как я каменею, как моё тело превращается в статую из холодного камня. — Говорят, первые месяцы сложные, но я всё равно жду. Это же счастье, да? — её голос звенит, полный предвкушения, она смотрит на меня, чуть наклонив голову, ожидая, что я подхвачу её радость, что улыбнусь, кивну, скажу что-то тёплое в ответ.
Я киваю — коротко, механически, опуская взгляд на свои руки, сложенные на коленях. Пальцы дрожат, и я сжимаю их сильнее, чтобы скрыть это.
Счастье. Для неё — да. Для неё это мягкий свет, тёплые ночи, крошечные пальчики, сжимающие её руку. Для меня — недосягаемая тень, призрак, что ускользает каждый раз, когда я пытаюсь его коснуться. Тень, что живёт в моих снах и умирает с каждым пробуждением.
Смотрю на свои ладони — пустые, холодные, — и чувствую, как внутри что-то сжимается, рвётся, но я держу лицо неподвижным, как маска.
Катя наклоняется ближе, её дыхание касается моего плеча, пока она поправляет какую-то невидимую складку на платье. Её движения лёгкие, заботливые, и вдруг её взгляд цепляется за мою руку — за тонкую золотую полоску на пальце, обручальное кольцо, которое я до сих пор не сняла. Оно сверкает в тусклом свете приёмной, как насмешка, как клеймо.
— Ой, у тебя кольцо, — говорит она с лёгким удивлением, её голос поднимается на полтона, полный любопытства. — А у тебя есть дети? — её вопрос такой невинный, такой простой, такой обыденный, что у меня перехватывает дыхание, как будто кто-то сжал мне горло ледяной рукой.
Я смотрю на кольцо. Оно жжёт мне палец — не металл, а воспоминания, что он несёт: десять лет лжи, боли, пустоты. Напоминание о прошлом, о том, что я всё ещё не вырвалась до конца, что часть меня всё ещё прикована к Артёму, к его предательству, к его сыну, которого я никогда не рожу. Как цепь, что я сама на себя надела, и теперь не знаю, как её сбросить.
— Нет, — отвечаю я тихо, почти шёпотом, голос хрипит, как будто пробивается сквозь толщу воды. — И никогда не будет, — добавляю, чувствуя, как голос дрожит, как слова царапают горло, но я держу их под контролем, не даю им сорваться в крик.
Катя замирает, её рука повисает в воздухе, застыв в миллиметре от моего плеча. Её глаза расширяются, в них мелькает растерянность, тень чего-то, что она не ожидала увидеть.
Тишина между нами становится густой, тяжёлой, как воздух перед грозой.
— А кольцо… — начинает, но осекается Катя.
— Кольцо тоже временно, — перебиваю я, говоря твёрже, чем хотела, твёрже, чем чувствую себя внутри. — Скоро сниму, — лгу, глядя в пустоту перед собой, в стеклянную стену, за которой огни города мигают, как далёкие звёзды, холодные и равнодушные.
Катя молчит секунду, потом её губы растягиваются в слабой улыбке, почти вымученной.
— Ну, тебе и без него идёт, — говорит она, её голос звучит тише, осторожнее, она пытается сгладить момент, вернуть лёгкость, что была между нами до этого. — Ты в этом платье — просто огонь, — добавляет девушка, и её тёплый тон едва доходит до меня, тонет в шуме крови, что стучит в ушах.
В этот момент за нашими спинами тихо хлопает дверь кабинета Игоря. Звук лёгкий, почти неуловимый, но я вздрагиваю, резко оборачиваюсь — никого. Только лёгкий сквозняк колышет бумаги на столе в приёмной, заставляя их шуршать, как сухие листья. Стеклянная стена отражает пустоту, и на секунду мне кажется, что я вижу тень, мелькнувшую за дверью.
— Это, наверное, сквозняк, — пожимает плечами Катя, не придавая значения, её голос возвращается к привычной лёгкости. — Здесь вечно двери хлопают, — она смеётся, коротко и звонко, поворачиваясь к сумке, чтобы достать туфли.
Я киваю, но внутри всё холодеет, как будто ледяной ветер ворвался в приёмную и пробрался под кожу, замораживая кровь в жилах.
Звук хлопнувшей двери всё ещё звенит в ушах — тихий, почти неуловимый, но от этого ещё более тревожный.
Это был сквозняк? Может быть. Здесь, в этом стерильном офисе с его стеклянными стенами и гудящими кондиционерами, такое случается, наверное. Но что-то в этом лёгком шорохе, в этом осторожном щелчке, заставляет моё сердце сжаться сильнее, чем должно.
А вдруг это был Игорь Николаевич? Вдруг он стоял там, за дверью, в своём холодном кабинете, и слышал мои слова — эти жалкие, дрожащие обрывки правды, что вырвались из меня, как кровь из открытой раны?
Я не могу знать наверняка. Не уверена. И всё же мысль об этом впивается в меня острыми когтями — мне бы не хотелось, чтобы он знал. Не хотелось, чтобы кто-то копался в этой боли, что я таскаю внутри, как тяжёлый камень, привязанный к груди. Говорить о ней — всё равно что резать себя ножом снова и снова, а если он начнёт жалеть меня…
Господи, это будет хуже всего. Хуже презрения или насмешек. Жалость — как кислота, что разъест остатки моего достоинства, и я не вынесу её, только не сейчас, не от него.
— Готова? — спрашивает Катя, её голос мягкий, как шёлк, пробивается сквозь шум в моей голове, и она протягивает мне туфли — чёрные, лаковые, с тонкими ремешками, что блестят в свете ламп. — Ты будешь там самой яркой, — добавляет она, и её улыбка искренняя, тёплая, как луч солнца, которого я давно не видела, но я едва её слышу, её слова тонут в хаосе моих мыслей.
— Да, — отвечаю, голос звучит глухо, как эхо в пустой комнате, пока я беру туфли и надеваю их, чувствуя, как холодная кожа обхватывает ступни. — Готова, — лгу я снова, выпрямляя спину, хотя внутри всё дрожит, как натянутая струна, готовая лопнуть от малейшего касания.
Сердце колотится, каждый удар отдаётся в висках, в горле, в кончиках пальцев, как барабанная дробь перед казнью. Я войду туда — в зал, полный чужих лиц, натянутых улыбок, звенящих бокалов и пустых побед, где каждый взгляд будет резать меня, как осколок стекла. И сделаю это не ради них — не ради Игоря, не ради Кати, не ради Артёма, чьё имя всё ещё жжёт мне язык.
Ради себя.
Чтобы доказать, что я ещё жива, что я не растворилась в той пустоте, что он оставил во мне, что я могу стоять, даже если внутри всё рушится.