В шатре было тепло, хотя снаружи, Анастасия знала, разыгралась настоящая зима. Бавлаш, который только что поставил у лежанки поднос с завтраком, как тщательно ни старался стряхнуть снег, все же оставил его кое-где на своих сапогах.
Анастасия при виде его не могла даже встать с лежанки, потому что кроме одеяла на ней ничего не было. Она не поняла, зачем Джурмагуну понадобилось отнимать у неё одежду. На все вопросы он лишь грубовато отвечал, что она ей не нужна.
Может, боялся, что Анастасия убежит?
— Ты не сможешь этого сделать! — смеялся однако он. — Ты же не знаешь, как я расставляю дозоры.
Анастасии казалось, что она спит и никак не может проснуться. И в её сне нет времени, а есть лишь моменты, в которые рядом с ней лежит этот мужчина, или он её ненадолго покидает, чтобы с приходом снова наброситься.
И это он прошептал ей сегодня… Или вчера?
— Я не могу тобой насытиться.
У Анастасии не осталось сил даже на возмущение. И на размышления. Этот человек разбудил в ней нечто такое, чего она раньше в себе не ощущала. Она с удивлением вдруг поняла, что ждет его прихода, как и его неистовых ласк.
Это было непохоже ни на целомудренную горячность Всеволода, ни на восхитительную нежность Аваджи — это было чувство, которым она почему-то не могла управлять.
В короткие минуты передышки она говорила себе, что станет сопротивляться, что не позволит больше будить в себе эту кричащую, рычащую женщину-зверя. Ей было стыдно ощущать себя такой, но с приходом Джурмагуна её благие мысли улетучивались, и она опять забывалась в этом любовно-горячечном бреду.
Она поняла, что её похититель — полководец, приведший войска под стены Лебедяни. Однажды он спросил:
— Ты из Халамов?
— Нет, я из Лебедяни.
Она не видела причины обманывать.
Ее имя он почему-то сразу переиначил в странное: Таис. И говорил, что в юности ему нравилась женщина с таким именем. Разве это не судьба, что её зовут почти так же?
Он, как завороженный, мог целую вечность смотреть в её глаза. И называть гурией, пэри, райской птицей, и почему-то Анастасии это не было неприятно.
Нет, она не забыла ни Аваджи, ни детей, но теперь они существовали как бы отдельно от нее, в другой жизни. Она будто болела тяжелой заразной болезнью и все равно не смогла бы к ним приблизиться.
Она больше не слышала никаких голосов и не чувствовала никаких особых возможностей. Кажется, на второй день пленения она хотела что-то сделать, как-то попытаться вырваться, но Джурмагун заставил её выпить какой-то отвар, после чего она будто плавала, покачиваясь на легком розовом облаке.
— Нет, этого я больше давать тебе не стану, — решил её похититель. После него ты меня не слышишь.
Он все время добивался от неё соучастия в каждом его движении и не верил её притворству, к которому Анастасия пыталась прибегать, чтобы он больше ничего не требовал от нее. Всему виной и были эти его усилия: она стала слышать его, но перестала слышать и осознавать себя.
А Джурмагун стоял совсем недалеко от шатра — отсюда ему виднее всего был и его курень, и осажденный город. Опять шел снег. Начиналась та самая урусская зима, тяготы которой он уже успел почувствовать. Его все больше убеждала правота Субедея, военачальника Бату-хана, о необходимости возвращения в Мунганскую степь…
Всего два-три дня назад Джурмагун собирался сравнять с землей город, который ему не покорился. Теперь же он перестал злобиться на Лебедянь. Перестал жаждать его погибели. И он стал даже уважать упорство и мужество урусов — не убоялись такой силищи! И объяснение этому его новому взгляду было — лежавшая в его шатре женщина.
Кто бы поверил, что теперь главной заботой полководца стало не потерять свою урусскую пленницу, сохранить её при себе навсегда. Он готов был на любую хитрость, чтобы, уходя из шатра, не бояться, что вернется и не обнаружит её там…
Если бы ему сказали, что она может летать или обернуться змеей и уползти, великий багатур бы не слишком удивился, но если бы она дала ему клятву не пытаться его покинуть…
Он постоял ещё немного и вернулся в шатер. Таис была на месте. Да и куда она могла бы уйти, если он предусмотрительно лишил её какой бы то ни было одежды, а по нужде сопровождал лично, закутывая, чтобы не простудилась, в свой подбитый соболем халат.
На бледном осунувшемся лице её зеленые глаза выделялись особенно ярко. Джурмагуну на мгновение стало жалко — ведь это он изнуряет её своими ласками, но поднявшееся при одном упоминании об этом желание начисто унесло остатки жалости.
Особенно возбуждали монгола её отчаянные попытки бороться с собой, со своей собственной природой. Он-то знал, насколько бесплодны такие попытки, но ей ещё предстояло это узнать. А он уже достаточно изучил её тело, чтобы ломать — не силой, а поцелуями и прикосновениями, её сопротивление и в который раз завоевывать, утопая в волнах блаженства. И от своей победы, и от того, как она стонет и бьется в его руках будто пойманная в сети рыбка…
— Я смотрел в последний раз на твой город, — сказал он, утолив очередной и, похоже, вечный голод по её телу.
— Почему — в последний раз? — вяло поинтересовалась она.
— Потому, что завтра я отдам приказ джигитам идти на его штурм, мстительно уточнил он, подметив искорку страха в её испуганно раскрывшихся глазах. — Они сравняют Лебедянь с землей!
— Нет! — вскрикнула она, будто просыпаясь, и оттолкнула его. — Нет!
И зарыдала. Теперь настал черед Джурмагуна побледнеть. Он и не ожидал, что его так глубоко заденет её горе. Кажется, он даже растерялся и забыл, что именно так, по его мыслям, она должна была откликнуться на такие слова.
Он приподнял её подбородок и заставил посмотреть в свои глаза.
— От тебя зависит, сделаю я это или нет.
— Я должна умереть? — спросила она, и он чуть не засмеялся её готовности пожертвовать собой. Каким она ещё была ребенком!
Но он не должен был улыбаться, а тем более отступать от задуманного.
— Если захочешь, я подарю тебе твой город.
— Мне — город? — опять не поняла она.
— Поклянись, что ты не сбежишь от меня, и я отведу войска от Лебедяни.
Она забыла о том, что обнажена, хотя до сих пор всегда противилась, когда он отбрасывал одеяло и без устали любовался ею. Тогда Анастасия закрывала глаза, как будто ей невыносимо было само зрелище плескавшейся в его глазах страсти. Она встала на лежанке перед ним на колени и спросила:
— Это правда?
— Правда.
Он не обманывал её, потому что принял решение оставить Лебедянь. Осада этого ничтожного городка не прибавляла ему славы, лишь задерживала войска среди просторов этой дикой неуступчивой Руси.
Его ждала Мунганская степь, куда Бату-хан собирал свои застрявшие в лесах и болотах урусов войска.
— Клянусь, не сбегу! — сказала она не колеблясь; он с уважением ждал, когда перед тем она несколько мгновений молчала, словно прощалась со всем, что было ей дорого.
Джурмагун позвал Бавлаша и приказал ему собрать всех бин-баши в юрте его помощника. Он собирался объявить им решение — с рассветом отправляться в путь.
Джурмагун усмехнулся, представив себе радостные лица своих военачальников — надвигающаяся урусская зима их пугала, и они не хотели задерживаться в этой неприветливой земле.
А ещё Джурмагун позвал к себе Ганджу. Этот пронырливый джигит отличался острым умом, знал несколько языков, в том числе и язык урусов, отчего его чаще держали в толмачах.
Воевода объяснил, что ему нужно, и Ганджа в знак повиновения склонил голову, хотя Джурмагун мог поклясться, что в его глазах мелькнула насмешливая искорка.
А всего-то Гандже приказали раздобыть теплую дорожную одежду для женщины. Конечно, самую лучшую. Ну и что там женщине положено. Из исподнего…