Ничего не могу поделать со своими мыслями. Только воспоминания и боль.
Дерек мертв. Эта мысль просто убивает. Меня слишком затянуло болью и тайнами Рании, но сейчас, когда я один, а она «работает», все, что я могу делать, — чувствовать боль.
Боже. Он был моим лучшим другом. Моим единственным настоящим другом. Моим братом. Я бы убил за него. Мы уже стояли над окровавленными телами друг друга.
Он ушел, но боль не позволяет мне плакать. Я не могу. Не знаю, как. После смерти моих родителей я плакал в одиночестве, в ванной. А с тех пор больше и не плакал. Ни по какому поводу.
Я в любом случае не буду плакать по Дереку. Он не хотел бы этого. Он позволил бы мне напиться в свою честь. Подцепить горячую цыпочку для него. Конечно, ничто из этого сегодня не случится.
Осознание всей ситуации бьет по мне. Я ранен и окружен боевиками. Никаких признаков моего подразделения. Они могут вернуться за мной или, в конце концов, за моим телом. А до тех пор я здесь застрял.
Связанный с этой девушкой, этой малышкой, этой проституткой. Рания. Ее имя — музыка. Ее глаза — завуалированные океаны чувств. Она прячется за яростью, жесткостью. Все это игра. Я вижу боль. Вижу страх. Вижу нужду. Она одинока. Она ненавидит свое занятие.
Думаю, я озадачиваю ее так же, как и она меня.
Рания возвращается, приводя себя в порядок. Теперь знакомая картина. Она возвращается из соседнего здания, из полуразрушенной мечети — думаю, так оно зовется. От меня не скрылась ирония: проститутка работает в разгромленной церкви. Она идет в ванную, приводит себя в порядок, потом садится со мной, и мы учим друг друга языкам. Думаю, я схватываю арабский быстрее, чем она — английский. Прошло только несколько дней, а я уже могу понимать слово тут и слово там, могу даже сказать что-то сам. Хочу говорить свободно, чтобы иметь возможность разговаривать с ней. Чтобы иметь возможность понимать, что она говорит. У нас есть склонность высказывать свои мысли, как если бы собеседник мог понять. Чуть раньше я рассказал ей о Дереке.
Как мы встретились, как были друзьями всю жизнь. Как сильно я по нему скучаю. Как он пас мою жизнь и умер из-за этого. Она услышала боль в моем голосе и позволила мне говорить, даже если и не знала, о чем. Своего рода очищение. Исповедь, если бы я был католиком. Я могу высказать мысли прямо из сердца и не волноваться об уязвимости. Она не сможет никому рассказать. Не сможет осудить меня. Не сможет изменить свое мнение обо мне. Почему я чувствую себя так погано, когда она выходит за дверь? Почему меня вообще заботит, что она делает? Я знаю достаточно шлюх, мужчин и женщин. Людей, которые спят со всем, что движется, всем, что имеет грудь и вагину, всем, что имеет член и яйца. В некотором смысле, это даже хуже.
То, что делает Рания, она делает из необходимости. Те распутные люди — совершенно другое дело. У них нет ни самоуважения, ни скромности, ни морали. Они тр**аются ради тр**ха, будто это ничего не значит. Дерек был таким. Типичный мужик-шлюшка. Только вот он был честен по этому поводу. Он одаривал их алкоголем, отвозил домой и тр**ал; вот и все. Оба знали, к чему все придет.
Рания… выражение в ее глазах за мгновение до того, как она вышла за дверь, — выражение покорности. Отвращения. Ненависти. Вот оно еще тут, а потом исчезает, прячется за тщательно выстроенным фасадом искусственной соблазнительности. Один на один, со мной она совсем другая. Спокойная, сдержанная. Ненавидит быть близко ко мне, ненавидит касаться меня или, когда ее касаюсь я. Будто она боится того, что случится, если я ее коснусь.
Думаю, она ожидает, что я попытаюсь переспать с ней. Попытаюсь использовать ее как… ну, ладно, как шлюху.
Притяжения я не отрицаю. Она прекрасна, и то, что я видел от ее тела, делает мой рот сухим, а член — твердым. Мне удалось остаться незамеченным, но приходится отводить от нее взгляд, когда она забывает, что я здесь, переодевается или моется прямо передо мной. Она привыкла к одиночеству. Забывает, что я тут, потом вспоминает, краснеет, злится на мое присутствие, на мой взгляд на ней. А я ничего не могу с этим поделать. Пытаюсь, но не могу. В этом маленьком домике нет личного пространства. В ванной нет ни двери, ни занавески, переодеться негде. Когда она расстегивает свою рубашку, чтобы ее сменить, я стараюсь не смотреть на ее покачивающуюся в тусклом свете грудь. Она задирает юбку, и я стараюсь пялиться на стены и пол, но мой взгляд стремится к темному треугольнику между ее ног, к изгибу ее бедер.
Рания целиком и полностью женщина, но она… запретный плод. Ее клиенты — вражеские солдаты, офицеры, повстанцы. Должно быть, мы рядом с оперативной базой или что-то типа того. Не знаю.
Я знаю лишь то, что я ее не должен хотеть. Но я хочу.
Она сидит рядом, смотрит на меня. Ее карие глаза сощурены, непостижимы. Вот она, в пределах досягаемости. Я могу вытянуть руку и коснуться ее колена, ее стройного бедра. Моя рука под одеялом дрожит от напряжения самоконтроля.
Она спасла мне жизнь. Я ее должник.
Она меня не хочет. Как тут хотеть? Я американец, мужчина, солдат… насколько я знаю, я мог убить кого-то, кого она любит.
Моя рука выскальзывает из-под одеяла, чтобы лечь на колено. Рания наблюдает за мной с непоколебимым выражением, скрывая свои мысли, свои чувства. Моя рука движется к ее, и я чувствую, как она застыла. Она и раньше была неподвижна, как камень, но теперь даже не дышит. Ничего не могу поделать. Касаюсь пальцами ее колена. Только колена, не выше. Взгляд Рании прожигает меня. Вызов продолжать, и в то же время мольба этого не делать. Мы оба такие противоречивые. Она хочет и не хочет. Я хочу и не хочу.
Ее кожа так мягка. Так нежна.
Рания в упор смотрит на меня, мягко вздыхает — звук покорности — потом хватает край рубашки и задирает ее, скрещивая руки, чтобы она не опустилась. Теперь застываю я. У нее полная округлая грудь без лифчика, маленькие соски окружены темными ореолами.
Мои руки быстрее, чем мое желание, быстрее, чем мое вожделение. Я хочу продолжить смотреть. Хочу коснуться ее. Хочу, чтобы она продолжила раздеваться. Вместо этого я хватаю ее за руки и тяну вниз. Она борется со мной, пытается стянуть с себя рубашку. Сейчас я слаб, каждое движение вызывает мучительную боль, но я, все-таки, легко, не причиняя ей вреда, преодолеваю ее. Заставляю ее убрать руки и натягиваю рубашку вниз, так что теперь ее великолепная грудь снова прикрыта.
Она в замешательстве пялится на меня. Моя рука снова приземляется на ее колено, и Рания многозначительно смотрит на нее. Я поднимаю руку, и она выдыхает то ли от облегчения, то ли от разочарования — не знаю.
Рания встает и уносится за дверь, к жаре и яркому свету полудня.
Вернувшись, она не просто не смотрит на меня. Она меня игнорирует.
Я даю ей немного времени — часов здесь нет, поэтому у меня нет возможности измерить ход времени, если исключить рассвет и закат, а потом решаю сломать лед.
— Рания, — говорю я. Она игнорирует. — Рания, пожалуйста, послушай меня. — Английский.
Ее плечи вздрагивают, когда произношу ее имя, но это единственный отзыв, который я получил. Тогда мне придется требовать её внимания. Совсем недавно я научился говорить «мне жаль». Потребовалось много жестов, но, думаю, клонила она к этому.
Я приподнимаюсь в сидячее положение. Сломанные ребра ноют, посылая вспышки агонии — настолько ослепляющие, что мне приходится остановиться и отдышаться, чтобы сохранить дыхание в легких. Плечи тоже болят, но тупой, постоянной болью, не похожей на острые шипы, пронзающие меня при движении грудной клетки. Жду, пока желудок не перестанет возмущаться от боли, а потом поднимаюсь на здоровое колено. Задыхаюсь еще больше, дышу тяжелее, боль кажется яркими, как солнце копьями. В конце концов, я встаю на ноги, или, вернее, на одну ногу, и, подпрыгивая, ковыляю через всю комнату в сторону Рании. Поддержки у меня нет, потому что она, скрестив ноги, сидит на полу подальше от стен и ничего не делает.
Просто смотрит в окно на безоблачное голубое небо.
Двигаюсь так, чтобы встать перед ней.
— Рания.
Она опускает голову, упирается взглядом в пол. Рычу от бессилия, подпрыгивая на месте, чтобы сохранить равновесие. В конце концов, мне приходится поставить ногу ровно, но она подгибается, и я падаю на пол. Выражение лица Рании становится закрытым, и я могу сказать, что она хочет подойти и помочь мне, но не позволяет себе этого. Я лежу, задыхающийся, оглушенный, сражающийся с болью, затем возвращаюсь в вертикальное положение — сажусь на задницу и вытягиваю ногу перед собой.
Она на меня не смотрит, но я знаю, что она слушает. Слышит.
— Рания, мне жаль, — говорю я на арабском, и, судя по тому, как изгибаются ее губы, говорю неправильно.
Я даже не уверен, что такого сделал ей помимо того, что коснулся. Я не позволил ей обнажиться. Думаю, она хотела секса со мной с мыслями о том, что именно этого я от нее и жду. Но почему она сердится?
Я думал, что для нее знание, что я ничего от нее не жду, было бы облегчением.
Она, наконец, смотрит на меня, ее карие глаза всматриваются в мои.
— Я не буду больше тебя трогать, — говорю я на английском.
Время арабских уроков. Касаюсь своего колена и говорю «касаться». Я касаюсь пола — слово для него она мне уже говорила — и повторяю. Касаюсь разных вещей, до которых могу дотянуться, повторяя «касаться».
Наконец она понимает и говорит мне слово на своем языке.
Знаю, что собираюсь растерзать грамматику, но я все равно это скажу. Важно, чтобы она мне доверяла. Не знаю, почему, но важно.
— Я не касаюсь, — говорю я на ломаном арабском.
Она морщится. Качает головой. Думает.
Она касается груди — наш жест для «я», достает из кармана аккуратно сложенную купюру и поднимает ее, указывает на свою промежность, потом на меня, потом на деньги. Что-то говорит.
Проститутка. Шлюха. Она рассказывает мне о том, что она. Нет. Не что она. И не кто она. А чем она занимается. В ней есть нечто большее.
Я пожимаю плечами, остановившись. Потом указываю на нее:
— Рания.
Я не знаю, какова моя точка зрения. Может, я вижу ее, а не ее работу. Я так понимаю, для нее это работа. Не профессия и не стиль жизни.
Она в замешательстве пялится на меня. Говорит что-то, какое-то длинное предложение, в котором я могу уловить отсылку на нее саму, слово, которое она использовала раньше и которое я понимаю как «шлюха». А потом указывает на соседнюю дверь, туда, где она развлекает всех этих Джонсов, и говорит: «Сабах». Это имя. Я это точно знаю. Потом она жестом обводит дом, в котором мы сейчас находимся, и говорит: «Рания».
Чтобы понять смысл, у меня уходит немного времени. Думаю, для всех тех людей она использует другое имя. Для них она Сабах.
Я указываю на нее.
— Ты — Рания, — говорю я. — Не Сабах.
В выражении ее лица нет никаких эмоций.
— Нет. Не Рания. Я Сабах. Только Сабах. Рания… — и говорит слово, которое я не распознаю. Она изображает смерть, закатывает глаза, высунув язык и издавая задыхающиеся, сдавленные звуки.
Рания мертва. Мое сердце сжимают эмоции. Для себя она всего лишь Сабах, шлюха. Почему это так грустно? Это все, что у нее есть? Все, что она знает? Она когда-нибудь знала любовь? Известна ли ей красота секса, удовольствие любви?
Должно быть, для нее это грязный, постыдный, уродливый акт. Сомневаюсь, что она вообще когда-нибудь получала от этого удовольствие. Хотел бы я знать, как с ней общаться. Показать ей. Хотел бы я, чтобы у меня была возможность подарить ей удовольствие. Подарить ей хотя бы мгновение умиротворения, счастья.
Ее взгляд вспыхивает, внимательно улавливая мою реакцию. Я знаю ее язык недостаточно хорошо, чтобы выразить то, что хочу сказать.
— Нет. Не мертва. — Использую то слово, которое использовала она, в надежде на то, что не ошибся со значением. — Рания.
Она качает головой и отводит взгляд.
Я начинаю говорить по-английски, потому что мне нужно это сказать:
— В жизни есть намного больше вещей, ради которых стоит жить. Ты застряла. Застряла в этой дрянной жизни. Застряла в образе шлюхи. Ты заслуживаешь большего. — Не знаю, почему чувствую в ее отношении именно это. Я знаю ее всего несколько дней и даже не могу нормально с ней поговорить. — Ты выше этого; хотел бы я, чтобы ты могла это увидеть. Хотел бы я забрать тебя отсюда. Дать что-то лучше. Только вот…. мне нечего тебе давать. Я даже ходить сам не могу.
Она говорит медленные и печальные слова. Потупив глаза. Я ловлю отсылки к ней самой, к проституции, жесты голода. Она указывает на улицу и изображает стрельбу из винтовки.
— Хасан мертв.
Хасан, должно быть, тот парень, что бросил гранату и потом умер на улице. Она его знала. Я указываю на ее безымянный палец, потом говорю ее имя и указываю на нее.
Он был твоим мужем?
На долю секунды она, кажется, путается, потом понимает:
— Нет. Не… — и говорит слово «муж», как я понимаю. — Мама, — говорит она, потом изображает беременность, изгибая руки над своим животом, указывает на себя и поднимает один палец; потом произносит его имя, снова изображает беременность и поднимает второй палец.
Мне приходится поработать над пониманием этого слова, но, в конце концов, у меня получается. Он был ее младшим братом. Дерек убил ее брата, а Хасан убил того человека, который был мне братом больше, чем кто-либо.
Мы затихаем, оба размышляя о наших потерянных братьях. У Дерека была семья: мама, папа, сестра. Интересно, они знают, что он мертв? Интересно, та не-помню-как-там-ее, которую он подцепил во время отпуска — м-м-м-м-м… Мэган? Что-то типа того. Интересно, опечалена ли она его смертью. Если у них было серьезно.
Если я умру, никого это волновать не будет. Может, немного семью Дерека. Будучи подростком, я провел с ними много времени, особенно после смерти родителей.
Я смотрю на Ранию.
— Твоя мама?
Она вздрагивает, не глядя на меня.
— Мертва.
— И моя, — говорю я на ломаном арабском.
— Папа тоже? — спрашивает она. Я обдумываю это последнее слово.
Киваю
— Да. Папа умер. Мама умерла. Я один.
Она смотрит наружу, как будто видит улицу, на которой погибли Дерек и Хасан. Из-за наших потерь мы должны друг друга ненавидеть. Взамен я чувствую себя ближе к ней. Рания встречается со мной взглядом и позволяет увидеть свою боль.
Ее рука остается на колене, и я, может и по глупости, опускаю свою руку поверх ее. Она резко поднимает взгляд на меня.
Удерживаю ее взгляд, удерживаю ее руку.
Под этим жестом подразумевается утешение, но я не уверен, что она видит все именно так. Рания оставляет мою руку на своей ненадолго. Может, она черпает покой, может и нет. На этот раз она не выглядит злой.
Она встает, берет мои руки в свои, помогает мне подняться и ведет к гнезду из одеял — моей кровати. Когда я, наконец, снова ложусь, каждая клеточка моего тела пульсирует от боли и я не могу дышать; Рания поправляет макияж. Я слышу звук двигателя. Потом он прекращается; шаги.
Рания смотрит на меня, а потом я наблюдаю, как она превращается в Сабах. Боль отодвинута на второй план, вспышка отвращения, которая отразилась на ее лице при звуке автомобиля, исчезает, ее место занимает сладкая соблазнительная улыбка, которая не затрагивает глаз.
Желудок сжимается, сердце бунтует, мысли вопят. Нет. Нет! Я хочу схватить ее и затащить обратно в дом. Выйти на улицу и избить чертова ожидающего ее Джонса.
Она моя.
Но это не так. Из какого ада пришла эта мысль?
Слышу звуки ложного энтузиазма и пытаюсь изгнать разрушающий водоворот мыслей из головы. В воображении всплывает вид ее груди. Ее глаза, смотрящие в мои. Ее губы, растянутые в улыбке, в настоящей улыбке, предназначенной мне. Небольшая и неуверенная, будто ей нужно вспомнить, как улыбаться.