Жизнь Березовки, мирной деревеньки раскинувшейся привольно среди полей бескрайней орловщины, резко раскололась после двадцать второго июня. Враз не стало вечерних гуляний молодежи, до первых петухов распевающей песни, гармонисты Яков и Василь в первые же дни ушли на фронт, резко поубавилось молодых мужиков в деревне.
В конце июля пришла в деревню первая скорбная весть — похоронка на Степана Абрамова. Степана призвали в сороковом, сразу же после свадьбы со Стешкой Ефимовой, крупной, ядреной, отчаянной девкой, которая и за себя постоять могла, и в зубы дать, если что.
Было дело — прилетело от неё липучему, хамоватому Стаське Шлепеню, прозванному ещё с малолетства Слепнем. Парнишка рос пакостным, уверенным в своей безнаказанности, мамашка его, ядовитая сплетница, цеплялась как репей к каждому, кто косо глянул хотя бы на её чадушко. Местные девчонки, зная гадостную натуру, обходили его стороной. Подросший, он мотался по соседним деревням, и не одна девица потом рыдала в подушку. Давненько, ещё в школе, положил он глаз на Глафиру Ежову — светловолосая, голубоглазая, с косой до пояса, она не обращала на него никакого внимания. У неё с первого класса получилась дружба с Родионом Крутовым, с годами переросшая в любовь. Едва им исполнилось по восемнадцать они поженились, и Слепню оставалось только облизываться на расцветшую после рождения Грини Глафиру. Попытался он говорить ей вслед грязные слова, за что нещадно был бит Родей, на которого злобу затаил лютую.
— Встретимся мы ещё с тобой на узенькой дорожке!
— Все равно я тебе морду опять подпорчу, — был ответ.
В последнее время, перед его арестом, моталась к нему в деревню какая-то развинченная городская девка — Милка, которая спала с ним на сеновале и совсем не обращала внимания на вопли Слепнихи.
Году в тридцать шестом, будучи уверенным в своей неотразимости-смазливости, попытался Слепень прилипнуть к Стешке… улучил минутку и зажал её на пятачке за клубом. Она не стала кричать и вырываться, а молчком двинула ему коленом по достоинству и, когда он согнулся, треснула кулаком по башке, убегать не стала, схватив валявшуюся сучковатую палку, тут же добавила и по спине. Потерявший свою зазнобу Степан, бросив гармонию, выскочив на пятачок, увидел согнувшегося и зажимающего пах Слепеня, а рядом Стешку с кривой суковатой палкой в руках:
— Я тебе не Милка, руки отобью враз! — Увидев Степу, подхватила его под руку.
— Не переживай, он свое получил! — и увела оглядывающегося и сжимающего кулаки Степушку.
Слепню повезло, что она увела Абрамова, и отдышавшись, он побрел в хату, восхищаясь про себя: — Ну и девка!
Вскоре Шлепеней — папашку и сына арестовали, по деревне поползли слухи, что они замешаны в деле с барскими драгоценностями. Убегая в восемнадцатом году, помещик Краузе, якобы, не успел прихватить свои ценности, зарыв их где-то в огромном, выращенном вручную, парке. История была темная, за двадцать почти лет обросшая фантастическими домыслами, но все эти годы находились «кладоискатели» что потихоньку лазили по развалинам, бывшего когда-то большим и сожженным в лихие годы, барского дома. То ли Слепени нашли клад, то ли ограбили кого в те годы, но попался старый Шлепень в районе с брошкой и кольцом немалой стоимости. В тот же вечер и приехали за смазливым Стасяном на воронке. И деревня вздохнула свободнее — старая Слепениха, первая и самая яростная сплетница деревни, как-то съежилась, притихла и через три месяца преставилась.
— Стеша, получив похоронку, как закаменела. Она не выла, не кричала, как мать Степана, она просто молчала — резко похудевшая, с запавшими глазами, от неё осталась только тень той задорной заводилы и запевалы…
Становилось все тревожнее, через деревню день и ночь тащились усталые измученные гражданские, убегавшие от немцев, бабы помогали как могли, но беженцев меньше не становилось. Вдалеке еле слышно стало погромыхивать.
— Гроза, знать, идет где-та! — вымолвил дед Ефим, зябко кутающийся в куфайку и мерзнущий по причине многих лет.
— Нет, дед, это фронт громыхаеть, — ответил Никодим Крутов, — фриц-то прёть, уже под Киевом воюють наши-те. Ох, горе горькое, вот и повоевали малой кровью.
— Его Родион, ушедший на фронт двадцать четвертого июня, был где-то там, и кто знает, жив ли его единственный сын. Никодим каждый день ездил на стареньком дребезжащем лисапете в дальний, километров за десять, в лес. Всякий день привозил много грибов.
— Суши, Глаш, — говорил он снохе, — зима-то долгая и суровая будет, вон, приметы-те все на это указують. Вот и не верь посля такого, что грибов великий урожай — к войне.
Частенько брал с собой старшего внука Гриню, как две капли воды похожего на него: у того и другого рыжеватые волосы, серо-зеленые глаза, шустрые, худенькие, как два воробья, легкие на ногу, успевавшие везде. Только вот учился Гриня плохо, вертелся, не слушал единственную их учительницу Марью Ефимовну, за что попадало от батьки.
Второй внук, Василь, был полной противоположностью Грини — (удавшийся в Родиона, а тот был на полторы головы выше папани — пошел в материнскую родню), взявший от мамки своей, Глафиры, белые волосы и голубые глаза, он был настоящим васильком, смотрящим на него всегда приходили на ум васильки в ромашках.
Первый класс Василь закончил с похвальной грамотой. Очень хвалила его Ефимовна, а дед Никодим звал «Василь-прохвессор».
С каждым днём громыхание фронта слышалось все отчетливее и ближе, поспешно собрался и укатил в ночь, как тать, на колхозной подводе председатель, бывший до этого примерным и яростным коммунистом, по-тихому исчезали его ближайшие подпевалы.
— Хто знает, може, они в эти, партизаны подалися? — рассуждал дед Ефим.
— Держи карман шире, эти партизаны уже поди за Уралом, в этой как её, Бурят-Монголии.
В августе принесли сразу три конверта Марье Ефимовне — оба старшеньких, Иван и Петр, офицеры, служившие где-то в Западном округе, пали смертью храбрых, а младший, Пашка, ушедший добровольцем, пропал без вести… Ефимовна молча упала в обморок, неделю пролежала в горячке, бабы, постоянно сменяя друг друга, сидели возле неё, сморкаясь и плача, у каждой кто-то был на фронте и леденела душа, глядя на их всегда такую сдержанную и разумную Ефимовну. Очнулась она через неделю, возле неё сидела Стешка, осмотрев диким взглядом вокруг, Ефимовна слабо застонала: — За что, Господи? Всех сразу?
— Ефимовна, — не скрывая слез, сказала Стешка, — Пашка твой не погиб, пропал, может он в плену? Ты только верь, вон, дед Ефим в гражданскую, уже и женка замуж вышла, а он через пять лет явился. Я, вот, не верю, что Степушки нет, давай, Ефимовна, вместе ждать их станем! Хочешь, я к тебе, или ты ко мне, одной-то хоть волком вой, а вдвоем все полегше!
Ефимовна из видной женщины средних лет в одночасье превратилась в старуху, резко похудевшая, с полностью седыми волосами, она первые дни просто молчала, да и затем разучилась говорить, отвечала односложно, немного разговорчивее была только со Стешкой.
Пришел к ней давний друг Никодима, лесник по прозвищу «Леший», появившийся в их местах и осевший в лесу лесником ещё в восемнадцатом. Мало кто помнил, как его зовут, заросший, звероватый, он и в самом деле походил на лешего, боялись его все. Браконьерничать мало кто пытался, Леший неизменно появлялся в зоне видимости да и отпугивал его охранник — самый настоящий волк, найденный им слепым щенком в разоренном логове, выращенным и натасканным на всякую нечисть. Пытавшиеся завалить кабана или лося охотники, неизменно оказывались выслеженными, а когда один из таких ранил Волчка, (тот после операции по извлечению пули долго болел и еле выжил, Леший ходил за ним как за грудным ребенком) — никто уже не решался соваться в лес. Яшка, по уличному прозванный Аграном, тот самый, стрелявший в Волчка, был найден в овраге с перегрызенным горлом. Волчок признавал и подпускал к себе только Никодима, Гриньку и Пашку Марьи Ефимовны, к удивлению всех, нежно любил Василя, таскал его, крошечного, в зубах, аккуратно держа за рубашонку, позволял ему ездить на себе, залазить любопытными пальчиками в ухо, и тихонько прижимал зубами расшалившиеся ручонки. Василь тоже истово любил Волчка, Глафира, мамка ихняя с ужасом глядела на эту дружбу, панически боясь, что волк когда-нибудь укусит ребенка. Родион же, наоборот, говорил, что волк будет поумнее некоторых людишек, типа Слепней.
Пришедший Леший тяжело вздохнул, глядя на поседевшую, безучастную Ефимовну: — Марья, ты по Пашке зря убиваешься. Чую я, живой он, жди, мать, не верь! — и столько силы и веры было в его словах, что долго вглядывающаяся в его глаза Ефимовна, вздрогнула, а потом зарыдала…
Леший обнял её и долго пережидал, пока она выкричится, поглаживая её по голове: — Вот и хорошо, поплачь, милая, нельзя такую тяжесть в сердце держать! — волк тем временем, как-то незаметно привалился к её ногам.
— Смотри, Марья, зверь, он больше нашего чует, Пашка, знать, живой, он когда что-то не так, мечется и скулит, а то и выть зачнет. Пашку-то твоего он изо всех выделял…
Та, всхлипывая, дрожащими руками приобняла Волчка. Он стоически выдержал её объятья и лизнул в соленую щеку.
— Марья, тут фашист пролетал, резвился, гад, лося мне убило очередью, я, вот, принес вам всем понемногу, ты мясо-то прибери, зима впереди суровая, да и немцы близко, убирай подальше все фотки своих командиров. Еду схороните со Стешкой, знавал я их по четырнадцатому году — шарить повсюду и грабить мастера, но и порядок, гады, любят.
В сентябре стало совсем плохо, едва хрипевший динамик на столбе сообщил об оставлении Киева, оцепеневшие люди долго стояли молча, потом также молча разошлись.
— Ну, теперя скоро жди хрицев, у них силища кака, а наши отступають всё, эх! — дед Ефим тоскливо посмотрел на небо и сплюнул. — Бяда!
Потянулись измученные, посмурневшие, отступавшие наши… бабы и ребятишки молча стояли у плетней с печалью провожая своих. Бойцы, если у них был небольшой привал, жадно пили воду, благодарили за яблоки, которые тащили им ребятишки, и опускали глаза перед женщинами. Пожилой солдат, попросивший напиться у Ефимовны, не выдержал её взгляда:
— Прости, мать, прости за то, что не сумели защитить вас, жив останусь — вернусь обратно, зубами буду их, сук, рвать, но будет им всем братская могила на нашей земле!
Фронт надвигался неотвратимо, стали часто летать самолеты, вскоре разбомбили нефтестанцию в Казимовке, и черный жирный дым долго тянулся в небо. На пригорке, у развилки дорог, что вели — одна в райцентр Раднево, а другая на Казимовку, зарывались в землю солдаты артиллеристы. Дед Никодим стал исчезать по ночам, возвращаясь под утро промокшим и уставшим, где был и что делал, никому не говорил. Погожим днем вместе с внуками, шустро выкопал картошку — большую часть ночью схоронил в заранее, еще с лета выкопанную потихоньку ото всех и замаскированную под мусорную кучу, яму, закидал её сухой травой.
— Вот, Глаш, даст Бог, пронесёть, не найдуть картоплю.
Следующим днем, на улице по недосмотру ездового, молодого солдата, случился затор, сцепились колесами две телеги, везущие раненых. Солдат, вместо того, чтобы попытаться сдать назад, изо всей дури хлестнул устало бредущую лошадь, увидевший это Никодим не выдержал, выскочив, потрясая сухоньким кулачком, он орал на всю улицу, наступая на опешившего высокого солдата:
— Ты што эта делаешь, а? Эта же животина, зачем её бить, ежли сам дурак? Ты пошто над ей издеваться задумал, я тебя, сосунка щас… — распалялся он, воробьем наскакивая на ездового.
— Что за шум? — К ним подходил усталый весь какой-то пропыленный, капитан.
— Ты гляди, што он с животиной делает, а? Это ж чистое вредительство!
— Никодим, огладил всхрапывающую лошадь по морде. Сунул ей яблоко, вытащенное из кармана штанов, (надо сказать, Никодимовы карманы были широко известны в деревне: худенький дед таскал в своих карманах много всякого пользительного, проволочки, зажимы, были и болтики, и гвозди, моточки веревок, кисет с самосадом, кусочки сапожного вара). Глафира, затеявшая стирку, всегда ругалась на него:
— Убирай к шутам свои склады из карманов!
Гринька, тоже переняв привычку деда, ходил с постоянно раздутыми карманами, подбирая все, что могло пригодиться.
Никодим, ругаясь и пуская матюги, как-то ловко с помощью второго ездового расцепил колеса.
Капитан устало сказал: — Спасибо, батя! Убило у нас ездового-то, а это молоденький новобранец из Москвы, лошадей даже не видел никогда. Да и некого больше поставить.
К ним спешил местный врач, Самуил Абрамович. — Товаришч капитан, я местный врач, — картавя проговорил он, — разрешите осмотреть раненых?
Тот обрадовался: — Да, буду очень вам благодарен!
Набежавшие и охающие бабы тут же стали помогать доктору. Самуил Абрамович, разменявший шестой десяток, очень переживал, когда в военкомате его завернули по причине многих лет. Схоронив в сороковом году свою шуструю Розу Яковлевну, не имея вестей о единственном сыне, арестованном ещё в тридцать шестом, он, не сильно разговорчивый, стал совсем замкнутым. В деревне его любили, он лечил всех — и людей, и животных, только с его помощью выжил Волчок, сначала обессиленно рычавший при перевязках, а потом благодарно лизавший ему руки. Вот и сейчас — бабы, осторожно вытаскивая молоденького бойца, приговаривали:
— У нас чудо-доктор, он тебе поможет, и мы, милок, ешчё на твоей свадьбе погуляем.
Говорили здесь на смеси трех языков, много было слов украинских, но больше было белорусских. Щ произносилась как Шт, Ф как Хв, вот и были у них Хведи, хвантазии и проч. Самуил Абрамович, занимаясь любимым делом, повеселел, к вечеру все раненые были осмотрены, перевязаны, накормлены.
— Товаришч капитан, надо поговорить.
— Да, слушаю Вас, доктор? — Долго отмывавшийся капитан, смывший всю пыль, оказался совсем не старым..
— Простите, сколько Вам лет?
— Двадцать семь.
— Доктор покачал головой: — Боже, Боже, что делает людей такими жестокими? Извините, я думал, вам за сорок. Да… не о том речь. Вот, тот молоденький мальчик, — он указал на самого тяжелораненого, — точно не вынесет тряски, его надо бы оставить!
— Доктор, вы не знаете что делают немцы с такими? Да и с вашей, простите, национальностью? Довелось нам увидеть расстрелянных мирных и раненых.
— Знаю, батенька, потому и прошу: возьмите меня с собой, опыта моего, сорокатрехлетнего, на раненых хватит, обузой во всяком случае не буду, да и винтовка Мосина мне знакома не понаслышке. Чем здесь быть уничтоженным этими нелюдями, лучше погибнуть среди своих, да и когда это будет, а польза от меня, как видите, есть. У меня, простите за такие слова, впервые со дня смерти жены интерес проснулся, в хорошем смысле слова. Я ещё поборюсь с костлявой за жизнь этих мальчиков.
Капитан долго думал, потом кивнул своим мыслям: — Если дойдем до своих и не попадем в плен, то думаю, в любом случае ваши руки не будут лишними, мясорубка-то страшная. Из темноты бесшумно вынырнула крупная собака и, чуть рыкнув, подошла к доктору. — Это ваша такая?
— Это наш Волчок, сейчас появится и хозяин. Леш?
— Да, иду, Самуил.
Вышедший из кустов мужчина поразил капитана. Он с изумлением смотрел на заросшего, крупного мужика.
— Здоров, капитан, драпаете?
Тот взвился: — С одной винтовкой на троих и парой саперных лопаток ты бы не драпал?
— Да, промахнулись товарищи, много шуму-треску, а на деле… прости, капитан, сердце кровью обливается, глядя на муки людские! — он протянул капитану руку, — Леший меня зовут местные, а я и привык.
— Егоров… Иван, — помедлив, пожал протянутую руку капитан.
— Леш, тут такое дело, в дальней комнате мальчик лежит, сильно израненный, везти дальше — значит погубить, — начал говорить Самуил.
— Посмотрю сам. — Леший пошел в хату, посмотрев на мальчика, забывшегося в тревожном сне, дернулся, потом долго всматривался в его лицо… Выйдя, сказал: — Заберу к себе, авось вытащим, а на ноги встанет, к делу приставим, до прихода наших.
— А вы, при своем таком негативном отношении?..
— Я — русский человек, и люблю свою родину независимо от того, кто у власти. Родина, она как мать, одна, какая б не была. Не переживай, капитан! Давай так, сейчас мы потихоньку, пока никто не видит, лишние глаза нам ни к чему, отвезем твоего бойца ко мне в лес. А утром вы двинетесь дальше, кто знает, какая дрянь всплывет при немце, а что всплывет, это точно. Человек слаб и подл. Не все, не все. — видя возмущенный взгляд капитана, добавил Леший, — ты, Иван, прости за резкие слова, но повидал я ещё в ту войну и слабых, и подлых, и никчемных, и приспособленцев. А то что, друга моего возьмешь с собой, низкий тебе поклон. Я надеюсь, что мы с тобой, старикашка, ещё выпьем за победу, и ты будешь жив. Я сейчас. — Он нырнул в кусты.
— Какой у вас друг… как же он за такие слова?
— Он молчун, дорогой Иван, и редко с кем разговоры ведет, обычно — да! или нет! — все его ответы.
Совсем стемнело, когда к хате доктора Тахилевича тихо подъехала подвода, Никодим и Леший потихоньку взяли мальчика, положили на телегу, и подвода неслышно тронулась.
— На копыта повязали тряпки, чтобы не слышно было, — сказал Никодим.
В средине ночи Никодим вернулся: — Капитан, разговор есть, иди сюда, — шепотом позвал он дремлющего капитана.
— Вот смотри, — Никодим при свете свечи начертил на куске оберточной бумаги некий план, — здеся ежли итить, то будет большой крюк, а ежли напрямки, то выйдем аж у Малоярославца. Я так пронимаю, скоро немец здеся будеть, а ты со своими солдатиками и ранетыми далеко не уйдешь, да и сверху могуть… Давай, я вас проведу лесами, хаживал я по молодости в ту сторону.
— Бать, сколько времени прошло, когда хаживал, заплутаем и все?
— Не обижай, молодой, у меня и карта имеется, Леший дал, ну, так чаго решаем?
— «Чаго, каго», — передразнил его капитан, — ладно.
— Тагда слухай сюды… — они подробно обсудили, как и что делать, и Никодим, вглянув на начинавшее сереть небо, сказал, — иди, поспи зачуток.
— Глаш, а Глаш, подь сюды, — тихонько позвал он сноху, та шустро вскочила: — Чаго в такую рань?
— Глаха, решил вот я итить в армию до наших, не можно тутока оставться мне, видал я вчора в лесу Бунчука.
— Да ты что? Не могёть такого быть!
— Я ж его сутулую спину где хошь узнаю, падлюку. Знаеть, гад, что наши вот-вот отступють, вот и кружит возля деревни, мне жа с ним на этой земле тесно. Немец-то всякую заразу из людишек подбираеть, а штоб вам не попало, я тихо исчезну. Вроде ушел в лес и ушел, время-то сейчас лихое, можеть я под бомбежку аль ещё чаго…
Глаша поёжилась: — А ну, как нас зацепит?
— Не должон, я ему враг, а ты да дети малые, да и ты обиды на меня всякие говори. Гриньке скажи, пока все не успокоится, в лес ни ногой. Ежли чаго, Леший сам до вас дойдеть. Ну, Глах, жив буду возвернуся, тут же расстреляють меня сразу, а там все сынам подмогну. Всё, побёг я, навроде за грибами.
Никодим перекрестил Глашу, которая стояла едва сдерживая слезы:
— И вам, бать, легкой дороги!
Днём, погрузив раненых на телеги, тронулся отряд капитана по дороге на Раднево, уезжал и всеми любимый врач. Бабы со слезами обнимали его, совали в телеги к раненым нехитрую снедь, крестили их не стесняясь, и просили выжить и вернуться.
Далекий гул перешел в различимые выстрелы орудий, в небе паслись немецкие самолеты, которые почти непрерывно гудели над головой, отбомбившись где-то далеко, летели назад.
— Эх, похоже на Бряньск нацелилися, успели ли евакуирваться заводы-те? — у деда Ефима сын, внук и сноха — все работали на машиностроительном заводе, который должны были эвакуировать в Сибирь, и дед сильно переживал.
На следующий день по Березовке прокатилась весть — пропал Никодим Крутов. В то, что он заблудился, никто не верил, он знал здешний лес как никто, да и не такой уж лес был, остров в море полей. Знаменитый Брянский лес начинался километров за пятьдесят, пришли к выводу, что или под бомбежку попал, или нарвался на лихих людей. Ещё в августе Никитич, их участковый предупреждал всех, что в недальнем лесу может прятаться всякая уголовщина, сбегавшая из вагонов, попавших под бомбежки. Бабы поохали, но искать Никодима в лесу никто не рискнул.
Ещё три дня в деревне было относительно спокойно, потом как-то враз потянулись измученные, еле передвигавшие ноги, засыпающие на ходу, отступавшие солдаты. Они шли опустив головы, многие были ранены, и на повязках выделялись кровавые пятна. Бабы плакали, детишки с печальными лицами провожали уходящих наших, все было понятно и без слов — немцы близко.
С отступавшими ушли последние семнадцатилетние пацаны, пять человек, ездившие в Брянск подавать документы в техникум при заводе, и пешком пришедшие в деревню. Оставаться здесь было для них невмоготу, они рвались «защищать родину, а не отсиживаться за мамкиными спинами» — как выразился их комсорг Ваня Белкин, уходил с ними и участковый.
Фронт приблизился, от близких разрывов в домах дребезжали стекла, и дед Ефим посоветовал бабам проклеить их бумагой, чтоб не выпали. На следующий день к вечеру на окопавшихся на развилке дорог артиллеристов, налетели самолеты, с противным воем, вынимающим душу, они заходили на батарею, взрывы гремели не переставая, раздавались пулеметные очереди — взрывной волной разметало ближние к дороге сараи, у бабки Нюты убило корову, у Крутовых загорелась солома, складированная в небольшой стожок.
Глафира вскочила с ведром воды, выплеснула на загоревшуюся солому и побежала набрать ещё… — Ма-а-а-аммма-а! — Закричал Василь, выглянувший в окно. Глафира, не добежав два шага до крыльца как-то странно переломилась в пояснице и медленно опустилась в пыль…
— Шальная пуля, — сказал Егор Иваныч, пожилой тракторист, прибежавший на дикий крик Василя.
Василь же после увиденного онемел, перестал говорить совсем.
Сбежавшиеся после бомбежки бабы, всхлипывая, решали, что делать с ребятней в одночасье оставшимися совсем без взрослых.
Мальчишки сидели, как два воробья на ветке: заплаканный с грязными разводами на щёках, Василь и насупленный Гриня.
Во двор вошла Марья Ефимовна: — Гриня, у меня полхаты снесло, я теперь к вам переберусь, согласны?
Василь, всхлипнув, кивнул, а Гриня, подумав, сказал: — Согласны, только я ведь непослушный.
— Ох, Гриня, сейчас не то время наступило, боюсь, что школы ещё ой как долго не будет, а вам до батьки надо выживать.
— Когда ещё батька-то вернется, если не погибнеть? — по стариковски вздохнул Гриня.
На следующий день похоронили Глафиру, рядом положили погибших при бомбёжке троих солдат, поплакали над ней и разошлись, а мальчишки ещё долго сидели возле мамки…
Уцелевшие после бомбежки артиллеристы с остервенением закапывались в землю. Перевезли на тележках нехитрый скарб Марьи Ефимовны, Гриня показал где какие припасы лежат, Марь Ефимовна собрала все упавшие с яблонь яблоки, и села резать их на сушку.
Василь пристроился рядом, он после увиденного не отходил от неё ни на шаг. — Василь, ты меня слышишь?
Тот кивнул.
— А попробуй сказать что-нибудь?
Он открыл рот, попытался что-то произнести и замотал головой.
— Давай так, если что-то надо сказать или пиши, или показывай на предмет.
Он опять кивнул.
— Эх, и Самуила нет, всё что присоветовал бы. Ладно, малыш, будем надеяться, что пройдет это у тебя.
А с утра начался бой. Жители в спешке прятались в погрба и ямы. Ухало, громыхало и взрывалось до самого вечера, затем все стихло.
Самые храбрые стали потихоньку выбираться из погребов и осматриваться… На пригорке у артиллеристов земля была перепахана, как кто перепахал гигантским плугом, и из ямы одиноко торчал перекрученный ствол пушки.
— Милаи, погибли все, — запричитала бабка Нюта.
— Цыть, не ори, идитя лучше глядитя, что порушено, — дед Ефим шумнул Егору Иванычу: — Егорша, надо бы глянуть, може кто и живой, а ты Гриня с Ваньшей вон, бягом на тую сторону, глаза вострые, глядитя, ежли немцев увидитя, осторжнея.
Осторожно приблизившись, увидели несколько погибших — один привалился к колесу пушки и казалось, что просто задремал, один лежал в шаге от ящика со снарядами, одного взрывной волной отбросило метров на пять, неподалеку еще три убитых…
— Смотри, снаряды все исстреляли… Эх, робяты, вам бы жить да жить!
С дальнего конца деревни торопливо подошли ещё три мужика, и все вместе осторожно перенесли погибших в глубокую воронку. Похоронив солдатиков, быстро разошлись, и никто кроме деда и Егора Ивановича уже не слышал, как у дальнего куста раздался стон.
— Егорша, живой кто-та.
— Это командир ихний, сильно поранетый!
— Давай-ка его на тележке вот в разбитую хату завезем, я Стешку пришлю, она же чаго-то умееть, Самуил их обучал, а там посмотрим, может к Лешему в лес сможем отвезть. Я документы-то успел у робят взять, так чтоб этот хитрый Еремец не углядел, он такой склизкий. Не ровен час, сболтнеть где, а так похоронили воинов и похоронили, место знаем — кто доживёть до наших, тот и покажет.
— Дед, а когда они вернутся наши-то, вон какая силища прёть?
— Ай не веришь, Егорша?
— Ты дед, не говори чаго не нать, у меня, сам знаешь, трое там, — он махнул рукой в сторону фронта, — сердце изболелося. Старуха кажин день плач заводит!
Прибежавший Гриня сказал, что по темноте уже не видно ничего, дед послал его за Стешкой. Раненый не приходил в сознание и мужчины потихоньку перетащили его в разбитую хату. Стеша промыла все раны, засыпала их растолченным в порошок стрептоцидом, первязала чистыми тряпицами.
— Ну, деды, если выживет наш герой — это будет чудо! Много крови потерял, а рана на груди очень большая.
Договорились, что как только начнет светать, Егор Иваныч со Стешкой поедут за дальним стожком сена — как кстати пришлось, что пару дней назад Стеша и в самом деле просила Егора при свидетелях, съездить за сеном, — и потихоньку отвезут раненого к Лешему.