Гринька сидел дома не высовывая носа по нескольким причинам. Сначала три дня жутко завывал ветер и сильно мело, казалось, что во всем мире только они трое и остались у живых и у своёй хате… Темнело, наверное, с полудня, за окном не было видно ничего, они сидели, не зажигая каганец, ребятишки тесно прижавшись к такой уже родной-привычной Евхимовне, Ядзя — рядышком, и вели бесконечные разговоры, благо Гринька, перенявший от Никодима много чаго полезного, за несколько дней до бурана натаскал у сенцы много сучьев, коряг и всяких обрезков-обрубков, топить печь было чем. Говорили обо всем: о погоде, об учебе, горевали, что нет с ними Стеши, и конечно же, львиная доля разговоров начиналась с Гринькиной фразы:
— От, як прийдуть наши…
— Гриня, все равно будет сначала трудно, война-то ведь не закончится после освобождения Березовки и даже Брянска.
— Як так?
— Ну, Гриня, смотри, там, за нами: Орел, Курск, Белгород, Харьков, Запорожье, Крым, Украина вся, Белоруссия — нашим до их гадского Берлина ещё через пол-Европы шагать и шагать, надо гадов выморить, вон как тараканов, а то опять полезут.
— Эх, — сокрушался Гринька, — а я уж думал…
— Географию надо знать, ты совсем на уроках ничего не слухаешь.
— Слухаю я, да чаго-то вылетаеть усё, это вон Василь усё зная, от и вправду прохвессором станеть, если говорить зачнеть. Ну, да дядька Самуил прийдеть — поможеть.
— Ох, Гринь, только бы живы были наши, только бы живы!
Пани Ядзя рассказывала истории, усякие пьесы, як по радиво читала — мальчишки слушали, замерев. Когда утихло за окном, Ефимовна утром ужаснулась:
— Гляньте-ка, замело нас по самые окна, не вылезем теперь на улицу.
Дверь входная и впрямь не поддавалась под напором двух пожилых женщин и малосильных пацанят, упарились и стали ждать, надеясь на то, что в школе хватятся Ефимовны и отгребут снег от дверей. Так и вышло, после обеда их откопали дед Ефим и дядь Егорша. Уставшие, взмокшие они посидели, попили витаминного чаю, и поведали про новости.
— В имении Краузе лютует Фридрих: пленные, прибив одного конвоира, того самого, что Стешку хотел ссильничать, второго — постарше, огрели по голове и связали, а механика и молодого садовника, над которым так тресся старший Краузе, увели с собой.
— Наверняка порешили где-нито, на Ивана-то многие косились — и не из пленных хто, нашенские завидовали, что ён у Краузе на особом положении был! — подвел итог дед Ефим.
— Жизнь человеческая одной копейки теперь не стоит! — вздохнула Ефимовна.
Стукнула дверь в сенях — ввалились Шлепень с Яремой.
— Чаго расселися, давайтя вона Лисовых откапывайтя! — с порога заорал Ярема.
Деды не шелохнулись.
— Я чаго вялел!
— От, молокосос, я ж яго два года як, крапивою уваживал, кагда он у сад залез, а шчас ореть… Ты на кого, паршивец, глотку рвешь, а? Ты за что позоришь свою матку и бабу, а? Узял винтовку и думаешь, усё могёшь? От я до Фридриха дойду, расскажу, як ты службу нясёшь у Агашкиной Кланьки!
— Хто поверить?
— Поверють, я завсягда правду гаворю, Карл Иваныч зная!
Шлепень подтолкнул Ярему к выходу:
— Хади уже, хозяин хренов. Нет бы як нормальные люди сказал, допрыгаесси ты!
— Чаго мне бояться? Партизанов нету, а свои мяне усе боятся!!
— Дурррак! Пошли!
— Деды, вы этта… як у себя прийдите, Марью спомогните откопать — ей до Краузе надо, тама ничаго не осталося, подъели усё за три дня.
— От, учись, шшанок, як надо с людьми гаворить!
Шлепень вытолкнул Ярему, а сам на минутку задержавшись, спросил:
— Стешка не появилась?
— Ежли б появилась, куды бы мы яё спрятали, под лавку не войдеть, — ответил Гринька.
Три дня откапывали занесенную Березовку, потом на кое-как расчищенном небольшом пятачке перед комендатурой всех жителей Березовки долго и нудно пугали и стращали Фридрих и «рыбий глаз»- Зоммер.
Все стояли повесив головы. Одно радовало, пленные не контактировали с местными, и для Березовки это было просто счастьем. Обошлось без расстрелов и арестов, но Фридрих остервенело пролаял, что все работники имения теперь будут под особым контролем, «за малейший нарушений орднунг — ершиссен!»
Вот и сидел Гриня дома как приклеенный — в Раднево идти в их худой обувке было невозможно, по едва расчищенной дороге почти непрерывно ползли немецкие машины. На обочине пережидать их движение не было возможности — едва сделав шаг в сторону от дороги, можно было провалиться в снег по пояс.
Местные полицаи и приехавшие откуда-то из Бряньска или, может, Орла, какие-то немцы с собаками, попытались определить, куда могли уйти пленные, но снег надежно укрыл их следы.
Кляйнмихель, радостный от того, что фон Виллов уехал на четыре дня — тот дотошно и скрупулезно отправлял все данные в Берлин, недолго думая, сообразил, как выпутаться, чтобы от вышестоящего начальства не было выговоров-замечаний…
Доехал до ближайшего лагеря с пленными, договорился с давним знакомым — комендантом, и глубокой ночью все провернули как надо. А через день нашли в дальнем овраге заледеневшие трупы всех пленных, вот только механика и садовника с ними не было — похоже, где-то по дороге удавили их, а сами заблудились и замерзли — официально это звучало так. На самом же деле вывезли из лагеря двенадцать умерших пленных и инсценировали их смерть от непогоды.
Варя что-то сильно волнуясь, ждала Герби из поездки, и вроде поехал недалеко — в сторону Орла, а тревога не отпускала. Варя изредка заходила на базар, перекинуться хоть парой слов с Ищенко, Толик был, можно было хоть пообщаться, сейчас же единственные, с кем Варя могла не опасаясь разговаривать, были Николаич и Гринька. Но Гринька пацан, а так не хватало живого нормального общения. Это там, в далеких теперь двухтысячных, Варя уставала за день от общения, а здесь было тошно. Перекинувшись несколькими словами с совсем стройным Николаичем — тот быстро пробормотал, что все живы, все нормально, Варя задумчиво, не оглядываясь по сторонам, пошла к дому, не видя, как за ней нагло прется здоровый рыжий немец, среднего возраста.
Едва зашла в калитку, как этот верзила, мгновенно забежав во двор, ухватил её, зажал лапищей рот и потащил к дому. Варя мычала, пыталась брыкаться, но какой-то озверевший немец тащил её в хату. Она умудрилась зацепить ногой оставленное утром ведро, оно, загромыхав, покатилось по сенцам. Как молила Бога Варя, чтобы Руди оказался дома, этот здоровый, чем-то воняющий мерзавец вызывал рвотные позывы.
И Руди, на счастье, оказался дома…
Резко распахнулась дверь в хату, и в проеме возник Руди с автоматом:
— Хальт! — заорал он, — Хенде хох!
Рыжий остановился, не отпуская, впрочем, Варю от себя. Руди вгляделся и, наставив на рыжего автомат, громко и возмущенно заорал, Варя с пятое на десятое разобрала, что Руди орет на этого приблудного, что эта фрау его, и никто не смеет тронуть своими немытыми лапами, что если этот пакостник сейчас же не отпустит его фрау, он Рудольф, идет к шефу гестапо, а через день приедет его герр майор, и этому мерзавцу будет зер-зер шлехт.
Этот гад выпустил Варю, толкнув её при этом, Варя, шатаясь, едва успела выскочить на улицу, и за углом дома её долго рвало. Руди облаяв и выгнав взашей этого гада, суетился возле неё, а Варе было так плохо, она позеленела. Руди торопливо наливал ей воду, а она вспомнив этого поганца, опять содрогалась — рвало уже одной водой.
Руди бормотал проклятья на голову рыжего, грозился, что Герби разорвет этого лаусигера на куски, а Варю трясло, к вечеру поднялась температура. Руди явно матерился по-немецки, трогательно менял на лбу у Вари мокрые компрессы и ждал своего Герби так, как никогда в жизни до этого. Его подмывало взять автомат и расстрелять этого гада, посмевшего протянуть лапы к фрау его обожаемого Герби. Тем более Руди ведь не слепой — видел, что Герби очень сильно изменился за эти три месяца, стал мягче, повеселел, мальчик пошел на поправку — это был уже тот Герби, каким его знал и любил Руди. И благодарность за этого Герби к Варе у Руди зашкаливала.
Варя металась всю ночь, звала какого-то Данилу, порывалась бежать, молила кого-то не оставлять Данилу, ещё чего-то… Руди умучился — он ждал рассвет и от отчаяния собирался бежать к их немецкому фельдшеру… только к утру, когда уже за окнами начало понемногу сереть, Варя перестала метаться и уснула. Руди вздохнул свободнее, затопил печь, поставил чугунок с травками. К обеду, подумав, побежал в баню, решил истопить, может, уже и Герби явится, а Варью он согласен и на руках в баню дотащить, лишь бы не болела. Руди понял, что Варя заболела от нервного потрясения, и температура не от простуды.
Как обрадовался Руди приехавшему часам к четырем Герби, он только что не скакал, как радостный пес вокруг своего Герберта. А тот сразу просек — что-то не так.
— Вас ист лос?
— Кляйне проблем! — ответил обтекаемо Руди, не распространяясь при водителе.
Едва зашли в хату, Руди горячо, повторяя постоянно абшаум(сволочь), рассказал про Варю. Герби в два шага оказался в маленькой комнатке, где беспокойно спала его Варья, он с жалостью смотрел на резко похудевшее лицо, на огромные синяки под глазами, на бледную, какого-то зеленоватого цвета, его любимую женщину и понимал, что вот за эту женщину он готов один встать против всего мира. Осторожно прикрыл Варью одеялом и на цыпочках вышел из комнаты.
— Покажешь мне этого…
Руди кивнул и сказал, что он истопил баню, только вот не знает, когда «надо закрывайт заслонка».
Пошел в соседнюю хату, там с пятого на десятое пояснил зашуганной женщине, что ему надо. Она, озираясь, прошмыгнула в баню, проверила угли в печке, сказала, что придет ещё, через минут пятнадцать, пока закрывать рано, можно угореть. Руди собрал белье для мальчика, ворчал, что Герби опять лазил по окопам и вымазал шинель. Герби собрался покурить, а потом в баню, накинул шинель Руди и вышел во двор. У прохаживающегося вдоль улицы часового что-то пытался выспросить здоровенный рыжий унтер-фельдфебель. Часовой, при исполнении, только отмахивался:
— Вайтер гебен!
Герби позвал:
— Геен фюр михь! Подойди ко мне!
Рыжий, увидев погоны унтера, не спешил, а как-то злобно сплюнул:
— Я старше тебя по званию, тебе надо — подходи, стану я к каждому…
Герби заледенел, быстро подойдя к калитке, скинул шинель с одного плеча — блеснул майорский погон. Рыжий сбледнул, а фон Виллов крикнул Руди, чтобы тот немедленно шел в комендатуру и пригласил патруль для арестованного им, грубо отвечавшего и хамившего старшему по званию… унтер-фельдфебеля, наме?
— Курт Лейбер, — буркнул рыжий, бледнея ещё больше.
Руди обернулся быстро, часовой полностью подтвердил слова герра майора, и арестованный рыжий вместо теплого местечка, которого он усиленно добивался последние полгода, разжалованный, рядовым загремел на фронт. Кто бы стал слушать рыжего, когда оскорбления даже более младших чинов карались жестоко.
Варя с трудом приходила в себя, её шатало из стороны в сторону, когда она потихоньку, держась за стенку или печку, начала ходить по хате. Как бережно ухаживал за ней Герби, он старался предугадать любое её желание, подать ли водички, проводить до дверей на улицу, до которых доносил её на руках, сокрушаясь, что его либе фрау стала очень легкой и худой.
Только через неделю Варя пришла в себя. Теперь, если она куда-то и выходила, то постоянно пугливо озиралась и просто замирала при виде немцев, хоть отдаленно похожих на рыжего. Она даже не боялась, у неё просто сразу начинались рвотные позывы. Герби сказал, что тот уже на передовой, он — фон Виллов, своих врагов прощать не намерен и лично проверил, что Лейбер именно там, где и следует быть — на передовой уже.
Герби спешил, он понимал, что время у них уплывает сквозь пальцы — в любой момент могла исчезнуть Варья, кто знает, насколько их сюда закинули, или он, Герби уедет аус Берлин. Вот и спрашивал Варью обо всем, ему очень понравилось выражение — «Предупрежден, значит вооружен!» Он жадно впитывал любую информацию. Варя, конечно, не была спецом, но кой чего знала, кой чего читала, иной раз ругалась на Герби:
— Всего не запомнишь ведь, сам все увидишь, после войны!
А про себя добавляла — если жив будешь!
Приехавшие каратели не успели даже заселиться — их срочно перебросили километров за сто пятьдесят, там случился массовый подрыв аж двух эшелонов. Шедшая впереди первого эшелона дрезина ничего не обнаружила, эшелон благополучно проследовал дальше, а вышедший через пару часов за ним, второй эшелон и шедший ему навстречу эшелон с побитой техникой и ранеными, одновременно взлетели при встрече на воздух. Картина после взрыва была жуткая, больше недели разбирали последствия взрыва здесь. А ушедший на два часа раньше эшелон в это же время взлетел на воздух много южнее. И в обоих местах собаки довели карателей до большого щита с крупно выведенными на нем красными буквами: ДИВО. Дальше собаки, покрутившись, след взять не смогли.
А у Панасова отряда был праздник, вернувшиеся из долгого и тяжелейшего похода, партизаны радостно делились впечатлениями, а Батька радовался, что обошлось без потерь.
— Иван, ты гений, не устану повторять об этом!
Осипов только головой качал и восхищенно ахал, он до последнего был уверен, что задуманная диверсия не удастся.
— Ваня! — схватил он в охапку Шмелева, — ты стратег отменный!
А Матюша случайно перехватил взгляд Ляхова, оччень нехороший такой, взгляд.
После восторгов и объятий, пришедшие с задания пошли есть и отсыпаться, а к Панасу потихоньку подошла Полюшка и попросила его поговорить наедине. Панас насторожился, кивнул Осипову, чтобы тот вышел и выслушав Полюшку, тут же позвал к себе Осипова.
— Александр Никитович, возьми Ваню-младшего, Акимченко, Каримова и арестуйте Ляхова, немедленно. Так же тщательно обыщите землянку, и арестованного ко мне!
Ляхов, сидевший в пустой землянке и торопливо что-то писавший на листке серой бумаги, не успел, как говорится, и пикнуть, как его скрутили и почти волоком потащили в командирскую землянку. Осипов и Ваня-младший остались тщательно обыскать нары и под ними.
Ляхов, со связанными за спиной руками, с порога начал орать и возмущаться, что его, патриота и верного солдата Родины, как последнюю собаку, чуть ли не за шиворот, протащили через лагерь!
— Так, расскажи-ка мне, почему ты лез к нашей медсестричке? И не зайди к ней Стеша, ты бы её ссильничал?
— Да не было такого, девка сама на меня вешалась, отчего же не уважить?
— Вешалась до синяков?
— Это не я, это кто-нибудь ещё, девка охоча до мужиков, вот кто-то и не сдержался.
— Сколько тебе лет?
— Тридцать девять, а что? — А девчушке семнадцать, в чем душа у неё держится, ведь светится вся! Ты ей в отцы годишься, а такую грязь льешь?
— Заприте его в дальней землянке, пусть немного охолонится, и выставьте пару часовых — товарищ ушлый, все может быть.
Ляхова увели, а Панас взял в руки этот листок, исписанный мелкими буковками почти полностью, и начал читать записи, сделанные Ляховым. Долго читал, потом велел разбудить Шелестова и Сергея, который Алексеич, те пришли, зевая, но когда Панас начал зачитывать выдержки, мгновенно проснулись.
— Мда… скотинка редкая. Я только по фильмам был знаком с такими… особистами… Вот ведь сука, доживи до прихода наших, и попади эта гадость, — брезгливо сказал Шелестов, — к особистам, всех бы затаскали, штрафбат — самое легкое было бы.
Оказалось, что рядовой Ляхов на этом листочке тщательно записывал все, что видел, и давал характеристики нескольким бойцам. Однозначно стало ясно, что есть еще записи, что и подтвердил Осипов, принесший самодельную, сшитую суровыми нитками тетрадку, которую едва нашли, она была спрятана в выдолбленной ножке стола. Рядовой Ляхов, вовсе не рядовой, а старший лейтенант, особист, Ляхович — тщательно и постоянно ведущий записи про всё и всех, делавший свои почему-то очень грязные выводы.
Осипов смутно припомнил, что вместе с ним в плену был ещё какой-то молоденький деревенский солдатик.
— Спрсите-ка Каримова-он мальчишка приметливый, может, что вспомнит, я-то плохой был.
Каримов рассказал, что на них с тремя рядовыми, ранеными, но уцелевшими после тяжелого боя и успевшими доползти до кустов, набрели два рядовых — Ляхов и Лядов. Лядов был какой-то деревенский, такой скромный, послушный, исполнительный, а Ляхов на него покрикивал все время.
— Мы подумали, что мужик постарше, вот и командует. Он как-то вскользь интересовался, как и почему мы оказались в лесу, не струсили ли мы, угомонился лишь, когда контуженный Иванов схватил его за грудки и заорал:
— А ты, интересно, не струсил? Мы все раненые, а ты вон какой гладкий?
— Да ты чего, я просто так, любопытствую, я, это, поваром был при кухне. — Повар, твою мать, каши сварить не умеешь, мы к тебе не лезем и ты нас не тронь. Я вот контуженный, как засвечу…
Правда, когда в плен попали, Иванова очень быстро расстреляли, кто-то стукнул, что он из командиров, а какой он командир, сержанта только и получил. И Лядов тоже исчез как-то незаметно.
А когда нас к Краузе набирали, он, Ляхов, то есть, вызвался водопроводчиком, а в бараке поплакался, что ничего такого не умеет, просто ослаб и вряд ли бы выжил в лагере. Мы его пожалели, прикрыли, так и мотался разнорабочим, и все как-то вынюхивал, кто что сказал, кто где был, мы думали, любопытный как баба, и очень он Осипова не любил, всегда так смотрел на него, тяжело. А Александр Никитович обо всех заботился, все по-честному делал.
— Хорошо, спасибо, иди досыпай!
— Ну что, дивовцы, имеем мы у себя в отряде крысу, мало того, что удачно заболел перед операцией, так ещё пытался Полюшку ссильничать.
Сергей вскочил:
— Почему сразу не сказал? Я ж ему башку назад заверну, будет задом наперед ходить.
— Да, видишь ли, Полюшка мне только вот рассказала, если б Стешка не забегла…
— Убью, суку, крысятника, — прорычал Сергей.
— Ты послушай дальше… — Панас полистал тетрадку и на последних страницах присвистнул:
— Так-так, записи свежие, ого, характеристики на каждого из нас с его выводами… Да… и носит же земля такую сволочню.
— Я не понял, какая ему польза от этого? — удивленно произнес Панас.
— Ну как же, вот придут наши, а тут готовое досье на всех вас — какие вы и что с вами делать. Где-то летом, в этом году Сталин приказ издал то ли 227, то ли 237. Там конкретно — «Ни шагу назад!» Если отступали — заградотряды из таких вот Ляховых их расстреливали. Варюхи нет — она, помнится, говорила, что после этого приказа немцам наступать стало ох как сложно, наши пятились, но уже не драпали. А ты думаешь, вот освободят Брянщину — вас всех сразу в армию, тут уже не будут смотреть на какие-то мелкие болячки, и в семнадцать лет ребята пойдут воевать. Сколько народу полегло, сколько в плену из-за рас… здяйства? Естественно, будет проверка всех вас этими вот, особистами, а мальчик наш — и не раненый, и под личиной рядового в плен попал, думаешь, за задницу не возьмут? А то и в лагерь загремит лет на десяток… А тут такой весь умненький — следил за всеми, на всех компромат накопал… заслуживает медаль, блин. Ещё и коммунистом идейным окажется…
— Но ведь… — заикнулся было Осипов.
— А про тебя вообще одна ненависть в тетрадочке, завидует он тебе ещё с лагеря. Ты и полудохлый, а людей к себе притягивал, а он такой весь положительный и никто к нему… кроме того мальчонки, Лядова. Пишет ведь сука: «Лядов не прошел проверку. Оказался слабым, пришлось пожертвовать…» Этот вот сержант контуженный и мальчонка деревенский из-за него смерть приняли, боялся, сука, что про него чего скажут.
— И что теперь, ведь не пытать же его? — растерянно проговорил Панас.
— Зачем? Мы с Игорьком с ним по-нашему, по-дружески поговорим, ну морду обязательно набьем за мою невесту, и этот слизняк все нам расскажет. Не боись, командир, такие ссыкуны боли, даже зубной, боятся, это других других мучить, ух мастаки. Физию оставим целой, а вот за все хорошее…
Игорек спросонья ничего не понял, а когда догнал…
— Ах сука! Серега, я вот по фильму «Штрафбат» их ненавижу. Твари, как клопы кровососили, ладно, пошли поговорим…
Разговор получился весьма плодотворный. Много чего вывалил боящийся физической боли Ляхов-Ляхович. Он, как говорят следаки — пел как канарейка. Серега и Игорек морщились, плевались, матерились в голос, а Иван-младший, тщательно записывающий все «песни», пару раз не выдержав, вскакивал и набрасывался с кулаками на этого тварюгу. Панас и Осипов, читая эти признания, были не просто шокированы, они смотрели на всех в полной растерянности. Шелестов же, выросший совсем в другое время, не сильно и удивлялся, зная по книгам, публикациям рассекреченных архивов много чего, что для людей сороковых считалось невозможным и неприемлемым.
Этот Ляхович ещё до войны умело настучал на своего непосредственного начальника, получив внеочередное звание — старлея.
И вот не повезло… Будучи в командировке в Белостоке, который уже через неделю был захвачен фашистами, не успел выехать и начал пробираться на восток, старательно обходя или обползая места боев. Лядов же был у него на побегушках, он втюхал ему легенду, что ему такому, нельзя попадать к немцам — якобы он имеет очень секретные данные в голове, что помогут нашим, и Красная армия вскоре начнет наступать аж до Берлина.
Наивный деревенский паренек верил всему, и начал прозревать только тогда, когда встретившись с ранеными, оборванными, еле бредущими красноармейцами, Ляхов уже никуда не рвался, а попытался начать командовать ими в свою пользу. Но контуженный Иванов послал его далеко — Ляхов же был рядовым.
В лагере пришлось, по выражению Ляхова, пожертвовать сначала Ивановым, подбросив на видное место ночью записку, что Иванов — не рядовой вовсе, а лейтенант, а потом и Лядовым… потому что парнишка начал его сторониться и о чем-то шептался с двумя другими бойцами.
А у Краузе его очень заинтересовал механик, какой-то уж очень смелый… вот и начал присматриваться ко всем остальным. После победы под Москвой допетрил, что если придут наши, надо будет очищать свою ж… знает же не понаслышке, как «проверяют» коллеги-особисты. А Осипов? Ну, тут с первого дня было видно, что он из командиров. Почему не продал? А приметил, что возле него группируются втихую самые толковые, и постарался примкнут. Будучи хамелеоном, завидовал ему страшно, ненавидел за все, чего нет у самого, и мечтал сразу же, как придут наши, настучать на Осипова. Потом уже дело дошло бы до остальных. В этой долбаной тетрадке не нашлось ни для кого ни одного доброго слова — все были врагами народа. А уж Игорь, Шелестов и Сергей…
— Кароче, эта тварь не должна жить, его не переделаешь. Панас, не начинай про совесть и про то, что он все поймет… такие не понимают. Ты готов его пожалеть, а все остальные за что должны страдать, вон взять Женьку… Еле вытащили из лап смерти, а этот пишет: «Странно, доходяга выкарабкался, какми такими порошками его лечили, разузнать.» Про Севку: «Такой противный студентишка. Лезет везде. При освобождении обратить особое внимание, часто высказывается негативно про партию.» И чего? Сидеть пацанам умным, заметь — Женька на самом деле умнейший, далеко пойдет, а этот… пока наши придут сколько дерьма ещё наберет, на «вышку» всем хватит. Мы вот предлагаем только одно — публичный расстрел, а чтобы понятно было всем, кой чего зачитать и пояснить, что записи делались для фашистов, и он собирался перебегать к ним в ближайший месяц.
Панас долго думал, прикидывал, на день ушел к Лешему. Тот, выслушав и прочитав кой чего, не стал долго размышлять:
— Таких давить надо! У тебя двадцать пять человек невиновных из-за трусливой сволочи расплачиваться станут? Ты сам сможешь спокойно жить, зная, что вот эти все твои товарищи из-за одной твари на смерть пойдут? Не сделаешь ты — сделаю я, пристрелю в ближайшее время. Я тебе не говорил, это только Самуил знает — догадался по приметным родинкам, доводилось ему меня штопать в восемнадцатом, я тогда чудом выкарабкался — Матвеюшка мой сын, единственный. Я и не знал, что у меня есть сын, раскидала нас революция с его матерью, моей любимой Нэлюшкой. Если б знал, что он родился, всю Россию бы обошел… Когда его без сознания увидел, думал, разум потеряю, потом к себе его перевезли, плох был сынок, ох я и переживал, Волчок вон знает, как мне досталась неделя беспамятства сына. Потом вот выхаживали с Волчком на пару. Ты же знаешь, Волчок мало кого привечает: Гриньку, Василя, Пашку вот Ефимовны, а как и меня Матвейку любит, истово.
— Да ты что? — ахнул Панас. — Леш, а ведь и правда… глаза-то у вас одинаковые, э, я — болван слепой.
Леший поднялся, прошел куда-то в дальнюю комнату, чем-то побрякал-пошуршал и принес небольшую книжицу, завернутую в суровую холстину.
— Смотри, это только Никодим и Самуил видели. Книжица оказалась альбомом с несколькими фотографиями, старинными, дореволюционными, на твердом картоне с виньетками и надписью фотоателье. А на фото… молодой статный, широкоплечий… Матвей в форме офицера царской армии при полном параде стоит возле сидящей на стуле хрупкой нежной девушки.
— Боже мой, Леш, вы с Матвеем одно лицо — только он худее тебя, а это..?
— Да — Нэлюшка, моя любимая женщина и мать Матвея.
— Ох, Леш. А почему ты Матвею не скажешь что…
— Да боюсь — вдруг не захочет меня признать?
— Леш, ты чего? Да у парнишки детства толком не было, мать сгинула… А тут такой отец, да он до потолка будет прыгать!!
Леший задумчиво прогудел:
— Да, скорее всего так и сделаю, войны-то ещё два с лишним года, кто знает, что может быть, а так определенность будет.
И появился на следующий день в лагере Панас с Лешим. Как обрадовались ему ребята из будущего, сначала повисла на нем счастливая Стешка, потом обнимали мужики, а Волчок, стоя на задних лапах, облизывал Матвея. Тот смеялся и отворачивался от шершавого языка волка.
Через полчаса где-то Панас позвал Матвея в землянку и вышел плотно прикрыв дверь, оставив Лешего и сына вдвоем.
— Матвейка… я вот должен тебе сказать… что я…
— Что случилось? — встревожился Матвей.
— Да вот, случилось… — Леший махнул рукой, не находя нужных слов, и пододвинул к сыну альбом.
— Смотри!
Тот недоуменно взял, открыл первую страницу, где красовался выпускник военного училища Лавр Ефимович Лаврицкий.
— Ох ты, какой ты был красавец!
А перевернув страницу, замер… долго внимательно вглядывался в фотографию, Лавр боялся дышать… сын поднял на него удивленные, неверящие глаза…
— Это же… мамочка и ты? Значит..?
— Да, Матвейка, я — твой отец. Сам видишь, мы с тобой на одно лицо.
— Но как, откуда, почему??
— Не знал я, сын, что ты зародился, раскидало нас тогда… я вот тут долго провалялся, еле выжил, рана долго не заживала, гноилась. Если б не Самуил… меня бы не было, да и тебя тоже старый ворчун спас. А чтобы ты не сомневался…
Леший заголил плечо, и повернулся спиной.
— Как у меня, такие же родинки? — удивился сын.
— Да, у нас в роду Лаврицких все мужчины гренадерского роста, крупные с таким родинками рождались. И имена были только Лавр и Ефим, чередовались. Ты вот только — Матвей. Я же и помыслить не мог, что у меня есть сын, и Нэличка здесь осталась. Думал, она с родителями эмигрировала.
Ты маму любил?
— Больше жизни, сынок, ни одна из женщин с ней не идет ни в какое сравнение. Правда, её родители- твои дед и бабушка по материнской линии, меня терпеть не могли, я же из захудалого дворянского роду. У меня за душой только небольшая усадьба в деревне имелась, а те, Вересовы, были весьма небедными, вот и ставили палки в колеса. Мы хотели пожениться ещё в пятнадцатом, когда Нэличке исполнилось восемнадцать — куда там. Потом меня на фронт… А в конце семнадцатого — начале восемнадцатого, когда все рухнуло, у нас с твоей мамой была всего неделя счастья. Я присягал на верность, отправился в армию, вот так и потерялись. Простишь ли меня, сын? Позволишь ли так тебя называть?
И столько боли и ожидания было в таких одинаковых глазах, что Матвей не выдержал, сорвался с места и изо всех сил стиснул своего могутного отца. Леший обнимал своего сына, и по заросшему лицу катились слезы, он и не помнил, когда у него они появлялись, может, только в детстве? Даже когда увидел тяжелораненого, беспомощного, бессознательного сына и тогда слез не было.
Долго вот так стояли отец и сын, Лавр не хотел размыкать объятий, но сын всхлипнул, и он нехотя разжал руки:
— Сын, мы с тобой теперь неделимы, подожди-ка, — он открыл дверь, за которой царапался Волчок.
Тот ворвавшись в землянку, втянул воздух и, как-то радостно взвизгнув, подпрыгнул, ткнулся носом в грудь своего Лешего и опять начал вылизывать лицо Матвея.
— Видишь, как радуется волчище, все ведь он понимает, не говорит только.
Впервые за все время существования отряда было всеобщее построение. Негромко и веско говорил Панас, пояснил, зачем они собрались, зачитал кой какие выдержки из записок Ляхова-Ляховича, в ряду стоявших послышался ропот, и Сева эмоционально сказал:
— Расстрелять сволочугу!
Его поддержали всеобщим гулом. Привели Ляхова, который почему-то уверовал, что ему — особисту, ничего страшного не грозит, побоятся связываться с его ведомством. А когда Осипов зачитал приказ по отряду, что он, Ляхов, приговаривается к расстрелу… вот тут полилось…
Он обошел своим вниманием всех, каждому грозил карами, каждого обещал сгноить в северных лагерях, проклинал Осипова… эту девку, которая во всем виновата, ну дала бы по-тихому — жалко что ли, или убудет? А он, весь такой идейный борец с врагами должен страдать.
Полюшка сжалась, а Сергей молча сделал несколько шагов и с огромным удовольствием врезал Ляхову по морде.
— За базар надо отвечать, тем более, за мою невесту!
Тот взвыл, из разбитого носа потекла кровь.
— Так, — прогудел Леший, — нечего эту мразь слушать, кроме него тут людей нет! — Он передернул затвор верного карабина. — Командуй, Никитович!
И через три минуты все было кончено. Громко сказал Женька:
— Шакалом жил, шакалом и помер.
Панас хотел дать команду, чтобы люди расходились, но его удержал Сергей.
— Я хотел бы сказать перед всеми вами — Полюшка, пойдешь за меня замуж?
Смущенная, пунцовая Полюшка растерялась…
— Но я…
— Ай не люб тебе мой друган? — с озорством спросил Игорь.
— Нет, он мне очень нравится, но как-то все неожиданно.
— Война идет, милая, вот и спешит Серега, — прогудел довольный Леший. — Так как?
Все повернули к ней головы, а стоящая возле Игоря Стешка заорала:
— Да согласная она, согласная, ей Сярега с первого дня приглянулся, она стесняется просто.
— Ну вот! — Серега подхватил свою без пяти минут жену на руки.
Мужики заулыбались, окружили молодых, поздравляя, а насупленный, казавшийся старше своего возраста, боец Климушкин неожиданно для себя и, тем более, для всех, выдал целую речь: — Война, она когда-никогда закончится, а после неё ох как много надо будет нашим бабам рожать, народищу-то полегло, так что пусть у вас в жизни всегда будет совет и любовь и много детишков!
— Вот, истинно так!
Вечером был праздничный ужин, и как-то никто не вспоминал Ляхова — избавились от дерьма и хорошо. Наоборот, эти два события сплотили людей, и пришел к Ивану Климушкин с исповедью.
— Почему не к Панасу? Да ты, Иван, постарше, попонятливее будешь… Вкратце так: старший политрук Разгуляев, Западный военный округ. Осужденный в конце сорокового по статье 58–10, пропаганда и агитация против партии и правительства, на двадцать пять лет. Арестован был в Гродно, к лету должен был по этапу отбыть в Сибирь, долго раскачивались товарищи, по дороге эшелон разбомбили, ранило осколком в ногу. Провалялся пару дней в кустах, пока на меня такие же бедолаги не наткнулись-отступающие красноармейцы, растерянные, деморализованные, почти безоружные. Документов никаких, а когда побрели дальше, старшина, прибившийся с двумя пацанами дня через три, Сидоров, светлая ему память, потихоньку ото всех сунул мне красноармейскую книжку вот этого Климушкина, Ивана Иваныча. Сказал, что вместе на действительной были, что этот Иван, он безродный, детдомовский, и вряд ли будут тщательно проверять такого. На вопрос, почему мне помогает, сказал:
— Нашего комроты — светлого и умного человека, по доносу арестовали, а тот, кто донес… Ну плюгавый, поганый человечишко был… да, ему в первый день войны в спину прилетело, за командира. И ты, я вижу, из таких же, как наш командир. Живи вот за Ивана, если суждено в этой бойне не погибнуть. Получилось, что стал у них старшим, сначала шли ночами, на гул орудий, потом начали мелкие диверсии организовывать, заимели два автомата, налетел на протянутую веревку их мотоцикл, собирали все брошенное оружие, потихоньку наладили дисциплину — в открытый бой не вступали, с нашим ли вооружением, но покусывали фрицев чувствительно. Дал маху я, признаю, принимал многих, радовался, что если к нашим выйдем, почти роту приведу, да вот, сдал нас один, за самогонку… Взяли сонных. Сидоров тогда и погиб, схватил этого Иуду за горло да так и не разжал рук, даже мертвый. Вот, Иван, делайте со мной что хотите.
— А что с тобой делать? Воюй, живи, детишков вон рожай, если дойдешь до Берлина. Панасу я скажу, а Осипову и знать не надо, он хороший мужик, но партиец до мозга костей. А я… я немного по-другому смотрю на все это. Приносишь пользу своей стране, не побежал к ним в полицаи, значит, русский — Родину любишь больше, а не себя! Будь похитрее, никому больше не говори, что политрук, грамотность свою тоже не сильно выказывай, так — самородок из деревни Подмышки, Пскопской, — вспомнил Шелестов давний фильм о войне. — Живой останешься — езжай куда подальше, вон Дальний Восток, там народу мало, знакомых вряд ли встретишь, да и, наверное, мало кто тебя сейчас узнать сможет. Правильно тебе твой старшина сказал — живи за того Иван Иваныча, всяко лучше здесь зубы фрицам выбивать, чем баланду хлебать.
Герби ломал голову, как лучше обставить поездку Варьи к своим родственникам, чтобы, по выражению Вари, «комар носа не подточил». Герби, правда, не совсем понял это выражение, но раз она сказала, значит, так правильно. Помог, как ни странно, Леший, пришедший в Раднево к Фридриху, с сообщением, что к охоте все готово — нашел берлогу медведя, но в дальнем лесу. Дальний лес — это чужая территория, и он не может гарантировать безопасность, и это проблема Фридриха, если, конечно, они захотят на эту охоту. Фрицци, конечно же, загорелся — ещё бы, руссбира завалить, это дорогого стоит. Кляйнмихель, естественно — тоже, глаза горели азартом, и решено было через десять дней при усиленной охране поехать на медведя.
— Фрицци, мы с твоим фатером стали мучиться коленями, — начал разговор Леш.
— Вас? — не понял Фридрих.
— Колени, говорю, болят у нас — крутит и выворачивает, сил нет, спать невозможно. Тут неподалеку, в Дятьковском районе есть пасечник один, дед Григорий, делает мазь с пчелиным ядом, очень уж она хороша, помогает. Ядзя-то, с довоенных времен у него эту мазь приобретает, тоже мается суставами. Надо бы её приживалку к деду отправить, баба честная, все как надо сделает. Выпиши ей документ, может, за неделю-десять дней обернется. Григорий — мужик нелюдимый и мало кому верит, а вот то, что эта приживалка Ядзина подруга — поможет. А пошлешь кого незнакомого — хоть пытай его, ни за что не поверит, мазь-то долго делать надо. Да и скорее всего, сейчас и не из чего, если только где зачуток хранит.
Фридрих было заартачился, но через день, приехав к фатеру, застал того сидящим в кресле, с ногами, укутанными двумя одеялами, и едва доходившего до туалета и обратно.
— Гут! Леш, приводи эту приживальку!
Леший пошел до Вари, тщательно проинструктировал, что и как говорить Фридриху.
И пошла Варя в комендатуру… После происшедшего с ней, она на самом деле боялась… больше всего сорваться и с ненавистью посмотреть на этих завоевателей.
Все обошлось. Краузе-сын, не заморачиваясь, пролаял:
— Фрау дается разрешение унд документ на посещение и покупку мази для фатер и косподин Леший. Документ можно получить в канцелярий.
Документ был выписан на десять дней, за это время Варя должна была дойти до Клетино — так называлась деревушка, и вернуться обратно, отметившись по приходу в комендатуре.
Леший снабдил Варю небольшим запасом продуктов, вытребовав у Фридриха разрешение:
— Какой же дурак будет за марки отдавать свою последнюю мазь, продукты — другое дело!!
Фрицци поморщился, поворчал, но разрешил, опять же пришлось брать бумагу, иначе все отобрали бы на первом же посту.
А тут как раз и подвернулась оказия, как бы случайно, хотя Герби все тщательно спланировал. Фридрих, зайдя к нему в кабинет, спросил:
— Герр майор, Вы собирались с проверкой в Дятьково, когда планируете?
— Точно не скажу — готовлю отчет, но в ближайшие три дня должен поехать.
— Окажите услугу, битте. Майн фатер ист кранк… Фридрих пояснил, что нужна мазь для фатера, а эти упертые русские… тем более нелюдимый дед пасечник… мазь-то наверняка хорошо спрятана, и можно перевернуть все, а её не найти. А фатер еле встает.
Герби для виду подумал, поломался, потом с тяжелым вздохом согласился захватить с собой русфрау, предупредив, что обратно она пусть добирается на своих двоих, он не обязан возить всяких баб, это только из уважения к герру Краузе он соглашается.
— Варья, ты понимайт, я не имею возможност загте аус ди машинен.
— Да, Гер, я буду как мышка сидеть, молчать, не переживай.
Герби взял в эту однодневную поездку Руди, чтобы не он, Герби, пригласил её в машину — ну не может майор, важная птица из Берлина, какую-то бабенку в машину приглашать.
Варя по договоренности вышла рано утром из дому и шустро пошла по тракту, Герби с Руди и ещё одним автоматчиком догнали её уже за городом, когда она прошла первый пост.
— Фрау Варья! Битте! — позвал Руди, Герби же сидел каменным изваянием и морщился, шофер тоже с неодобрением косился на эту русскую, но герр Краузе приказал подобрать эту бабенку и довезти до деревни с диким названием Клеть. Там надо какое-то местное лекарство для его фатера взять… попробуй ослушайся, когда они с шефом гестапо вместе пьют.
До Клети доехали к обеду. Варю высадили, не доезжая до деревни, примерно метров пятьсот, она с вечера просила Герби сделать так, зачем видеть сельчанам, что она приехала с немцами.
Неспешно бредя, Варя внимательно вглядывалась в лица редких прохожих, а потом подошла к старушке, что с любопытством поглядывала от калитки на идущую женщину.
— День добрый! Не подскажете, где у вас живут Беликовы?
— Якие ж табе нужны? Тута их многа, вона, почитай, уся улица охфицально Беликовы. А по-уличному якой табе нужон?
Варя вспомнила, как отец когда-то говорил, что их по-уличному звали Шурупцовы. Дед отца, Варин прадед, был Шурупец, что это означает, она не знала, но сейчас рискнула сказать:
— Вроде как Шурупец. Мне нужен дед Григорий, который пасечник.
— А-а-а, это, вона, под горкою, втарая хата, за лякарствам пришла?
— Да!
— Ну хади, ён, дед нелюдимай, ежли смогёшь яго угаворить, тагда поможеть, харахтер у яго, не дай Бог!
Поблагодарив словоохотливую старушку, Варя пошла к указанной хате, а у самой внутри бешено колотилось сердце. Увидеть свои корни по отцу — молодого отца, погибшего через год дядюшку, деда молодого и прадеда… Во дворе играли два небольших пацана.
— Добрый день у хату! — поздоровалась Варя. — Мальчики, а где вашего деда Григория найти?
Оба с интересом уставились на чудно говорящую тетку, затем старший пацаненок, лет двенадцати — дядя Гриша, второй отцов брат, шмыгнув носом, сказал:
— Так эта, ён у халодной избе. Надоть подождать, ён не любя, як яму мешають.
А второй, худенький, голубоглазый, без двух передних зубов — самый младший из братьев Беликовых, и, впоследствии, самый любимый Варин дядюшка — Иван, с любопытством разглядывал её и застеснялся, когда она ему улыбнулась.
Стукнула дверь, и из хаты вышел её дедуня, Макар Григорьевич, сейчас лет на десять моложе своей унучки.
— Здравствуйте Вам! — поклонилась ему Варя.
— Здорова, коль ня шутишь, чаго тябе, батька надоть?
— Да, я вот к деду Григорию.
— Ну хади у хату, чаго на улице мерзнуть.
В скудно обставленной хате, возле печки суетилась неродная бабуля Мария. Дедова первая жена, Арина, умерла ещё в тридцатых годах, а эта вторая жинка была родной только последнему, совместному младшенькому, Ванюшке.
— Праходь, садися. Откуль будешь-то?
Дед с любопытством расспрашивал Варю, а та отвечая… ждала своего никогда не виденного дядюшку, переживая, что вдруг не увидит его, мало ли, где он может быть. Деда интересовало все, услышав непривычный для него говор, он спрашивал Варю по типу — «откуда, чаго, зачем?» Варя обстоятельно отвечала. Её слушали уже прибегшие у хату младшенькие, а Никифора все не было.
Наконец, стукнула входная дверь, и в хату вошел сухонький невысокий дедок (Беликовы все ростом не удались, кроме её отца — он как-то выше всех вырос), и с ним вместе пришел такой же невысокий, худенький, светловолосый мальчишечка, вылитый дед Макар.
— «Боже! — ахнула про себя Варя, — ему же больше тринадцати не дашь, и такой мальчишечка на войну…»
Варя поднялась с лавки, торопливо приветствуя хмурого, неразговорчивого дедуню.
— Я до Вас, Григорий Филиппович, меня прислал Леший, он сказал, Вы должны ему какую-то помощь.
Дед, вернее, прадед, уже не так угрюмо взглянул на неё.
— Пагодь нямного, поедим, тагда гаворить станем. Садися с нами.
— Я тут кой чего для вашей семьи принесла — вот, — Варя протянула прадеду торбочку. Он взял её, посмотрел, развязал узелочки и одобрительно крякнул:
— Ай да Леший. Усё продумал, а як жеж ты через немчуру прошла-то, и ёны не отобрали?
— Да у Лешего в комендатуре крестник, вот и получили разрешение.
— Это якой же такой крестник?
— Краузе, Фридрих.
— Ишь ты, и энтот гаденыш тута появился? А Карлуша где жа?
— Карл Иоганович у себя в имении, у них с Лешим спины и колени прихватило, вот и отправили меня до Вас.
— Марья, возьми продукты, понямногу добавлять, полмесяца продержимся.
Большая семья, сплошь одни мужики, дружно хлебала немудрящее варево, подобревшая враз Мария хотела налить похлебку и Варе, но та попросила только попить, мужики же стучали ложками.
А Варя еле сдерживала слезы, глядя на Никифора.
— Чаго ты женшчина, переживаешь так?
— Да, на ребятишек смотрю, эх, война, сколько горя принесла.
Никифор, сидевший лицом к окну, увидел кого-то, быстро прошедшего во дворе, помрачнел и вышел из-за стола:
— Батьк, я у дворе побуду!
Стукнула дверь, и в хату ввалился… Варин папаня. Всего она ожидала, но вот то, что её будущий отец придет с винтовкой и повязкой полицая….
— Ё…!!!
А папаня, хмуро исподлобья взглянув на неё спросил:
— Кто такая, чаго надоть?
— «Ах ты ж, сученыш!» — Разозлилась про себя Варя:
— А тебя не учили вежливости, я намного старше тебя, не находишь?
— Хведька, чаго орешь, тут тябе не ваша эта полицейская хата, и орать никто не разряшал! — тут же осадил его дед Гриша.
— Да я это, не специально, так, чаго-то вырвалось, Грищук много гадостей гаворил! — буркнул Хведя, подсаживаясь к столу.
— Удружил ты мяне бать, усе волками смотрют! — Зато у Германию не отправили! — ответил дед Макар. — Усе же знають, што ты ремонтников охраняешь, никуды больше сват родный не пошлеть.
— Как будто легче от этаго!
Варя во все глаза смотрела на своего отца:
— Вот отчего, милок, ты такой противный потом станешь, а мы-то все удивлялись, что дядьки у нас, твои братья, Гриша и Иван — мужики мировые, а ты — идиота кусок.
Варя поднялась и, сказав, что подождет деда Гришу на улице, вышла на двор. Никифор сидел под навесом сарая на узенькой лавочке. Варя подошла к нему, присела рядом и понемногу разговорила мальчика.
Мальчик, как оказалось, никак не мог смириться, что «Хведька пошел у полицаи».
— Вот прийдут наши, як у глаза им смотреть?
— Никишенька, но ведь это не ты, а братец твой будет отвечать за свой поступок.
— А я яго братка! — с горечью воскликнул Никифор.
Варя порывисто обняла своего худенького мальчика:
— Мальчик, мальчик, не переживай так — Федька старше тебя, а на долю каждого из нас в эту жуткую пору выпало очень много испытаний. Твои ещё впереди, не думай про Федьку. Тебе сейчас сколько лет, шестнадцать?
— Ну да!
— Когда придут наши, фрицев надо будет ещё ой как далеко, до Берлина гнать, ещё и ты повоевать успеешь, уж очень далеко фашисты к нам забрались.
У Вари все-таки поползли слезы.
— Теть, ты чаго плачешь? — уставился на неё дядюшка.
— Да, мальчик, я старше вас намного, вот и печалюсь за всех солдатиков, кто воюет, и кому ещё предстоит.
Ну, ведь не скажешь ему, что племянница плачет, зная его такую короткую жизнь…
Из хаты вышел дед Гриша.
— Хади со мною, Никиш, возьми у сарайке баночку и приняси…
— Мазь у мяне ешче до войны сделаная, — пояснил он Варе, — пчел-то, можа сказать, не осталося, вот и мало кому даю. Но Лешаму я обязан, да, ён у страшное время меня с Хведькою спас. Макарка у тюрьме, на Беломорканале был, кум родный поклеп возвел, малые у матки Арины, другой жены Макарки были, а мы с Хведькой побиралися, як выжили… погибали уже, а Леший нас подобрал и пристроил меня к Карлу на пасеку, а добро, дочка, увсягда надо помнить. Кагда уже наши прийдуть, да и прийдуть ли?
— Придут, дедушка, обязательно придут, вон, слух уже идет, дали наши по зубам под Вол… Сталинградом, я немного немецкий понимаю, вот и слышала, как на посту немцы проклинали руссзольдатен, которых никак не удается в Волге утопить.
— Правда ли, дочка?
— Правда, дедушка, сам знаешь, русские долго запрягают, да быстро ездят, ох и наваляем мы фашистам, вот увидишь.
— Ох, дожить бы!
— Доживем, ведь мы упертые.
— Что да, то да… от я, жисть била-колотила, а усе равно выживаю.
Варя поцеловала его в небритую щеку:
— Вот такая упертость и помогает жить внукам-правнукам!
И ведь сказала чистую правду. Вот сейчас, увидев своих родных, конкретно поняла, что именно прадедова упертость помогала им всем преодолевать всякие сложные ситуации.
Варя не удержалась — щелкнула несколько кадров на свой бережно хранимый фотик-мыльницу, который перед поездкой зарядил Герби. Если суждено вернуться домой, то у брата и сестры будут фотки дядюшки и прадеда Гриши, да и остальных Беликовых в таком юном возрасте.
Распрощавшись, расцеловав всех дядюшек, кроме своего отца — ну не смогла она себя пересилить, зная какая скотинка будет из него впоследствии — они, трое его будущих деток, росли без него. Одно утешало — в сорок третьем взяли в армию, значит не было на его душе и руках загубленных душ. Иначе вместо фронта трубил бы лет… дцать в местах не столь отдаленных.
Про себя же решила, что братику и сестре не за чем знать про эту историю — отец полтора года воевал, был ранен, были и солдатские награды, сейчас его уже десять лет как нет, пусть так и останется.