На несколько последующих дней в доме устанавливается доброжелательная атмосфера, которая с пугающей быстротой нарушается. Никаких видимых признаков объявления войны. Только скрытая напряженность, которая достигает кульминации в периодических словесных баталиях. Мой брат Марк, приехавший вчера поздно вечером, без своей девушки, говорит, что он рад такому семейному сборищу, потому, что это обеспечит ему шквал пациентов в январе.
Спустившись в кухню в первый день Рождества, я ощущаю в помещении такой холод, который не имеет отношения к погоде. Петра стоит у большого соснового стола посреди кухни, изо всех сил стараясь размешать в миске сахарную глазурь для украшения рождественского кекса. Я знаю, что сегодняшний день этот кекс начал одетым в гладкие, четкие линии промышленно нанесенной глазури на кондитерской фабрике, и пытаюсь сообразить, что происходит.
Том в другом конце комнаты занят тем, что принимает большую дозу болеутоляющих, которые мой брат дал ему от головной боли, вызванной неудобной кроватью.
— Не пей много, раз принимаешь эти таблетки, — говорит Марк.
— Просто перечисли снова классические признаки опухоли мозга, — просит Том, запивая таблетки водой.
— Головные боли, обычно более сильные утром, головокружение, тошнота, — перечисляет Марк, не отрываясь от вчерашней газеты.
— Как ты думаешь, не нужно ли мне обратиться к специалисту? — настаивает Том.
— Нет, — отвечает Марк. — Это из-за кровати. Всегда из-за кровати. Ты думаешь, что у тебя опухоль в мозгу каждый раз, когда останавливаешься здесь. Почему бы тебе не пойти и не сделать что-то полезное, например, привести в порядок специи? Смена деятельности — великолепное средство. Разновидность трудотерапии, которую я назначаю ежедневно.
— Если боли будут продолжаться, не устроишь ли ты для меня сканирование головного мозга? — спрашивает Том.
— Я могу порекомендовать кое-кого в неврологии, но мы оба знаем, что головные боли пройдут, как только ты прекратишь спать в этой кровати. Просто избегай любой деятельности, которая могла бы вызвать резкий приток крови к голове. — Марк начинает хохотать. Интересно, со своими пациентами он ведет себя так же? Поскольку его только что выдвинули возглавить кафедру психологии крупной лондонской клиники при медицинском институте, должно быть, кое-что он все-таки делает правильно.
Петра поглядывает неодобрительно — Марк ничего другого от нее не ждет, но вообще она всегда удивительно благожелательна по отношению к моему брату. Разговаривая с ним, она использует раздражающе высокий девчачий голос, который вибрирует на грани флирта.
— Так расскажите мне о вашей африканской авантюре, Петра, — снисходительно просит Марк. — Когда мы сможем познакомиться с вашим возлюбленным? — Он произносит слово «возлюбленный» медленно, делая выразительное ударение на втором слоге.
Петра одета в тот же самый гарнитур-двойку из кашемира, что и вчера. Бледно-розовый джемпер поверх кремовой кофточки. Она игнорирует вопрос и от смущения краснеет. Я бросаю беспокойный взгляд на Тома, который все еще никак не может примириться с фактом, что у его матери есть бойфренд.
Фред лежит под столом в корзинке для собаки, с удовольствием облизывая деревянную ложку. Моя мать говорит Петре, что она сделала кекс давным-давно. Я знаю, что это неправда — я нашла упаковку от него вчера вечером в кладовой. Она просто сняла с него глазурь сегодня утром и теперь старается всех убедить, что это ее выпечка.
— Думаю, вы согласитесь, что если добавить в смесь чайную ложку лимонного сока, то приготовить глазурь будут проще, — говорит Петра своим прерывистым голосом.
— Я всегда делала глазурь из воды и глазировочного сахара, — самоуверенно возражает моя мать с другого конца стола. — Просто продолжайте мешать до тех пор, пока она не станет более жидкой.
— Думаю, вы должны заметить, что чем больше мешаешь, тем круче она становится, — твердо говорит Петра, но ложку не опускает.
Она продолжает попытки заставить неподдающийся глазировочный сахар вращаться в миске и снимает верхнюю часть своего кардигана. Я замечаю, что каблуки ее туфель плотно сдвинуты вместе, а мыски разведены — поза демонстративного неповиновения, которая заметна только тем, кто знает ее много лет.
— Итак, Петра, где вы будете жить? — спрашивает Марк.
Том и я в течение нескольких недель набирались храбрости, чтобы спросить ее об этом, и я завидую той непринужденности, с какой этот вопрос слетает с губ моего брата. Со времени того бесславного ленча между мной и Петрой снова сквозит холодок. Она хоть и смогла поделиться с Томом своими планами, но предпочла при этом ограничиться лишь основными деталями, и с тех пор они эту тему больше не затрагивали, за исключением организационных проблем, касающихся продажи ее дома.
Пожалуй, единственный для нее способ приглушить чувство вины — это свести к минимуму разговоры о предстоящем событии, кроме самых отвлеченных. Возможно, она боится, что любое более глубокое обсуждение может заставить ее изменить планы.
— У Джона есть собственный дом в Медине, — говорит она. — И еще один он купил где-то в горах Атлас, и мы будем проводить часть года там, когда в Марракеше становится особенно жарко. Он любит рисовать там. А также у него есть дом в Санта-Фе. Он ведь американец, как вы знаете, и достаточно хорошо известен в Штатах.
Мы с Томом переглядываемся; этого мы не знали. На мгновение она перестает мешать и задумчиво смотрит в кухонное окно на белый снежный пейзаж. Белые за окном даже овцы. Сбившись в кучу, они таращат на нас глаза, время от времени начиная блеять. Словно сплетничают о хозяевах. Мне обсуждать семейные эксцессы не с кем, думаю я про себя и радуюсь, что у овец есть их собственное особенное Рождество.
Я изо всех сил пытаюсь понять, делает ли внезапный прилив откровенности ситуацию лучше или хуже. Лицо Тома непроницаемо. Он старательно игнорирует разрядку напряженности между нашими матерями. Следуя совету Марка, он расставляет баночки со специями моей мамы в алфавитном порядке.
— Как ты думаешь, куда надо поставить черный перец: под буквой «П» или «Ч»? — спрашивает он Петру.
— Думаю, лучше под буквой «П», а за ним поставь сушеный острый перец и потом белый, — говорит она. Такой способ взаимодействия свидетельствует о некотором взаимопонимании между ними.
Иногда я думаю, что именно эта привычка к бытовой рутине помогла Петре справиться со смертью отца Тома. Ей не приходило в голову отступать от заведенных норм и правил, даже в те ужасные дни, сразу после обширного и фатального сердечного приступа, когда он оставил ее выброшенной на берег. Я помню, как через пару недель после его смерти Петра попросила нас приехать к ним домой, где они прожили вместе предыдущие сорок лет, чтобы помочь избавиться от старых вещей, принадлежавших ему. Это показалось мне немного преждевременным. Но с момента того ужасного телефонного звонка ранним воскресным утром потерявшая мужество Петра была достойна уважения в своей попытке справиться с потерей супруга. Не было истерик. Никаких жалоб на судьбу. Никаких эмоциональных вспышек.
— Она не станет плакать в нашем присутствии, — сказал Том. — Это не в ее правилах. Она дотерпит до того момента, когда останется одна.
Поэтому когда однажды утром во время приступа бессонницы я спустилась в кухню и обнаружила ее беззвучно рыдающей, пока она гладила нижнее белье мужа, которое она, очевидно, выстирала накануне вечером, после того как мы легли спать, я почувствовала почти облегчение. Ее плечи вздрагивали, и целые потоки слез лились на белые трусы и утягивающие жилеты. Интересно, почему ее белье никогда не становится серым? И как у нее получается рыдать так бесшумно и так изящно? Я размышляю над своими собственными эмоциональными выплесками: соленая смесь воды, соплей и слюней, и я, опухшая и покрасневшая. Мне требуется мужской носовой платок, чтобы утереться. Петра, напротив, слегка промокала уголки глаз маленьким кружевным платочком с вышитыми на нем розочками.
В углу стояли три больших черных мешка для мусора, водном — полосатые рубашки, которые ее муж надевал на работу. Он считал себя достаточно смелым, чтобы щеголять в носках ярких расцветок, при наличии темных костюмов и галстуков. «Бухгалтеров считают консервативными, — всегда говорил он. — Никто не хочет иметь дело с эксцентричным бухгалтером». Был мешок с пиджаками из эры шикарно-небрежного гардероба, рассчитанного на рискованные решения ради случайного клиента, а также то, что могли предпочесть другие посетители: блейзер с большими медными пуговицами, более спокойный спортивный пиджак или даже классическая пиджачная пара. На полу валялись большие черные веллингтоны[56].
— С вами все в порядке? — Я крепко взяла ее за локоть и держала, пока она не опустила испускающий пар утюг.
— Это непросто, Люси, — сказала она, деликатно сопя.
— Зачем вы все это гладите? — спросила я мягко.
— Я не могу отправить их мятыми в благотворительное заведение, — ответила она, потрясенно глядя на меня. — Ведь все же будет понятно…
Петра продолжала раз в неделю стирать простыни даже в тот трудный период. Ее нижнее белье было всегда выглажено. А морозилка оставалась наполненной пищей домашнего приготовления, хотя и в маленьких, печальных, завернутых в фольгу порциях на одну персону, вместо двух. Их редко съедали.
Я держусь за этот образ, чтобы пробудить в себе чувство симпатии к ней, которое серьезно пострадало, когда я открыла свой рождественский подарок вчера поздно вечсром. Она купила нам обеим — моей матери и мне — по экземпляру книги «Одевайтесь правильно. Одежда на все случаи жизни» Тринни и Сюзанны[57] и вручила их нам с большим волнением.
— Я подумала, что мне следует подарить их вам сейчас, на тот случай, если они пригодятся в праздничный период, — сказала она.
Моя мать беспомощно посмотрела на подарок. За исключением новостей телевизор она почти не смотрела, начиная с 1980-х. Имена Тринни и Сюзанны ей ни о чем не говорили.
Мама делает большой шаг от холодильника. Очевидно, она до сих пор не заглянула в книгу, ибо ее рождественский облик создан живописным ансамблем из юбки с порванной каймой, которая болтается сзади, и сорочки — выглядывает из выреза горловины ее расстегнутой рубашки и из-под неровного подола юбки. Я помню, что она носила эту полосатую сорочку, еще, когда я жила здесь, рубашка в нескольких местах наскоро заштопана. Все какое-то кривое.
«Скорее, ломовая лошадь, чем чистокровное животное», — думаю я, мысленно сравнивая ее с Петрой. Моя мать даже наложила косметику. Но она не умеет этого делать и, вероятно, воспользовалась тем, что купила лет десять назад. Тональная основа наложена слишком толсто, она слишком масляная и собирается в морщинах на лбу и вокруг глаз, поэтому, когда мама смеется, оттуда вытекают маленькие струйки. Губы накрашены грубой оранжевой помадой, а щеки ягодно-красные от румян.
Беззаботное отношение моей матери к своей внешности обычно привлекало своей оригинальностью. Но теперь она выглядит просто растрепанной и старой. И я чувствую внезапное желание защитить ее от беспощадных глаз. Такая сентиментальность внове для меня, и впервые я осознаю, что баланс в наших отношениях сместился и что наступает время, когда мне придется брать на себя все больше и больше ответственности. Я чувствую, как у меня перехватывает дыхание при мысли о той тяжести, что ждет меня впереди.
Мои чувства по отношению к матери достаточно прямолинейны, потому что она в основном простая. Здесь нет эмоционального шантажа. Нет пассивно-агрессивного поведения. Нет критики моих способов воспитания детей, единственно лишь постоянное недоумение по поводу того, что ее дочь предпочла отказаться от карьеры. Ее система верований претерпела незначительные изменения со времени моего детства, и за эти годы ее устойчивые убеждения стали утешительными в их предсказуемости. В большинстве своем они принадлежат другой эпохе. Ее феминизм отлит со штампа Бетти Фридан[58]. Она была приверженцем лейбористской партии Нила Киннока[59], а не Тони Блэра. Я знаю, она надеялась, что, когда я вырасту, мой компас будет указывать на те же ориентиры, но мне ничто никогда не казалось постоянным. Я по-прежнему с легкостью могу вставать на точку зрения другого человека. Слишком сильно верить во что-то кажется мне почти безрассудным. Страх, что появление детей привяжет ее к кухне и подвергнет опасности ее с таким трудом завоеванные свободы, означал, что большую часть нашего детства она от нас сбегала. Как будто все будет прекрасно, пока она продолжает движение. Она боялась уступить материнским инстинктам, если они могли оказаться непреодолимыми. Часто физически она находилась рядом, а ее мозг где-то в другом месте, по большей части он был занят какой-нибудь книгой или чем-то еще. Мой брат упрекал ее за неспособность строить долгосрочные отношения из-за лабильности эмоциональной сферы.
— Ты ведешь себя как какой-нибудь персонаж из практики психотерапии, обвиняя родителей в собственной несостоятельности, вместо того чтобы взять на себя ответственность за свою судьбу, — заявила я ему во время нашего последнего ристалища, вскоре после того как его последний роман, длившийся два года, закончился ничем.
— Если я веду себя «как какой-нибудь персонаж из практики психотерапии», то это, вероятно, потому, что я и есть персонаж из практики психотерапии, — вернул он мне реплику; психологи умеют соглашаться так же виртуозно, как и возражать. — Просто ты еще не достигла уровня абстрактного мышления, позволяющего тебе понять, что наше детство было отравлено.
— У всех родителей есть недостатки, — парировала я. — Безупречных не бывает. То, к чему они должны стремиться, — быть достаточно хорошими.
— Ты начиталась Винникотта[60]! — с укором сказал он.
— Не понимаю, о чем ты!
— Это теория Винникотта! Достаточно хорошая мать… начинается с почти полной адаптации к потребностям своего младенца, а затем ее адаптация снижается, и она учитывает интересы малыша все меньше, в соответствии с его возрастающей способностью справляться с ее несовершенством.
— В таком случае Винникотт молодец! — воскликнула я. — Такие, как ты, готовы зарыть матерей в землю. Вы возвели целый горный хребет инстанций! Эксперты наверху, родители у подножия. Вот почему те бедные женщины попали в тюрьму! Их ложно обвинили в убийстве своих младенцев на основании одних лишь умозрительных доказательств ученого мужа, которого они и в глаза не видели. Это ли подход к решению проблемы матерей? Получается, как в Гуантанамо: ты виновен, пока не докажешь свою невиновность.
Да, я согласна, у моей матери есть недостатки. Но даже когда я была подростком, не существовало ничего такого, чего я не могла бы обсудить с ней, если бы захотела. Она была практична и не бросалась с порога осуждать что бы то ни было. В отличие от семьи Тома, где я изо всех сил тщилась расшифровать разговоры и правильно истолковать взгляды — как тот, кто впервые попадает во Францию, в конце концов, понимает, что те или иные вещи часто являются противоположностью того, для чего они предназначены, — в нашей семье было мало скрытого. Были длинные шумные споры допоздна, недопитые бутылки вина, после которых убирались на следующее утро. Большинство споров оставались открытыми, и было много словесной невоздержанности, чаще всего со стороны матери, ибо отец все же имел более основательный, с использованием аргументации, а не одной лишь интуиции, подход к дебатам, однако предметом обсуждения могло быть все. Запретных тем не было. Мой брат беспощаден. Но я-то знаю, как трудно приходится женщине!
— Может быть, вы попробуете? — слышу я вдруг, как ледяным тоном произносит Петра. Она передает моей матери деревянную ложку, помахивая ею, словно мечом, перед ее физиономией. Глазурь на ложке столь же тверда, как и выражение лица Петры. Она застегивает верхнюю пуговицу своего кардигана. Линия фронта откатилась назад.
Моя мать — о, может ли она не принять вызов? — изо всех сил старается заставить белую массу двигаться. Но ее слабых сил не хватает. Масса слегка смещается, и в этот острый момент она находит выход из положения, несмотря на то, что эта огромная, цилиндрической формы глыба очертаниями и прочностью напоминает шлем викинга. Если уж сила воли моей матери не может сдвинуть ее, то и ничего не сможет, разве что топорик для льда.
— Я разделю глазурь пополам и выложу нижнюю часть на кекс, — вызывающе произносит она, указывая на буфетный ящичек, где лежат ножи.
Я открываю его. Мне хочется, чтобы она выиграла эту битву, потому что обстоятельства сложились против нее. Ящик с ножами плохо и с трудом открывается, и когда мне, наконец, удается см о выдвинуть, я нахожу внутри много разных вещей, но ни одного острого ножа.
— А у нас ни одного и нет, с начала восьмидесятых, — беспомощно произносит отец, взглянув на меня, и снова утыкается в газету, в своем блаженном неведении относительно разворачивающейся у кухонного стола драмы. Петра заглядывает через мое плечо в ящик. Я чувствую, что она критически оценивает его содержимое. Старые счета, разрозненные игральные карты, пробки, пластиковые крышки, какой-то некролог, вырезанный из «Гардиан», поржавевшие насадки для выдавливания глазури различных размеров, обрывки веревочек разных цветов, зерна риса, овсяной крупы и другие неидентифицируемые остатки, нашедшие здесь пристанище за многие годы. Снаружи, за окном, истошно блеют овцы, будто обсуждая эту свалку. Они чувствуют усиливающееся драматическое напряжение.
— Может быть, я разберусь с этим? — нетерпеливо спрашивает Петра. Не дожидаясь ответа, она вытаскивает ящик и приступает к разборке. — Как дети будут прилаживать северного оленя и Санта-Клауса на такой глазури? Она тверже бетона, не откусить, — говорит она, энергично сортируя хлам по соответствующим категориям. — Почему бы вам не позволить мне начать сначала?
— Потому что я всегда делала так! — жестко отвечает моя мать.
Очень сомневаюсь, что она вообще когда-либо делала глазурь, и меня приводит в недоумение, почему она продолжает упорствовать в своем обмане. Просто это не ее область знаний, и обе женщины были бы более счастливы, если бы Петре позволили взять на себя заботу обо всем, касающемся рождественской еды.
— Может быть, мне приготовить жареный картофель? — дипломатично спрашивает Петра, которая в данный момент явно одерживает верх. — Думаю, вы согласитесь, что если посыпать его манной крупой, а не мукой, прежде чем ставить в духовку, у него появится хрустящая корочка.
Ее рука тянется к миске с фруктами. И прежде чем успевает дотянуться, я понимаю — она хочет выбросить подгнившее яблоко, которое лежит сверху.
Моя мать идет в кладовую, и я следую за ней.
— «Б» для «бастард»! — кипятится она.
Я прикрываю дверь, чтобы поговорить с глазу на глаз.
— Сейчас для них трудное время, — объясняю я. — Чем больше они волнуются, тем больше занимают себя уборкой. Просто постарайся понять их и воспользуйся этим. Не принимай все на свой счет. Петра гордится своими хозяйственными способностями, они являются частью ее натуры. У тебя есть много другого, так что будь великодушной.
— Для меня это тоже трудное время, когда они оба здесь, — говорит она, опускаясь на табурет и, к несчастью, случайно задевая концом туфли мышеловку. — Я думала, что решение переехать в Марокко сделает ее более сговорчивой. Не могу поверить, что она способна быть чем-то столь пылко увлечена. Так мучиться из-за какой-то там глазури!
— Ей нравится соблюдать ритуал, это ее успокаивает. Это привычно. Вот ты, когда каждый год читаешь вводную лекцию о Д.Х.Лоренсе своим первокурсникам, ты ведь знаешь, как они отреагируют на слово «влагалище» и ему подобные, — говорю я. — А ведь ты нарочно хочешь вывести ее из себя этой глазурью! Именно потому, что она уезжает в Марокко! Ты хочешь, чтобы она соответствовала твоим ожиданиям. Мне кажется, тебя задела эта поздняя искра свободы в ее жизни, и потому ты стараешься загнать ее назад, чтобы она знала свое место. В любом случае она знает толк в глазури.
— С чего это мне ей завидовать? — не соглашается она.
Я удивлена выскочившему у нее слову. Я вовсе и не думала о том, что в жизни Петры есть то, чему мать может завидовать.
— Потому что впервые за все время, что ты знаешь ее, она делает что-то более увлекательное, чем ты, — отмечаю я. — Ты не привыкла к тому, чтобы она была в центре внимания.
Это объяснение, кажется, удовлетворяет ее, и я чувствую, что она передвигается на новую ступеньку.
— Итак, Люси, когда ты собираешься найти подходящую работу? — спрашивает она.
— У меня есть подходящая работа, — отвечаю я. — Заниматься домом и детьми — вполне подходящая работа.
— Это тяжелый неоплачиваемый труд, — возражает она.
— В этом я не могу согласиться с тобой, — говорю я. — Но, учитывая твои политические пристрастия, я считала, что ты была бы последней из всех, кто станет судить о ценности человека, основываясь на размере конверта с его заработной платой. И если я не зарабатываю никаких денег, то это вовсе не означает, что то, чем я занимаюсь, не имеет никакой ценности.
— Не могу поверить, что моя дочь выбрала участь домохозяйки! — Ее рот при этих словах кривится, будто они имеют горький привкус.
— На самом деле, мама, частично эту проблему создают феминистки наподобие тебя, потому что, награждая работающих женщин важной ролью в жизни, вы совершенно девальвируете семейную жизнь, — продолжаю я. — Косвенно именно вы повинны в нынешнем расколе матерей на работающих и неработающих.
Она выглядит так, словно ее захватили врасплох.
— Фред теперь ходит в детский сад, в твоем распоряжении должно быть больше времени, — бормочет она.
— А еще есть каникулы. Ты знаешь, сколько денег я должна была бы зарабатывать, чтобы оплачивать услуги няни?
Она игнорирует этот довод.
— Я хотела бы знать, когда ты собираешься заняться чем-то, что заставит работать твой мозг? — не сдается она.
— Ладно, это другой вопрос. Но я действительно использую свой мозг, только менее очевидным, более побочным способом. Во всяком случае, нельзя сказать, что если я оставила работу, то работа оставила меня. Если бы мне удалось найти какую-то работу с неполной занятостью, которую можно было бы совместить с детьми, я бы согласилась на это.
— Это такая потеря… — воодушевляется она темой беседы.
— Знаешь ли ты, что матери, имеющие детей и выбывшие из рабочего процесса более чем на пять лет, потом с большим трудом находят работу, чем восточноевропейские иммигранты, которые даже не говорят по-английски? — сообщаю я. — Разве ты не читала об этом в газете на прошлой неделе? Никто не хочет давать нам работу, по крайней мере, такую работу, которая меня бы устраивала. Это дилемма для тебя и твоих подруг-феминисток, чтобы обсудить ее в пабе.
— Но чувствуешь ли ты себя реализованной, Люси? — настаивает она. — Приносит ли это удовлетворение?
Одна из самых милых черт моей матери — ее безграничное любопытство по поводу того, что движет людьми, особенно если их выбор отличается от ее собственного. Ее настойчивые расспросы могут показаться острыми, особенно учитывая то, что она является женщиной твердых взглядов, однако есть какое-то детское прямодушие в ее попытках, неутолимое желание действительно понять, чем живет другой человек.
— В конце дня я часто чувствую, будто ничего не добилась, — говорю я ей. — Удачный день состоит из поддержания статуса-кво. Я сумела отвезти троих детей в школу и детский сад, а потом забрать их оттуда без особых неприятностей. Я приготовила три обеда, искупала троих сыновей и всем почитала перед сном. Когда я сравниваю это с тем, что делала раньше, это кажется абсурдным, особенно ввиду того, что я, по-моему, в этом не совершенствуюсь.
— Но ты очень непринужденно ведешь себя со своими детьми. Думаю, я никогда не испытывала подобного, — вздыхает она.
В моем кармане раздается какой-то писк.
— Что это? — подозрительно спрашивает мать.
— Тамагочи Джо. — Я вынимаю электронного питомца своего сына и нажимаю несколько кнопок. — Его нужно покормить. Я обещала ему приглядеть за ним, пока он смотрит «Звуки музыки».
В углу кладовой я обнаруживаю большую форму, прикрытую оловянной фольгой.
— Что это?
— О Боже, это индейка! Я так выбита из колеи этой женщиной, что забыла поставить ее в духовку! — говорит она, снимая фольгу и являя глазам огромную, со снятой кожей, голую птицу. Ее руки очень на нее похожи. — Она снова победила.
— Почему ты так соперничаешь с Петрой? — удивляюсь я. — Твои кулинарные беды обычно случаются по праздникам. Другого никто и не ждет.
— Это трудно объяснить. Мне кажется, я сравниваю себя с ней. И нахожу себя не очень хорошей домашней хозяйкой. Потом я спрашиваю себя, а правильно ли я поступала с вами?
— Конечно, да. Мы испорчены не больше, чем среднестатистические дети. Я даже немного меньше. Это хороший результат. Средняя величина — это хорошо. Помогает избегать крайностей.
Дверь открывается, и входит Марк, жуя чипсы и руке у него пакет.
— О, вы тут? Я предвижу поздний ленч…
— Еще критика! — Мать, подхватив индейку, выбегает из кладовой.
Марк садится на ее стул и немедленно наступает на другую мышеловку.
— Черт! Больно… — потирает он большой палец. На его ногах толстые носки ручной вязки, которые Петра связала для него к Рождеству. Мышеловка болтается на кончике носка.
— Как у тебя дела, Люси? — спрашивает Марк, — Мне не удалось улучить момент, чтобы поговорить с тобой как следует. Ты кажешься немного озабоченной. — Он снимает носок и трет палец.
— Это твое профессиональное суждение? — спрашиваю я. — Или ты просто пытаешься переключить внимание, чтобы избежать любых трудных вопросов о том, где твоя девушка, или об отсутствии рождественских подарков?
— Они остались в Лондоне, — виноватым видом отвечает он.
— Подарки или девушки? — уточняю я.
— И то, и другое. Только в разных местах. И это важно. Я раздобыл всяких вещиц для мальчиков на станции обслуживания. Так или иначе, давай говорить не обо мне.
— Однако я уверена, что твои истории более интересны, чем мои.
— Ты хочешь, чтобы я рассказал тебе, что я думаю о Джо? — внезапно спрашивает он. — Даю слово, что я не пытаюсь избежать неудобных вопросов. Просто я подумал, что беспокоит тебя именно он.
— Это только одна из множества проблем в моем мозгу. — Я смягчаюсь. Марк по отношению к племянникам безупречен. — Скажи мне, что ты думаешь?
— Я думаю, несмотря на то, что он демонстрирует определенные невротические тенденции, можно с большой долей вероятности говорить о классическом проявлении обсессивно-компульсивного расстройства, — говорит Марк.
— А как насчет его страхов? «Звуки музыки», уменьшение?
— Это симптом глубоко сидящего желания, чтобы все оставалось неизменным, желания предсказуемости и устоявшегося порядка в его жизни, — объясняет Марк. Он поднялся с сиденья и расхаживает по кладовой, снимая крышки с различных емкостей и заглядывая внутрь каждой. — Боязнь уменьшения более сложная. Я думаю, это связано с желанием уйти из этого мира в место, где все надежно и понятно. Он необычно чувствительный ребенок. Вероятно, кончится тем, что он посвятит себе творчеству.
— Тебе не кажется, что это моя вина? Что это моя неорганизованность сделала его таким?
— Нет, лучше неорганизованность, чем сверх контроль. За спиной пугливого ребенка часто скрывается невротичный родитель. Быть хорошей матерью — значит, уметь определить нужную дозу любви. Слишком мало — и ребенок падает духом, слишком много — и это его гнетет.
— Значит, ты не считаешь, что мне нужно пойти и показать его кому-то? — спрашиваю я.
— По правде говоря, я думаю, тебе нужно признать, что он сын своего отца.
Марк занят тем, что вываливает зараженный личинками рис из контейнера, который он нашел на полке. Что-то снова пищит в моем кармане. Я достаю тамагочи. Но он спит. Я вытаскиваю свой мобильный телефон из заднего кармана джинсов, проверяю текстовые сообщения и в ужасе обнаруживаю, что там есть три от Роберта Басса, все посланные много раньше, утром.
«Хочу секса. Где ты?» — гласят они все.
Вряд ли это логическое продолжение попытки, предпринятой в «Аквариуме». В изумлении я роняю телефон, и он скользит по полу под ноги Марку.
— Хорошо, что мама не подала этот рис при Петре. — Он наклоняется, чтобы поднять телефон. Я бросаюсь к нему, но он действует проворнее. И не может устоять, чтобы не взглянуть на экран, держа телефон высоко в воздухе — с его-то ростом! Личная тайна — чуждое для Марка понятие. Будучи подростком, я должна была прятать свой дневник под половицей в спальне, дабы быть уверенной, что мой братец не сунет туда нос.
Выражение его лица мрачнеет. Он перечитывает сообщение, чтобы удостовериться, что не ошибся. Потом выясняет, кто отправитель.
— Кто такой этот чертов Пэ-Эн?
— Не знаю, — слабо говорю я.
— Он в твоей телефонной книге! В противном случае его имя не обозначилось бы. — Марк подозрительно смотрит на меня.
— Если тебе непременно надо знать, это сокращение от Прирученный Неотразимей. — Я занимаю оборонительную позицию.
— Он из той сервисной службы, что поставляет обнаженных мужчин для уборки дома?
Эта мысль столь абсурдна, что я начинаю хохотать.
— Именно из-за этого ты и стараешься держаться от женатой жизни подальше? — выдавливаю я сквозь смех.
Мой смех из веселого переходит в нервный — и из-за этого сообщения, и из-за того, что мой брат прочел его. Я никак не могу остановиться и каждый раз, когда пытаюсь начать серьезное объяснение, смеюсь пуще прежнего. Внезапно я снова чувствую себя его младшей сестрой — ощущение, которое я нечасто испытывала с тех пор, как стала женщиной, обремененной мужем и детьми, а он — мужчиной, который перебирает претенденток на роль спутницы жизни и никак не может решить, на какой же из них остановиться.
Телефон звонит, и Марк роняет его на пол. Мы оба смотрим на него, и я хватаю телефон первая.
— Люси, это я! — Роберт Басс. — Послушайте, я виноват. Я думал, что посылаю сообщения своей жене, но, вероятно, отправил их на ваш номер по ошибке. Надеюсь, вы не думаете… э… что… э…
Стараясь, чтобы в моем голосе не прозвучало явного облегчения, я говорю:
— Если честно, я предпочитаю более тонкий подход.
Еще больше мычания.
— Должно быть, вы засели у меня в голове… — неуверенно смеется он.
Я не могу не чувствовать себя слегка польщенной. Потом линия замолкает.
— Алло, алло, вы слышите меня? — волнуюсь я.
— С кем ты разговариваешь? — слышу я голос его жены. — Кто засел в твоей голове? Лучше скажи мне, а не то я узнаю сама, ну-ка дай мне свой телефон!..
Линия умирает. У меня мало времени, чтобы вникнуть в смысл происшедшего, к тому же надомной навис брат.
— У тебя роман? — спрашивает Марк.
Когда мы были моложе, его отношение к моим бой-френдам колебалось от снисходительного, когда флирт был легкий, до грозного, когда я завязывала новые отношения. По существу, он действовал, движимый уверенностью, что все мужчины такие же неразборчивые, как и он сам.
— Это все из-за того, что моя мать феминистка и у нас слишком много вариантов, с кем переспать. Своего рода месть, комплекс, — обычно говорил он. — помни, Люси, мужчины могут много болтать, но это вовсе не означает, что мы при каждом удобном случае обязательно «побежим налево».
И тут вопреки здравому смыслу я начинаю освобождать место на подоконнике: передвигаю пустые банки из-под кофе и старые грязные молочные бутылки и усаживаюсь рядом с Марком, чтобы поведать ему во всех подробностях сагу о Роберте Басе. Невинный флирт, закончившийся мелкой подачей по дороге в школу. Как же нелепо все это выглядит, делаю я вывод, слушая себя. Он молчит и пристально смотрит на меня.
— В общем, ничего серьезного, — подвожу я итог. — Ничего не произошло.
— Ты находишь его привлекательным?
— Да, в общих чертах… — осторожно соглашаюсь я.
— Тогда это серьезное дело, потому что ты, безусловно, ему нравишься.
— Ты действительно так думаешь?
— Не будь такой наивной, Люси. Думать иначе — значит, втянуть себя в самообман крупного масштаба. Ты обманываешь себя, чтобы позволить возникнуть ситуации, в которой любовная связь сможет пышно расцвести. Положа руку на сердце, я действительно удивлен.
— Ты думаешь, у меня кризис среднего возраста? Я считала, что это мужская прерогатива.
— Нет! — смеется он. — Ты потеряла связь с Томом, и вместо того чтобы починить эту короткую цепочку, ты ищешь новую связь с кем-то другим. Но с этим мужчиной ты не найдешь ответов. Они внутри тебя.
— Как ты думаешь, могу ли я завести маленький роман, а потом забыть о нем?
— У женщин это плохо получается. И я не имею в виду, что это вызовет нарушение равновесия. Женская неспособность отделить эмоции от секса — это не слабость, а сила. Это способствует связи и взаимопониманию. Я никогда не понимал, почему женщины смотрят на случайные связи и способность напиваться как на признак социального прогресса. Что хорошего в том, чтобы перенимать черты, более свойственные мужчинам? Было бы лучше, если бы мужчины стали больше походить на женщин. Я говорю это как тот, кто нашел что-то особенно неуловимое.
— Так что же мне делать?
— Рассказать все Тому. Впуская других в эту фантазию, ты сведешь к минимуму возможность превращения ее в реальность. А если ты ему не скажешь, это сделаю я. Ты, возможно, придерживаешься противоположного мнения, но ваши отношения в основном работают, а жизнь — это гораздо больше, чем кратковременные удовольствия, особенно теперь, когда у тебя есть дети. Вот почему мы все такие несчастные. Все, что нам нужно, — это быстрый успех, парочка дорожек кокса, чтобы обострить вечеринку, грязное траханье с замужней женщиной. Но это отделяет нас от тех, кто мы есть. Это разрушает наш дух, вместо того чтобы возвышать его. Знаешь ли ты, какая самая большая развивающаяся область в моей профессии? Та, которая имеет дело с юношами-подростками, проводившими слишком много времени, скользя по волнам порносайтов в Интернете, так что теперь они совершенно не способны установить сексуальную или эмоциональную связь с женщинами. Если ты думала, что мужчины твоего поколения «затраханные», тогда тебе следовало бы взглянуть на этих ребятишек. По сравнению с ними мы, воспитанные на «Плейбое», — невинные младенцы.
— Я действительно не понимаю, какое отношение это имеет ко мне, — нерешительно говорю я. Я шокирована этой вспышкой Марка не из-за ее содержания, а скорее из-за того, что он обычно пытается опередить то, что можно определить как систему доверия, основанную на страхе, как, например, у моей мамы. — Послушай, я постараюсь избегать его.
— Я лишь пытаюсь объяснить, что тебе надо быть шпором своей собственной судьбы, Люси. Одна из твоих худших черт — та, что ты позволяешь событиям случиться вокруг тебя, как будто ты не зависишь от их результатов.
— Вот почему я так много ем, — говорю я. — Чем больше я ем, тем толще становлюсь, и потом будет невозможно закрутить роман с кем бы то ни было.
— Это не совсем то, что я имел в виду. Однако это можно рассматривать как маленький шаг в правильном направлении.
Мой телефон звонит снова. Марк смотрит на меня с возобновившимся подозрением, но на этот раз приходит сообщение от Эммы. Она и Гай приглашают меня и Тома на обед. Гай наконец-то согласился на это, поскольку чувствует свою вину за то, что не смог уделить ей время на Рождество.
— Эмма хочет познакомить нас со своим бойфрендом, — говорю я Марку.
Его подозрительность сменяется заинтересованностью.
— Серьезные отношения? — с сомнением спрашивает он. — Я считал, специализация Эммы — держать все эмоции на расстоянии вытянутой руки.
— Они вместе снимают квартиру.
— Тогда почему ты не встречалась с ним раньше? — Он понимающе усмехается. — Он женат! Да? Такова ее участь — всегда находить кого-то, кем она, вероятно, не может обладать.
— Кажется, у него к ней очень сильные чувства, — говорю я и тут же даю обратный ход: Эмма глазами моего брата — картинка нелицеприятная. — Мама считает, что я должна вернуться на работу.
— Это не панацея от проблемы с мужчиной. Что хорошего будет для твоей семьи, если ты уедешь в Ирак в погоне за материалом?
— Или если я буду торчать в Лондоне, завистливо глядя на коллег, свободно перемещающихся по миру. Впрочем, возможно, масштаб моей деятельности несколько увеличится.
— Человеческое существование — это сумма наших отношений. Мы хотим общаться с себе подобными. И мы никогда не перестанем любить людей. Только посмотри на Петру! Она ищет секса, а ведь ей уже шестьдесят, как мы это называем — «возраст виагры».
— Не надо об этом, — умоляю я.
Дверь открывается. Том нерешительно выглядывает из-за двери.
— И как это называется? Закрылись и сидят! Мне нужны цыплята. Парочка. Мы решили отложить индейку на завтра.
Я забираю с подоконника свой мобильный и засовываю его глубоко в задний карман, делая мысленную зарубку — удалить сообщения, как только представится возможность.
Поздно ночью, лежа в постели рядом с Томом, я чувствую себя преисполненной желания рассказать ему то, что говорила чуть ранее Марку. Мы оба читаем подаренные друг другу на Рождество книги. Ален де Боттон[61], об архитектуре. Это читает Том. Я читаю биографию миссис Битон, написанную Катрин Хьюз. И угадайте, что я обнаруживаю?.. Миссис Битон была такой же обманщицей в хозяйственном отношении, как и я! Мне хочется дать книгу почитать Петре.
Так холодно, что я застегнула даже верхнюю пуговицу своей клетчатой пижамы. Мы оба одеты в толстые овечьи жакеты, а на Томе в придачу шерстяные носки, связанные его матерью. Он изобретательно приподнял задние ножки кровати, подложив под них несколько штук книг, взятых с моей книжной полки. И теперь мы впервые смотрим на наши ступни сверху вниз, а не наоборот.
Дети в своей спальне, спят в гнезде из одеял посреди комнаты, среди разбросанных вокруг подарков. Джо обнимает набор для снятия отпечатков пальцев. Я со вздохом поворачиваюсь к Тому. Но он поднимает руку, чтобы показать, что хочет что-то сказать мне первым. Закладкой он отмечает место в книге и кладет ее на середину прикроватного столика, подвинув немного, пока она не ложится строго по центру. Я прижимаю лицо к коленям. Он ужасается:
— Ты сломаешь спину! — Он мягко забирает у меня миссис Битон и аккуратно вкладывает книжную ленточку между страниц, чтобы отметить конец второй главы. — Я знаю, что ты собираешься мне сказать, — говорит он. — И я виню самого себя. Все мои мысли были заняты библиотекой. Я был как одержимый. И забыл, что возиться с детьми — еще более тяжелая работа, потому что тебе не дозволена роскошь сосредоточиться на одном объекте. Я знаю также, что моя тяга к аккуратности и порядку вызывает раздражение, но когда я вблизи моей матери, у меня нет надежды на изменение. Такова генетика. Твой брат говорит, что нет различия между характером того, что я строю, и изнанкой моего ума. Но было бы гораздо хуже, если бы ты вышла за Джона Поусона[62].
— Но ты всегда был таким. Даже в период перестройки чердаков ты всегда был захвачен тем, что делал. Ты все тот же мужчина, за которого я выходила замуж; проблема, вероятно, во мне, — отвечаю я.
— Просто нам нужно больше времени проводить вместе. Это очень трудно — не быть одержимым своим делом. Но я постараюсь. Хотя это самый престижный проект из всех, которыми я занимался, и он завладел моей жизнью. Все, что меня отвлекало, любая мелочь, вызывало у меня гнев.
Тут я понимаю, что он все видит по-своему. И думает, что все дело в нем, — благородное чувство, в том смысле, что он не пытается уклониться от ответственности за ситуацию. И не собирается в чем-либо обвинять меня. Однако он не ищет ответов за пределами собственного «я». Это кажется мне обидным. Он просто скользит по поверхности, считая проблему пустяковой, в то время как мне нужен кто-то, кто мог бы утихомирить мои эмоции, очистить каждый слой, один за другим, пока не обнажится сердцевина.
Прежде чем у меня появляется шанс объяснить ему, что он ошибается, что я потеряла равновесие, что я знаю, откуда пришла, но не понимаю, куда иду, и что мне нужно, чтобы он помог мне вновь обрести душевный покой, он сует руку под подушку, вытаскивает оттуда подарок и, улыбаясь, вручает его мне. Я изображаю нечто, надеюсь, похожее на радостное удивление, и открываю сверток, ожидая увидеть ожерелье. Вместо него нахожу пару колготок «Спэнкс». По цвету и фактуре они очень напоминают оболочку сосисок и, вероятно, выполняют схожую функцию. На промежности у них большая дыра для того, чтобы мочиться, не снимая их.
— Я купил их в Милане, — гордо произносит Том. — Женщина в магазине сказала, что даже Гвинет Пэлтроу носит такие. Они подтягивающие.
Я восторженно ахаю и ныряю под одеяло.
— У меня есть для тебя еще кое-что! — Он устремляется за мной под груду тряпья. — Я ждал подходящего момента, — бубнит он в темноте.
Я на ощупь открываю уже знакомую мне коробочку и побыстрее обнимаю его — не так-то просто притворяться, будто это сюрприз для меня. На нас столько надето, что, когда мы обнимаем друг друга, пальцы ощущают лишь овечью шерсть. Сила этого момента заставляет кропать сдвинуться с места. Ножки съезжают с книжек, и мы с грохотом сваливаемся на пол. Было бы хорошо заняться сексом. Но слишком холодно. Завтра мы будем есть индейку. Завтра я надену мое новое колье. Завтра я расскажу Тому про Роберта Басса.