30

К тете Вале мы поехали в машине Грига, но за руль сел, по его собственному настоянию, Оболенский. Примерно к середине пути тягостное молчание, царившее в салоне, не выдержал и нарушил мой муж, нервно поинтересовавшись, какого лешего его друг так гонит? И если уж он твердо решил самоубиться в компании, неплохо было бы предварительно заручиться нашим согласием.

Корнет фыркнул, но скорость все-таки сбавил и в свою очередь разродился вопросом:

— Скажи-ка мне лучше, Гриша, она сразу согласилась на наш визит посреди ночи?

— В общем, да…

— Что означает твое «в общем»?

— Ну она согласилась сразу, но до этого какое-то время молчала, мне показалось, что это были колебания.

Оболенский удовлетворенно кивнул:

— Так я и думал… А гоню я на всякий случай. Один крохотный шансик на то, что мы можем не застать Валентину Петровну дома, все-таки есть…

— То есть? — вступила я в их разговор.

— Если исходить из того, что наша версия единственно верная, детка, следует признать, что Петрашова за эти годы заранее продумала каждый свой шаг как минимум в десяти вариантах. Трудно представить, что самый худший из них — конечно, для нее худший — она при этом упустила… Со времени ее последнего допроса прошло около недели или чуть больше, верно?

— Верно…

— Для такой предусмотрительной дамы, как она, время вполне достаточное, чтобы окончательно завершить подготовку своих тылов, готовить которые наверняка начала заранее…

— То есть?

— Ну, иначе говоря, пути отхода…

— Ты хочешь сказать, — встревожился Григорий, — что она может исчезнуть, кинуться в бега?.. Ну мерси, обрадовал!

Оболенский ничего не ответил, только вновь прибавил скорость, ловко объезжая, видимо, хорошо ему известные гаишные «гнезда» по пустым ночным улицам. На этот раз Григ не стал возражать против быстрой езды, только покрепче прижал к себе меня, и мы вновь умолкли — вплоть до той минуты, когда Корнет, явно видевший в темноте не хуже кота, полавировав по каким-то дворам и, как мне показалось, тупикам, не сбросил скорость до минимума и не заглушил наконец движок.

Как это ни странно, но в отличие от мужчин я почти совсем не волновалась. Несмотря на то, что с тех пор как у меня возникла почти полная уверенность в истинности нашей версии, не виделась с тетей Валей ни разу. Все происходившее в ту ночь казалось мне куда менее важным, чем сама развязка, на мой взгляд предрешенная заранее… Еще мне казалось, что и по чужому, отчего-то насквозь провонявшему жареной рыбой подъезду, и по узкой лестнице, тоже пропитанной этим запахом, мы двигались не втроем, а вчетвером… Но своим ощущением незримого присутствия здесь моей покойной подруги я со своими спутниками не поделилась ни тогда, ни после.


Опасения Виталика оказались напрасными: тетя Валя открыла нам двери сразу же, после первого звонка, свежая и подтянутая, как будто дело происходило не во втором часу ночи, а в разгар утра. Даже рабочий костюм с белой блузкой и то успела надеть, расставшись наконец с черным траурным платьем. Обилию ночных визитеров она ничуть не удивилась, во всяком случае явно.

— Проходите и, ради бога, не пугайтесь… Готовлюсь к ремонту, так что…

Оправдывалась она зря: так я решила, когда мы, миновав пару длиннющих коридоров, пересекавшихся под острым углом друг к другу, очутились в удивительно маленькой и несомненно очень чистой комнатке. Таких квартир я еще не видела ни разу, — очевидно, это была одна из типичных московских коммуналок, просто соседи уже давным-давно спали. Коридоры заставляли предполагать, что и комнаты окажутся столь же просторными. Поэтому первым чувством, когда мы переступили порог тети-Валиного жилища, и было удивление этой неожиданной теснотой… Впрочем, из комнатки, в которую нас провели, вела еще одна дверь — в соседнюю, возможно куда более просторную.

— Присаживайтесь, мебель, как видите, пока на месте, только стены да окна успела обснимать…

Не сговариваясь, мы одновременно шагнули к самому длинному из сидений — узкому диванчику у стены образца шестидесятых. Его как раз хватило на всех прибывших. И я, пока Корнет разливался соловьем по поводу своей «срочной статьи», наконец огляделась.

К ремонту готовилась тетя Валя или действительно к побегу, но стены и впрямь производили впечатление «обсниманных»: на выцветших обоях блекло-розового цвета там и тут виднелись разной величины квадраты и квадратики поярче — то ли от висевших тут еще недавно картин, то ли от снятых портретов… Круглый стол белого дерева без скатерти, абсолютно голый, лишенный даже зеркала комод, обшарпанный сервант без посуды, но с чисто протертыми зеркальными полочками…

— Короче, тетя Валечка, — достиг моего слуха, как мне показалось, фальшиво-бодрый голос Оболенского, — мы вновь у ваших ног, как видите… Вот статья, прочтите, если есть вопросы, мы их снимем моментально и оставим вас в покое часа на два… Успеете? Тут тысяч двенадцать знаков, не больше…

— Успею, конечно, — рассмеялась она, спокойно и доброжелательно. — И не за два часа, а куда меньше… Сейчас быстренько просмотрю и скажу точнее, когда сможете забрать… Вот бедные! Похоже, вам сегодня уснуть и вовсе не суждено?..

Она спокойно взяла из рук Корнета статью, не заметив, по-моему, того напряжения, с каким мы все умолкли в ту секунду, когда Валентина Петровна приступила к чтению…

Ее лицо, склонившееся над белыми страницами с машинописным текстом (дома Корнет чаще всего работал на машинке), буду помнить всегда. Точнее — то, как вначале еле заметно, а потом все более отчетливо проступала на нем сквозь врожденную смуглоту кожи бледность, как окончательно окаменели в своей неподвижности ее тонкие черты. Наконец, какой черный, яростный огонь полыхал в ее совершенно молодых глазах, когда она, спустя секунду, после того как перевернула последнюю страницу, подняла их на нас… А ведь всего за несколько минут до этого ее глаза светились навстречу нам добродушием, приветливостью… Любовью! Теперь же в них читались совсем иные чувства. Нет, не ненависть, а какое-то удивительное торжество, одновременно с отчаянием и — презрением…

Этим своим гордым взором в полном молчании тетя Валя скользнула по нашим лицам и безошибочно вернулась взглядом к лицу Корнета. Мы с Григом тоже почему-то посмотрели на Оболенского, словно с неменьшим нетерпением, чем она, тоже именно от Виталия ждали развязки этой затянувшейся трагедии. И Корнет не разочаровал никого. В какой-то прямо-таки спертой тишине крохотной голой комнаты он улыбнулся навстречу пылающему взгляду Петрашовой — улыбнулся светло и ласково… Глянув вслед за этим на нее, я успела увидеть целую гамму чувств и мыслей, с калейдоскопической скоростью промелькнувших на лице и в глазах тети Вали: недоуменный вопрос… изумление… недоверие… глубочайшее облегчение… наконец, настоящее тепло, словно растопившее и погасившее огонь и ярость, только что бушевавшие в душе этой женщины…

Никогда — ни до, ни после — я не видела, чтобы люди так разговаривали: одними глазами, до такой степени, как они, понимая друг друга! Почти физически я ощутила, как совсем иной стала тишина в комнате, перестав звенеть в ушах, давить на виски. И не только я: плечо моего мужа, сидевшего рядом, тоже мгновенно перестало быть каменным от напряжения, сделалось живым и мягким…

— Сейчас… — Это было первое слово, сказанное тетей Валей, вслед за этим поднявшейся со своего места по ту сторону стола и исчезнувшей в соседней комнате. Григ все-таки дернулся, но Корнет, который, видимо, ждал от него именно такой реакции, молча нажал моему мужу на колено, усаживая обратно, и еле слышно посоветовал ему успокоиться. Гриша явно собирался что-то возразить, но не успел, потому что тетя Валя возвратилась в комнату, неся в руках довольно большой то ли эстамп, то ли картину в тонкой металлической рамке — лицевой стороной к себе.

Постояв немного перед нами, она некоторое время сама вглядывалась в изображение, прежде чем развернуть его к нам.

— Вот… — Ее голос был глух, немного с хрипотцой, но звучал ровно. — Здесь ей сровнялось семнадцать, незадолго до школьного выпуска…

Я бы ни за что не узнала на этом портрете Катю Крымову, если бы не понимала, что на нем может быть только она. Потому что даже по сравнению с ее сценическим имиджем юной и наивной девочки, старшеклассница на этом очень живом, светлом снимке выглядела воплощенной невинностью, и совсем не в ироничном смысле слова, а… в каком-то нездешнем, что ли… И вылетевшие у меня слова были глубоко искренними, вообще вылетели сами:

— Господи… Словно из позапрошлого века…

Девушка в школьной форме, смотревшейся на ней и впрямь как гимназическая, улыбалась нам со своего портрета еле заметно, грустно и так мудро, словно ей уже в тот миг, когда щелкнул затвор фотоаппарата, была известна и собственная судьба, и судьбы всех, кто впредь станет любоваться этой навсегда запечатленной секундой ее краткой и легкой, как дыхание, жизни. Она улыбалась не столько по-детски пухлым ртом, теребя перекинутую на грудь пушистую русую косу, сколько большими серыми глазами, каждой черточкой не успевшего еще по-взрослому оформиться лица… Куда там было знаменитой Моне Лизе с ее чисто женской загадочной улыбкой, прославившейся в веках, до того невечернего света, который таился в Катином образе!..

— Я понимаю, о чем ты, — неожиданно живо произнесла тетя Валя и посмотрела на меня с благодарностью. — Да, такие, как моя Катюша, в наше время не только не живут, но и рождаться не должны… Не должны тем более избирать тот путь, который выбрала она… Я всегда была против того, чтобы моя девочка — и вдруг, будь он трижды проклят, этот шоу-бизнес!.. Я… Я всегда чувствовала, что кончится все трагедией… Всегда!.. Но разве могла я, мать, запретить ее таланту идти предназначенным путем?!.. Боже, как я страдала, постоянно, из года в год ожидая какой-нибудь страшной беды… Как ненавидела всё и всех, окружавших Катеньку… И ничего, ну совсем ничего не могла поделать… Только быть по возможности рядом с ней, жить там же, где она…

Ее голос, звучавший все более страстно, в какой-то момент пресекся, на Валентина Петровна справилась с собой. И, прижав портрет своей дочери к груди, круто развернулась и ушла вновь в соседнюю комнату, оставив нас одних, потрясенных до глубины души ее словами, этим признанием — потому что это было признание… Гриша привлек меня к себе, обняв за плечи. Корнет, поставив локти на стол, оперся подбородком о ладони, мрачно уставившись в пустоту.

Дверь наконец открылась, и тетя Валя, по-прежнему бледная и какая-то по-особому подтянутая, даже деловая, возникла в ее проеме.

— Виталий, — она опять обращалась только к Оболенскому, — что я должна, с вашей точки зрения, сейчас сделать?

Корнет кашлянул и твердо посмотрел ей в лицо:

— Всего лишь освободить ребят от подозрений… Мы сумеем дать вам форы где-то пару дней… Я не спрашиваю, есть ли у вас… э-э-э… тылы и окопы, уверен — вы обо всем подумали заранее… Но нельзя, чтобы и впредь мучили ни в чем не повинных ребят…

— Я полагала, — сухо усмехнулась она, — в таких случаях достаточно исчезновения одного из подозреваемых…

Она кинула быстрый взгляд на часы и вновь уставилась на Корнета.

— В кинофильмах из западной жизни — да, в нашей, этого, к сожалению, маловато. — Оболенский тоже сумел усмехнуться в ответ.

— Что вы хотите?

— Всего лишь письменных показаний. — Он молниеносно, точно из воздуха, извлек на свет несколько листов бумаги, как мне показалось, один из них был с официальной шапкой… Неужели бланк протокола?! Но этого я так никогда и не узнала.

— Ну и, конечно, заявление, адресованное Григорию Константиновичу с просьбой о двухдневном отпуске на понедельник и вторник за свой счет — по личным обстоятельствам, датированное… Какое у нас было число в пятницу?..

На этом месте Гришаня снова дернулся, но промолчал, а Валентина Петровна, бросив на моего мужа задумчивый взгляд, медленно пододвинула к себе бумагу.

— У меня тоже есть вопрос — ко всем вам… — тихо произнесла она. — Почему?..

Ее голос дрогнул. А Григ наконец получил возможность высказаться. Ведь ясно, что спрашивала она о том, что заставляет нас, самых близких Милке людей, не просто отпускать ее, убийцу, но и чуть ли не вступать с ней в сговор, нарушать закон, который в таких случаях равно безжалостен к любому из граждан… Почему, по каким не высказанным вслух причинам мы трое, докопавшиеся до истины, рискуем сейчас своей жизнью, свободой… Судьбой, наконец!

— Лично я — вынужденно! — быстро сказал мой муж. И, еще крепче прижав меня к себе, одарил сидящего рядом с ним и упрямо сжавшего губы Корнета таким взглядом, о существовании которого в арсенале Григория Константиновича не подозревали, вероятно, даже его злейшие враги… Во всяком случае, я точно не подозревала.

Сам Оболенский ничего не сказал. А я, молчавшая до сих пор больше и дольше всех, все-таки выступила…

— Я знаю, — неожиданно громко и торжественно произнесла я, — что Мила так хочет… Она… Она сама мне сказала об этом… — и, окончательно смешавшись, брякнула: — Во сне!..

Никто из присутствующих не рассмеялся. Валентина Петровна перевела на меня ставший изумленным взгляд и несколько секунд разглядывала так, словно увидела впервые в жизни. Потом в глазах Петрашовой вновь мелькнул отблеск того самого темного пламени, которое сжигало ее душу все эти годы, и она сказала неожиданно звонким голосом, твердо и безапелляционно:

— Высшая справедливость? Я в нее не верю! Но даже если допустить, что она существует, реализовать ее может только сам человек!.. — И, немного помолчав, более мягким голосом добавила: — Ты, Марина, еще слишком молода, чтобы это понимать… Что ж, верь, пока верится… И дай тебе Бог подольше не знать, что справедливо и правильно. Происходит лишь то, что человек осуществляет своим собственным разумением и своими собственными руками!

Она горько усмехнулась, вновь глянула на часы и взяла предусмотрительно заготовленную Корнетом ручку. Прежде чем начать писать, еще раз обратилась к Оболенскому:

— Я должна… все подробно? У меня на самом деле очень мало времени…

— Я догадывался, что мало, — кивнул Виталий. — Пишите в общих чертах, подробнее остановитесь на… как бы это сказать?.. Ну, допустим, на технической стороне того момента застолья, когда вы…

— Это совсем просто, — перебила его Валентина Петровна. — Если вам интересно, я всыпала яд, когда мы с ней прощались, целуясь, вино в бокал налила до этого, все видели, что я наливаю, но при этом ничего иного не делаю… А когда мы… прощались, все, включая ее соседей, по чисто психологическим причинам сосредоточились на… ну на нашем поцелуе…

— Поцелуе Иуды! — не выдержал мой муж в очередной раз. — И можешь меня не останавливать! Я все сказал!..

Последняя фраза относилась к Корнету, вновь толкнувшему Грига под столом. Валентина Петровна спокойно посмотрела на Григория и покачала головой:

— Я давно обратила внимание на то, насколько смещены понятия в вашей среде… В частности, вы, Григорий Константинович, путаете в данный момент диаметрально противоположные вещи: предательство и возмездие…

— Да что вы говорите?! — взвился Григ, но Оболенский резко и безапелляционно прекратил вспыхнувшую было дискуссию:

— Стоп, снято! — рявкнул он, для убедительности стукнув кулаком по столу. — Валентина Петровна, вы сами сказали, что у вас мало времени… Я продолжаю: вы можете не писать о своей пластической операции, и совершенно точно не стоит писать о… О вашем партнере… Или, как определяет это закон, сообщнике…

Что и говорить, поражать людей даже в ситуации, когда, казалось бы, поразить уже решительно нечем, Оболенский умел!

И Валентина Петровна, и мы совершенно одинаково открыли рты при слове «сообщник», ибо никто из нас ничего подобного, пусть и по разным причинам, не ожидал… Петрашова первой взяла себя в руки и посмотрела на Корнета с самым настоящим восхищением:

— Я начинаю верить, Виталий, что вы и впрямь гениальный журналист… Откуда вы…

— Просто догадался! — прервал ее Корнет. — Одна вы не сумели бы подготовить себе… Ну то же убежище, в которое сейчас так торопитесь… Готов держать пари, что ваши вещи… Все, что вам дорого, вы отправили конкретному адресату довольно давно… Ну а догадаться, кто именно действует с вами заодно, — тут уж и думать особо не надо, есть только один вариант…

— Тсс… — Валентина Петровна приложила палец к губам, а Корнет невесело улыбнулся:

— Ну а насчет операции додумалась скорее Марина, чем я… У меня, когда я разговаривал с одной из ваших бывших коллег по университету, не было вашего снимка — не успел достать, время поджимало. В субботу наш отдел кадров закрыт, а отыскал я эту даму именно в субботу…

— Судьба… — вздохнула Валентина Петровна. — Дело в том, что, будь у вас мой снимок, вы, возможно, и по сей день не узнали бы правды… Нет, никакого кардинального изменения внешности я не предпринимала, этого и не требовалось: просто я сделала то, что прежде не могла сделать из-за отсутствия денег и что собиралась сделать в любом случае из-за Катенькиной неожиданной для меня карьеры… До этого мне было все равно, а тут… Мы как раз только-только скопили денег на операцию: у меня, знаете ли, была врожденная так называемая заячья губа… Потому и оказался закрытым путь к замужеству… Это довольно частая патология, но операция технически очень сложна, и в прежние времена, и сейчас довериться можно было только лучшему из лучших хирургов… Все упиралось в деньги, которых в моей семье не было никогда. Ну и в специалиста — из тех, которые водились исключительно в столицах…

— Мне казалось, — робко вставила я, — что таких детишек оперируют бесплатно, сразу после рождения…

— Деточка, — вздохнула Валентина Петровна, — ты действительно слишком молода… Я же родилась, как ты знаешь, пятьдесят лет назад, жизнь тогда шла совсем по иным законам и правилам…

Больше ни она, ни мы не сказали ни слова на протяжении всего времени, которое потребовалось Валентине Петровне Петрашовой, для того чтобы написать свое признание, адресованное Потехину, и коротенькое заявление на имя Грига с фальшивой датой…

В точности так же, молча Корнет прочел и то и другое, после чего повернулся к Григорию и, кивнув на заявление, коротко попросил взять его собственными Гришиными руками… Мы переглянулись, и только в этот момент я наконец поняла до конца, в какую ситуацию втянул нас Оболенский, во что именно мы ввязались, и впервые за последние дни мне вновь стало по-настоящему страшно…

— Ты думаешь… — пролепетала я, — что… что это будут проверять н-на отпечатки пальцев, да?..

Корнет мне ничего не ответил, вновь обратившись к Петрашовой.

— Валентина Петровна, — сказал он, — мы сейчас уйдем… Протрите листки с вашим признанием сами и оставьте здесь, на столе… Их-то точно будут проверять, как выразилась Марина, на отпечатки. А заявление, думаю, вряд ли, но береженого, как говорится, и Бог бережет… Да, и не забудьте вообще обо всем, что мы успели захватать…

— Я никогда и ничего не забываю, — сухо бросила она. И это были последние слова, которые мы услышали от Валентины Петровны Петрашовой, убившей нашу Милку.

Первым поднялся и устремился к двери, не прощаясь, Григ. Мы с Корнетом двинулись следом почти сразу. На пороге ее комнаты обернулась только я.

Валентина Петровна не пошла нас провожать. Она так и осталась стоять у стола посреди своей маленькой оголенной комнатушки — очень прямо и неподвижно, с лишенным выражения лицом и взглядом, устремленным в какие-то ей одной ведомые дали. Как будто ее хрупкая фигурка, затянутая в строгий английский костюм была отлита из металла, а не создана из живой и горячей плоти… Такой ее запечатлела навсегда моя память.


Почти всю обратную дорогу к нашему с Гришей новому дому мы молчали. И лишь после того как Оболенский, по-прежнему сидевший за рулем, припарковался неподалеку от подъезда, Григ разжал наконец губы.

— Я не намерен ничего говорить о том, — сказал он, — во что ты втянул нас с Маришей… Пусть тебя впредь упрекает твоя собственная совесть. Но мы оба, учитывая обстоятельства, имеем право знать, кого еще из наших вынуждены в данный момент покрывать. Кто ее сообщник?!

— Почему ты решил, что это кто-то из наших? — хмуро бросил Корнет. — Нет, конечно… Ее сообщник, вернее, сообщница — тоже женщина. И тоже мать, пострадавшая так же, как пострадала Валентина Петровна. Разница лишь в том, что Петрашова потеряла дочь, а она — сына… За год до моей командировки в Симферополь мать Катиного мальчика уехала из города, бросив там все, включая собственный домик, просто заколотив двери и окна… Я отыскал их адрес и видел это сам… Больше у вас нет ко мне вопросов?

И поскольку мы не ответили, он просто вылез из машины, молча кивнув нам на прощание.

Загрузка...