Дядя Пий с детства говорил Вацлаву, что у него очень хорошо развито чутье. Так вот, идя с занятий в свой корпус, он уже знал — что-то не так. Что-то произошло, что- то плохое и это плохое было непосредственно связано с ним, Вацлавом. Он знал это, но не по косым взглядам и несущимся в спину смешкам, не по обрывкам фраз и тихому шепоту, в котором явственно угадывал два имени — свое и ее, Джины… Он просто это почувствовал.
Почувствовал очень остро, когда поднимался по винтовой лестнице на свой ярус, когда медленно шел по веранде, скользя ладонью по витой решетке перил, нагретой осенним солнцем, чувствовал, что небо в очередной раз рухнуло ему на голову, и нет смысла спрашивать, почему, а надо просто выстоять.
И в это мгновенье увидел, что дверь комнаты, которую он собственноручно запирал сегодня утром, раскрыта настежь. Эти несколько шагов до порога думал только об одном — о письмах, которые лежали в верхнем ящике стола. Пусть они так и лежат там, пусть лежат, о господи, и пусть ящик будет закрыт! Почему он до сих пор не уничтожил их, как и собирался, почему хранил, почему рука не поднялась сжечь их?
Первое, что Вацлав увидел, ступив на порог своей комнаты — раскрытый верхний ящик стола. Пустой. Затем — свою безобразно, оскорбительно смятую постель. И затем — аккуратно разложенные на столе черно-белые фотографии.
Он знал, что смотреть нельзя, знал, что тот, кто это сделал, рассчитывал именно на такой эффект и не нужно было доставлять ему такой радости, знал, что фотки надо сгрести вниз лицевой стороной и, не рассматривая, порвать в мелкие клочки…
Но взгляд зацепился за одно изображение, и отвернуться Вацлав уже не смог.
Она была прекрасна в своем пылком изгибе, в разметавшихся волосах, в опущенных ресницах и чуть приоткрытых чувственных губах, в нитке жемчуга, обвивающем ее изящную шею и манящей груди, полуприкрытой черным воздушным кружевом лифчика, в изящных линиях рук и тонких пальцев. Она была желанна, так желанна, что Вацлав смотрел только на нее и жадно вбирал лишь ее, этот ее образ, который днем и ночью стоял перед ним. И спустя несколько даже не мгновений, а минут, Вацлав увидел, что на фото Джин не одна, и что весь ее страстный порыв посвящен Торстону Горанову. Она прижималась к его обнаженному идеально-кубическому торсу, расточая лощеному пустому красавчику сокровища своей любви и красоты, млея от ласк, которыми Вацлав мечтал одарить ее.
Он отбросил фото обратно на стол и нечеловеческим усилием воли отвернулся, смог удержать себя от того, чтобы не разглядывать другие изображения.
Но и одной фотографии хватило. Хватило, чтобы тысяча лезвий вонзились в сердце. Чтобы раскаленные на адском пламени клещи вонзились в грудь и принялись ворочаться там, превращая легкие в пепел. Чтобы внутри головы взорвалось и осыпалось сотней острых осколков что-то кроваво-красное…
И не зная, как остановить хлынувшую погибельным потоком лавину болезненных эмоций, Вацлав, грязно выругавшись, с легкостью опрокинул неприподъёмный стол, и фотографии разлетелись по комнате, как глянцевые черно-белые листья смертельно ядовитого дерева.