Глава 5

Скоро стемнеет. Но нам нужен не просто вечер, нам надо, чтобы нагулявшийся Сатана пошел домой. А, это будет не так скоро. Можно еще и искупаться, и сделать массу дел. Их у нас тоже всегда хватает.

По дороге встречаем Сережку Белоусова. Он испуганно жмется к забору и смотрит на нас какими-то покрасневшими, кроличьими глазами. Вот дурак — думает, будем бить. Больно надо!

Сережка пришел к нам весной, незадолго до каникул. Была большая перемена, и мы, посиневшие от голода и от холода первой послеоккупационной зимы, сидели около школы и грелись на солнышке. Мы были злые, как собаки. Нам почему-то не дали хлеба, и по всему было видно, уже не дадут. Обычно нам давали сто граммов хлеба, иногда его даже посыпали сахаром. Мы ждали этого часа, заранее глотая слюнки. И вот сегодня… Мы уже несколько раз обсудили, окончится в этом году война или нет, решили, что окончится, перемыли косточки всем учителям и все ждали, не позовут ли кушать. Вместо этого нам явилось такое, что мы забыли и про войну, и про голод. Перед нами стоял пацан в новых коричневых сандалиях, серых в клетку брюках и белоснежной рубахе, на которой ярким пламенем полыхал красный галстук.

Если бы вдруг разверзлась земля или кто-нибудь крикнул: «Немцы!», мы удивились бы значительно меньше — наш городок переходил из рук в руки четыре раза. Но то, что мы увидели, начисто переворачивало всякое представление о жизни. Такой мы и не знали, и не помнили. Чистенькая и сытая, она удивленно смотрела на нас и как бы допытывалась: «Неужели это тоже школьники?» Пацан явно не знал, что делать неловко переминался с ноги на ногу и то и дело перекладывал из руки в руку большой, с двумя никелированными застежками коричневый портфель. Затем решился раскрыть рот и спросил:

— Вы, мальчики, пионеры?

Вообще однажды нас уже оскорбляли. В первый раз в прошлом году, когда мы только пришли в школу. Совсем недавно бежали фашисты, и мы, давно позабывшие, что такое книжки, с опаской входили в полуразрушенное здание. Стекол в окнах не было, дверей тоже. Стояли разнокалиберные столы и стулья, да висела ободранная доска. Мы затыкали окна всем, чем подало, топили тем, что приносили с собой из дому, писали на старых книжках и газетах чернилами, сделанными из бузины. Впрочем, зимой не писали. В чернильницах был лед. Но не об этом речь.

В первый же день, только мы расселись за письменными, обеденными и кухонными столами и с опаской стали ждать, что с нами будет, в класс быстрой походкой вошла молодая розовощекая женщина. В белой кофточке, новой черной юбке, она подошла к доске и, как-то очень красиво поставив ноги в туфлях на высоких каблуках, широко улыбнулась и проговорила:

— Здравствуйте, дети!

Дети… Мы сидели, задохнувшись от злости и обиды, мы еще переживали оскорбление, а Петька очень громко и очень четко произнес:

— Во дает, стерва!

Женщина быстро-быстро заморгала, наливалась краской и ничего не понимала. Ей, наверное, казалось, что она ослышалась. Но потом сообразила, что на нее смотрят два десятка пар осуждающих глаз, что «стерва» — это она, закрыла лицо руками и стремительно выскочила из комнаты.

Через несколько минут в класс во всем военном, только без погон, влетел высокий худой мужчина и перекошенными от беженства губами не выкрикнул, а прохрипел:

— Встать!

Вот это разговор, тут и раздумывать не над чем! Коротко, ясно. Мы еще не знали, что перед нами директор, но уже насмерть окрестили его «гестаповцем». Вообще набор кличек у нас широкий: «полицай», «гестаповец», «фашист». «Полицаями» мы зовем всякую шваль, паскудников, «гестаповцами» — горлопанов и драчунов, «фашистами» — тех, кто объединяет в себе все эти качества.

— Встать!

Ого, оказывается, «гестаповец» умеет не только хрипеть.

— Кто оскорбил Зинаиду Ивановну?

Зинаиду Ивановну… Ее даже зовут, как ту. Недалеко от нас жила некая Зинка Ляленкова. Ходила все в черных юбках, белых кофточках да в туфлях на высоких каблуках. С фашистами, гадюка, ходила, с офицерами. Мы ей один раз кирпичиной в окно запустили, оттуда выскочило двое гадов, как лупанули из автоматов… Еле ноги унесли.

— Я еще раз спрашиваю: кто оскорбил Зинаиду Ивановну?

Интересно, а как ту звали по отчеству?

Но мы, как потом оказалось, оскорбили хорошего человека. Ни за что.

Потом, конечно, помирились и даже подружились. Мы вели себя на ее уроках особенно прилежно и никогда не напоминали о нашем первом знакомстве. Она же чувствовала себя, наверное, виноватой. «Дети…»

Но то была учительница, а это стояла зеленая сопля и что-то там варнакала: «Мальчики, вы пионеры?».

Пионеры мы или не пионеры? Принимать нас никто не принимал, клятв мы никаких не давали, галстуков на груди нам не повязывали. За слово «пионер» в нас стреляли, за красные галстуки вешали, а всякие клятвы выбивали из нас вместе с душой и кровью. Но когда мы впервые после немцев пришли в школу и нас спросили, пионеры мы или нет, все, как один, ответили «да». Никто нас не допытывал, никто не требовал доказательств. Разве кому-то что-то было неясно? А тут…

Петька медленно поднимается с земли, подходит к херувимчику и… Боже ты, боже… Крику, словно поросенка режут. А всего и делов-то — обычная смазь. Гришку вон шомполами на виду у всех пороли за «Интернационал». Мы его пели хором. Только все успели смыться, а Гришку схватили. Так он только стонал, а не орал как резаный.

Петька с удивлением смотрит на орущее перед ним существо и без всякой злобы, просто так, из любопытства, делает еще одну смазь. Вой переходит в вопль. Вокруг собирается вся школа. Такого тут не видали давно. Кто-то оглаживает замки на коричневом портфеле, и все его содержимое вдруг оказывается на земле, кто-то щупает «матерьяльчик» на штанах и рубахе, и все мы с удовольствием наблюдаем, как вспыхивают на ее белом полотне фиолетовые пятна чернил.

Мать Сережки Белоусова врывается в школу через полчаса. Она буквально разбрасывает нас, стоящих на ее пути, и, резко толкнув ногою дверь, исчезает в кабинете директора. Мы, затаив дыхание, ждем, что будет. Вначале кажется, что за дверью много женщин пытаются перекричать друг друга.

Директора не слышно совсем. Затем шум несколько стихает, и до нас начинают долетать отдельные слова и даже фразы: «Банда… Стадо скотов… Я не позволю…» И так далее. По мере того как стихает шквал женских голосов, все явственнее слышится мужской басок.

Вначале директор доказывает, это мы хорошо понимаем, что мы не банда и не стадо скотов, его голос постепенно крепнет, но вдруг вновь исчезает. Женщина берет разговор в свои руки. До нас долетает слово «мерзавцы». И вдруг мы слышим, как говорят мужчины. Теперь их в комнате значительно больше.

— Как вы смеете? Кто вам дал право? Вы понимаете, какую сказали гнусность? Этих ребят, у которых все детство в крови и голоде…

Он не договаривает, потому что его прерывают:

— Так что же прикажете моему сыну? Одеться в рубище и вымазаться кровью?

— Перестаньте, как вам не стыдно…

Директор вновь не успевает договорить.

— Почему мне должно быть стыдно? Ребенка убивают какие-то садисты, а вы мне нотации читаете…

— Да не выдумывайте чепухи, ничего с вашим сыном не случилось.

— И это говорите вы, директор?

— Да, я, директор. Просто ваш мальчик не нашел верного тона, и у ребят это вызвало реакцию.

Даже в коридоре было слышно, что мамаша захлебнулась воздухом.

— И это все, что вы можете мне сказать?

— Да, все.

— Мерзавцы!..

Нам показалось, что женщина бросилась драться. Мы так надавили на дверь, что она отворилась. Директор стоял посреди комнаты и смотрел на разъяренную мамашу побелевшими от бешенства глазами. Он не обратил на нас никакого внимания, просто он нас не замечал.

— Убирайтесь вон. — Директор пальцем указал даме на дверь, пошевелил губами и вдруг гаркнул: — К чертовой матери!

Мы дробью разлетелись в разные стороны и с удовольствием наблюдали, как мать Сережки Белоусова чешет по коридору. Вот, значит, какой у нас «гестаповец».

А с пацаном мы сами поладили. Вздули для порядка пару раз, и живи себе на здоровье. Парень вроде бы и ничего, но уж больно слюнявый.

Загрузка...