Глава 9

Мне всегда в этих случаях вспоминается Петька. Ведь только я один знаю, какой он «буржуй». Это было приблизительно за полгода до тот, как ушли фашисты. После гибели матери в доме Агафоновых остались трое: Петька, Настенька, ей было что-то чуть больше семи лет, и Ванюшка — ему тогда не было еще и пяти. Многие на нашей улице, в том числе и моя мать, хотели забрать детей к себе, но Петька уперся и никуда идти не захотел. Он сам ухаживал за сестренкой и братишкой: добывал еду, готовил, шил, обстирывал. В общем, делал все, что надо. Вот тогда и сказали, что он постарел.

Эта последняя зима при гитлеровцах была не дай и не приведи господи. Мы уже столько всего насмотрелись, что никакими руинами, никакими пепелищами или виселицами нас удивить было невозможно. Все, что можно было забрать, оккупанты забрали, все, что можно вырубить, вырубили, всех, кого хотели убить, убили. Мы жили как приговоренные. Долбили задубевшую от мороза землю, провожали в нее близких и не знали, кто из нас следующий.

И вот в эту зиму, зиму последней игры жизни со смертью, Петька остался с детишками один. Ему помогали, его поддерживали, как могли и чем могли. Но в ту зиму у людей уже даже добрых слов не хватало. Петька чернел и распухал на глазах, вместе с ним чернели и пухли сестренка и братишка.

В ту зиму мы не играли. Петька, единственный из всей нашей компании обладатель настоящих коньков-«ножей», на улице почти не появлялся. Откуда у Петьки были эти коньки — оставалось сплошной загадкой. Когда мы, бывало, глядели, как Петька цепляет к валенкам свое блестящее сокровище, зависть наша переходила всякие границы. Мы готовы были, отдать за такие коньки что угодно. Но Петька так дорожил своим богатством, что, вероятно, тоже готов был отдать за него, что угодно. Поэтому ни об обмене, ни о продаже не могло быть и речи. Мы катались на этих коньках под Петькиным присмотром, катались и наливались завистью еще больше. Ведь сколько ни катайся, а отдавать надо. Отдай и жди, когда их опять принесут. Да и дадут ли еще покататься? Правда, Петька всегда давал, но одно дело, когда даешь ты, а другое — когда дают тебе.

И вот однажды Петька пришел к нам в дом. Он топтался у порога, держа руки за спиной, и явно не знал, как начать разговор. Затем откашлялся, поглядел куда-то в угол и глухим, каким-то не своим голосом проговорил:

— Одолжите чего-нибудь из еды. Детишкам.

Потом вдруг заторопился, словно опасаясь, что его могут неправильно понять, вынул из-за спины руки и протянул самое дорогое, что у него было, — коньки.

Мы смотрели на Петьку и с ужасом думали о том, что в доме Агафоновых дошли до точки. Я давился от слез, а мать не стеснялась, плакала. Она гладила Петьку по голове и приговаривала:

— Глупый, глупый… Еще сам кататься будешь…

Мать плакала. В нашем доме не было ничего, ни крошки. Мы только-только обсуждали эту проблему и спрашивали друг друга, как жить завтра.

И вдруг мать бросилась к вешалке. Она торопливо одевалась и, глотая слезы, повторяла одно и то же:

— Я сейчас, сыночек, сейчас… Я достану, обязательно достану.

Мать убежала, а Петька, еще немного потоптавшись у порога, положил коньки на пол, не спеша повернулся и вышел. Я оторопел и на какое-то мгновение замешкался. Затем схватил «ножи», выскочил на улицу и догнал Петьку:

— Ты что, ошалел, что ли?

Он посмотрел на меня каким-то долгим, странным взглядом и тихо проговорил:

— Спасибо.

Матери не было до самого вечера. Пришла она усталая, разбитая, протянула мне узелок и сказала:

— Отнеси Пете, быстрее.

Узелок был маленький, легкий. Я пулей долетел до Агафоновых — Петька жил от нас через два двора, — без стука рванул на себя дверь и остался стоять с протянутой рукой. Петька сидел ко мне спиной и беззвучно плакал. Я понял это по тому, что у него тряслись плечи. Я не успел ничего сделать, ничего спросить, как откуда-то из темноты ко мне тихо подошел Ванюшка и робко спросил:

— Ты плынес хлебца? А то Настька узе умелла.

До меня не сразу дошло это «умелла». Затем промелькнула догадка, я внимательней вгляделся в то, что лежало на кровати, и все понял.

Мы выдолбили мерзлую землю и навеки уложили в нее Петькину сестренку. Ванюшка ходил вокруг могилы и все просил не бросать на Настю камни. Глупый, он никак не мог понять, что нам нечем отогреть землю, ему все казалось, что Настеньке больно.

С тех пор в доме Агафоновых начались чудеса. Не какие-нибудь, а самые настоящие. Появились продукты, иногда даже мясо. Мы ошалело переглядывались, морщили носы и ничего не понимали. Петька по-прежнему на улице почти не появлялся, был все время чем-то занят и замкнут еще больше. Однажды мы с Володькой Кияновым и Гришкой Рудяшкой зашли к нему в гости. Петька сидел у стола и кормил Ванюшку мясным бульоном. Мальчишка жадно глотал ложку за ложкой, и на его шейке под тонкой, словно папиросная бумага, кожицей билась какая-то синяя жилка. Нам даже стало страшно: не лопнет ли?

От вида еды и запаха мяса закружилась голова. Казалось, вот этот суп, что ел Ванюшка, мы проглотили бы вместе с миской. Петька явно не ожидал прихода и смутился. Он смотрел на гостей из-под насупленных бровей, словно ожидая чего-то неприятного. Мы решили: он боится, что мы попросим есть, — и заторопились на улицу. Но Петька встал из-за стола, загородил нам дорогу и попросил остаться.

Он усадил нас за стол, поколдовал где-то в углу и вдруг поставил перед нами миску ароматного варева с мясом. Мы смотрели на мясо и соображали: спим или не спим? Потом решили, что не спим, и выхлебали юшку в мгновение ока. Съели мясо и не оставили ни единой косточки. Мы грызли их до тех пор, пока они не превращались в муку.

Потом мы еще бывали у Петьки в гостях, и каждый раз он чем-нибудь угощал. То консервами, то печеньем. Вот тогда его и прозвали Буржуем. Взрослые тоже дивились тому, что происходило, и ничего не понимали.

Впрочем, что касается консервов и печенья, то здесь догадаться было нетрудно. Эти продукты были только у немцев. Достать их — значило или заслужить, или украсть, заслужить Петька у фашистов мог только то, что и все остальные. Значит… Мы множество раз наблюдали, что это значит. У гадов ведь за все расчет один. Как рассчитались, так и заказывай, мама, поминки. Мы предупреждали Петьку, но он только зло усмехался и повторял:

— Рубайте, рубайте!

Мы ели и хорошо понимали, что это «Рубайте, рубайте» ничего другого не означает, как «Не лезьте не в свое дело». Ничего себе, не свое. А если поймают?

Как-то раз я был у Петьки. Он накормил меня своим варевом, и мы сидели за столом, перелистывая откуда-то принесенную им книгу. Называлась она «Адыгейские сказки и сказания». В дверь без стука, но рванув так, что она чуть не слетела с петель, вошли двое немцев. Закутанные черт-те во что с ног до головы, они несколько секунд настороженно озирались но сторонам, затем, не обращая на нас никакого внимания, бросились к печке и, стащив с синих, словно в судороге скрюченных пальцев рукавицы, начали греть руки. Гитлеровцы чуть ли не клали их на плиту, и нам все казалось, что вот-вот послышится запах горелого мяса.

А эсэсовцы грелись и не то от удовольствия, не то от боли стонали. Постепенно они стаскивали с себя вещь за вещью. Вначале то, что было на голове, затем — еще раз убедившись, что в доме никого, кроме детей, нет, — сняли с груди автоматы, расстегнули шинели и, наконец, стащили с ног сапоги. По комнате сразу распространился запах прели и навоза. По мере того как они приходили в себя, их носы все больше и больше улавливали запах вареного мяса. Когда солдаты отошли настолько, что были в состоянии ворочать языком, они выбросили нас из-за стола, переставили его поближе к печке и, не снимая шинелей, уселись друг против друга. Один из них, вырвав из принесенной Петькой книги несколько листов, протер ими стол и угрюмо приказал:

— Essen… Schneller! — Но, видно, решил, что мы можем не понять, и тут же перевел на русский: — Кушять… Бистро!

Теперь уже «кушять» просят. Раньше, как в столовой, выбирали: «яйки… курки… млеко…». А теперь «кушять». Только и осталось, что «бистро». Нам это хоть по-немецки, хоть по-русски… Знаем, чем может закончиться.

Петька делает жалобное лицо и отрицательно качает головой. Нету, мол… Гитлеровцы недоверчиво смотрят на нас, жадно вдыхают аппетитные запахи и еще злее повторяют:

— Бистро!

Один из них поднимает автомат и направляет на Петьку.

Второй незамедлительно делает то же самое и уточняет по-немецки:

— Schneller!

Какое-то время в комнате слышны только тяжелое дыхание солдат да испуганные всхлипы Ванюшки. Затем фашисты еще раз объясняют:

— Brot… Хлеб! Ти понимаешь, русский швайн?

Конечно, мы понимаем, и что такое «швайн», и что такое «капут»… Петька пытается втолковать солдатам, что хлеба нет, но те упорно не верят. Им просто кажется невероятным, что в доме, где так пахнет, нет хлеба. Один из них встает, берет свой шмайс и направляет на Петьку.

— Ich werde schissen![4] — Он тут же уточняет по-русски: — Пу-пу!

Петька делает широкий жест рукой и предлагает:

— Найдите хоть крохотку!

Естественно, немцы ничего не понимают, но Петькин жест их почему-то успокаивает. Тот, что сидит за столом, говорит своему напарнику какие-то слова, и он недовольно опускает оружие.

Солдаты начинают шарить по комнате. Они буквально расшвыривают все, что попадается им под руку. Они ищут, и, по мере того как приближаются к углу, из которого Петька всегда выносит свои харчи, мне становится все жарче и жарче. Ведь если найдут…

Я гляжу на Петьку и удивляюсь: он совершенно спокоен. Гитлеровцы ничего не находят, от злости швыряют в печку нашу книгу и, погрозив на прощание кулаком, уходят.

Мы долго молчим, затем я тоже собираюсь домой. Колени дрожат, язык не хочет слушаться, но я все же говорю другу:

— Ты бы поосторожней! Ведь найдут — не поздоровится.

Петька по-прежнему спокоен, только очень бледен.

Он смотрит на меня все тем же странным взглядом и угрюмо выдавливает:

— Не найдут. А найдут… — Он не договаривает, отворачивается и тихо заканчивает: — Что же сделаешь…

И все-таки только я один знаю, какой он Буржуй. Это было весной, незадолго до ухода оккупантов. Мне срочно нужно было повидать Петьку, передать какую-то новость. В доме я никого не нашел и вышел на улицу. Во дворе тоже вроде никого не было, и я уже совсем собирался уйти, как вдруг где-то за сараем мне послышался Ванюшкин голос. Решив пошутить, я тихо подкрался к сараю и осторожно выглянул из-за угла. Я как выглянул, так и остался стоять с открытым ртом.

Петька сидел на корточках и складывал в казанок мясо, а рядом лежала только что содранная собачья шкура. В том, что шкура собачья, сомнений быть не могло, потому что тут же лежала голова какого-то Полкана.

Петька, видно, почувствовал мой взгляд и резко обернулся. Я впервые увидел его таким растерянным, даже капельки пота выступили ка лбу. Он встал, потоптался, зачем-то прикрикнул на Ванюшку, который ничего не сделал, набросил на казанок тряпку и, глядя куда-то в землю, сбивчиво заговорил:

— Ты это… Никому… Ладно? — Он замолчал, пошевелил губами, словно отыскивая нужные слова, и вдруг заволновался: — А что делать? Что? Как Настя, да? Как Настя?.. — Он прижал к себе младшего братишку и все повторял и повторял, как в бреду: — Как Настя… Как Настя…

А вообще Петька научил нас не умирать от голода. Мы не брезговали ни ховрахами[5], ни воронами, ни воробьями, и чего мы только не ели в ту последнюю оккупационную зиму и весну! Ховраха сваришь, так лучше любой курицы, а печеные на углях воробьи — так и за уши не оттянешь.

Загрузка...