Глава 11: Краска, лёд и неприличное предложение

Дверь в гардеробную закрылась за нами с мягким щелчком. Воздух здесь был другим, не как в кабинете с его запахом власти и пергамента, и не как в спальне с её утренней, сонной теплотой. Здесь пахло кедром, холодным шёлком и едва уловимым, знакомым одеколоном, сухим, древесным, совсем как он.



Я уже была здесь. Помнила эти строгие шкафы, идеальный порядок. Но сейчас смотрела на комнату другими глазами, не как на чужую территорию, а как на совместную мастерскую по производству безумия.


Аррион прошёл к трюмо, его плечи подчёркивали неприступную линию, но в медленности движений читалось глухое сопротивление. Он остановился перед зелёным ларцом и замер. На секунду. Как перед последним рубежом, за которым уже не будет привычных стен.

Потом, будто преодолевая невидимое, давящее сопротивление, положил на крышку ладонь. Не поставил — положил, широко раскрытой ладонью. Жест был слишком медленным, слишком обдуманным, чтобы быть простым действием. Он был похож на молчаливую сделку. Или на прощание.



И я поняла. Поняла кожей, сердцем, всем своим нутром, привыкшим читать язык тела. Это была не подготовка реквизита. Это было нечто большее. Он не прощался. Он впускал.



Между его ладонью на потёртом дереве и моим дыханием где-то за его спиной натянулась нить. Тонкая, почти невесомая. Нить из того самого, неназываемого вслух доверия. Это было молчаливое признание:



«Познакомься. Это — я. Тот, кого здесь больше нет, но без кого не было бы того, кто стоит перед тобой сейчас.»



И в воздухе, густом от тишины и запаха кедра, я почувствовала его мимолетный, острый страх. Не страх выглядеть глупо. Страх стать чужим. Легче было бы выставить на посмешище своё тело, свою власть, даже свой лёд, чем вот это. Этот пыльный сундук с призраками мальчишки, которого он сам давно перестал узнавать в зеркале.


Но рука уже лежала на крышке. И отступать было поздно. Нить была протянута. Оставалось только ждать, порвётся она или выдержит.

Меня потянуло за ним. Не подумав, почти рефлекторно, я протянула руку и коснулась ладонью его спины, между лопаток, через тонкую ткань рубахи. Жест почти утешительный, инстинктивный — всё в порядке. Я здесь.

Он дёрнулся. Резко. Как от удара током. Не просто вздрогнул, всё его тело напряглось в одно мгновение, спина под моей ладонью стала каменной, жилы на шее выступили. Он не обернулся, но я почувствовала, как по спине пробежала волна ледяного отторжения. Чистейший, животный рефлекс. Так рычит зверь, застигнутый на своей самой тайной тропе. Не сейчас. Не здесь. Я еще не готов, чтобы меня трогали в этом месте.

— Напоминаю, — сказал он, не оборачиваясь, голос был ровным, но в нём стоял лёд, — Внутри нет волшебной палочки, превращающей императора в умирающего лебедя. Только хлам.

Сердце ёкнуло. Но не от обиды. От понимания. Он пытался отгородиться. Оттолкнуть. Выставить барьер из колких слов и ледяного тона. Как на ринге, когда противник закрывается, уходит в глухую защиту, прячет под щитом рук разбитое лицо. Тактика «не подпускать».

«Нет уж, мой дорогой индюк, — пронеслось у меня в голове со всей ясностью боксёрского знания, — От меня не закроешься. Не отмахнёшься. Не отыграешь в сторонку. Если ты ушёл в глухую защиту, значит, я бью по корпусу. Ломаю стойку. Заставляю открыться.»

— Мне и не нужна палочка, — парировала я, подходя так близко, что почувствовала исходящий от него лёгкий холод и запах напряжения, — У меня есть кисти, краски и полное отсутствие благоговения. Этого хватит.



Аррион молча отступил от ларца, сделав жест рукой, как бы говоря делай что хочешь. Крышка открылась с пыльным, протестующим вздохом. Запах ударил в нос, нечто больше, чем лаванда и воск. Запах законсервированного времени. Слабое эхо духов, которые уже не носят, и бумаги, которая никогда не пожелтеет от солнца.



Внутри лежал не просто «хлам». Лежала история его не-императорства. Небрежно скомканные шёлковые шарфы цвета, который он сейчас никогда бы не надел — ядовито-салатовый. Пара перчаток с оторванной жемчужиной. Свиток с явно юношескими, вычурными стихами (я мельком увидела рифму «любовь — морковь» и поспешно отвернулась). Засохший цветок, приплюснутый между страницами толстой книги. И на самом верху, как насмешка, полумаска из чёрного бархата...,а под ней маленькая, грубо вырезанная из дерева фигурка единорога. У единорога был криво приклеенный серебряный рог (явно отломавшийся и починенный) и один глаз больше другого. Он смотрел в космос с глуповатым, безумным оптимизмом.



Я взяла маску. Бархат был потёртым на сгибах, но вышивка... Вышивка была детской, неумелой. Кривые серебряные звёзды, одна больше другой, лучи растопырены в разные стороны, будто звезда чихнула. Рука ребёнка или очень неуверенного в себе юноши. Это не было красиво. Это было трогательно. И от этого невыносимо личное.


Я позволила ткани скользнуть между пальцев, а другой рукой подняла единорога за рог, поймав его взгляд в зеркале. В нём читалась готовая колкость, защитная насмешка, но также и мгновенная паника: «Нет, только не это!Положи. На место. Сейчас же.».



«Так вот оно что, — промелькнуло у меня в голове с внезапной, ослепительной ясностью, — Вот откуда вся эта единорожья эпидемия. Не придворный декоратор, не дань моде. Личная, детская причуда. Он не просто хранил эту нелепую штуковину. Он её... лелеял. Чинил рог. И теперь из-за этого уродца все гобелены и потолки в этой каменной коробке усыпаны их блестящими мордами. И, боже правый, он наверняка этому страдальцу имя давал. И теперь это имя, должно быть, выбито где-нибудь на гербе мелким шрифтом. Или вышито золотом на том самом гобелене в тронном зале, где единорог похож на лошадь с острым похмельем.»



Мне вдруг дико захотелось рассмеяться. Не над ним. Над всей этой абсурдной цепочкой: кривой деревянный конёк, имперский указ «о красоте и благородстве рогатых», тонны шёлка и золота на вышивку их морд по всему замку. Это было трогательно. Неловко. Как мои первые боксёрские бинты, завязанные криво-косо. И от этого так по-человечески понятно, что даже как-то... согревало.


— Был красавчиком? — спросила я, потыкав пальцем в самую корявую звезду на маске. — Или, может, ценителем прекрасного? — я легонько тряхнула деревянной фигуркой, и единорог задребезжал, словно смеясь над всем миром.

Он наконец обернулся, привычно приподняв подбородок в жесте превосходства, но в его глазах не было ностальгии, лишь сухая, отстранённая ирония к самому себе того времени. И этот жест теперь выглядел не как власть, а как попытка отгородиться, за которой явственно проступала досада.

— Был мальчишкой, который пытался быть загадочным, а вышло просто смешно,— он быстрым движением забрал у меня единорога и швырнул его обратно в ларц, где тот звякнул о дно. — И у которого был дурной вкус в сувенирах. Делай, что должна. Без сентиментов.

«Без сентиментов», — мысленно повторила я, глядя, как он, хмуря брови (от смущения, а не от гнева, я уже научилась это различать), отворачивается к табурету, — Отлично. Значит, будем работать с фактами.

Факт первый: у императора в детстве был кривой единорог, которому он явно дал имя и чинил рог. Факт второй: ему до сих пор стыдно за это, и он милый, когда хмурится, пытаясь это скрыть. Факт третий и основной: сейчас этого милого, смущённого владельца кривого единорога надо сделать бледным и разбитым, как ту фигурку, что он только что зашвырнул в угол ларца. Рога ломать, конечно, не буду (пока что), но фигас под глазом — святое дело.



Приступаем.



Взяла первую кисть — плоскую, щетину пошире, для основы. Осмотрела его лицо при свете лампы. С чего начать? С главного. С цвета живой плоти, который нужно убить. С белил. Окунула кисть в густую, холодную пасту. Порядок действий ясен. Сначала — основа. Отсечь всё лишнее. Прикоснулась кистью к его виску.



— Холодная, — констатировал Аррион, не двигаясь.


— А под твоей кожей... будто кипит лёд, — поправилась я, растягивая прохладный крем. — Знаешь, как замёрзшее озеро перед тем, как треснуть? Всё тихо, всё холодно, а внутри — давление. Это твоя магия так нервничает?

— Это не магия, — пробурчал он. Голос был низким, прижатым к земле, почти стыдливым. — Это я. Мои нервы. Последний раз мне что-то рисовали на лице, когда мне было семь. Зелёный дракон на детском празднике. Кончилось истерикой нянек и ванной со льдом.



Я фыркнула, но не отвлеклась. Взяла тонкую кисть для теней. Чтобы нанести её правильно, мне пришлось встать ещё ближе, между его коленями, почти касаясь его грудью. Мой взгляд скользнул по его лицу. Я видела всё: мельчайшие морщинки у глаз, не от возраста, а от привычки щуриться, оценивая; идеальную линию носа, которую в его мире, наверное, считали аристократической; упрямый изгиб губ, сейчас плотно сомкнутых, будто сдерживающих не то вздох, не то проклятие. Его дыхание, ровное и глубокое, обжигало кожу на моём запястье.



Работа требовала концентрации. Абсолютной тишины в голове. Но тишина сейчас была другой, не пустой, а густой, заряженной, как воздух перед грозой, когда каждая молекула трещит от статики. Наполненной тем, что он только что сказал. И тем, что я о нём теперь знала.



«Ну что ж, — подумала я, ощущая под пальцами напряжение его кожи, — Раз уж пошла такая пьянка…»



Кисть двигалась почти сама, а где-то на задворках сознания, в той самой тёмной кладовке памяти, куда я редко заглядывала, зрело воспоминание. Не картинка, а клубок ощущений: запах школьного туалета, едкий вкус страха на языке, липкость размазанной туши на щеках.


— Знаешь, — начала я, и мой голос в этой особой тишине приобрёл странную, доверительную мягкость, — В первый раз в жизни я накрасилась не для праздника. А для драки. Мне было десять.



Под кистью его кожа оставалась неподвижной, но я почувствовала, как его взгляд, до этого рассеянно блуждавший где-то в отражении, резко сфокусировался на моих руках. Не на лице в зеркале. На моих пальцах, держащих кисть. Внимание. Острое, живое, снятое с внутренних переживаний и перенесённое на меня.


— Одноклассник, здоровенный, как молодой бык, сказал гадость про мою сестру, — продолжала я, смешивая на палитре синий и фиолетовый для «синяка». — Я знала, что не смогу его победить. Но думала… если буду выглядеть страшнее…



Его дыхание, до этого ровное и неглубокое, замерло на вдохе. Будто он сам, на миг, перестал дышать, слушая. Потом выдохнул, медленно, с лёгким, едва слышным свистом сквозь сомкнутые зубы. Звук, похожий на шипение раскалённого металла, опущенного в воду.



— Я стащила у сестры тушь и ярко-алую помаду. В школьном туалете разукрасила себя. Полосы на щеках, как у дикаря с картинки. Тушь размазала под глазами. И губы — кроваво-красные. Я думала, выгляжу как воин-амазонка. Как Зена — королева воинов, мой детский кумир. Я даже попыталась изобразить её боевой клич, но вышло хрипло и нелепо, потому что боялась, что услышат из соседней кабинки.


Я наклонилась ещё ближе, чтобы провести тонкую линию «трещинки» у виска. Наш лоб почти соприкоснулся.



— А на деле получилась… как кукла злого клоуна, которую побили. Я выкатилась к нему из туалета. Вся такая… пёстрая и надутая. Он посмотрел, — я почувствовала, как под моей кистью его скула на мгновение смягчилась, — И завизжал от смеха. Высоко, истерично, как гиена.



«Ого! — выдохнул он, вытирая слёзы. — Сестра-то у тебя задохлик, а ты, я смотрю, полная психа! Настоящий, блин, семейный подряд!» Потом он сделал вид, что боится, зажмурился и закричал: «Ой, страшная! Не бей!» — и снова заржал уже вместе со своими приятелями. А потом толкнул. Не сильно, но неожиданно. Я шлёпнулась в лужу. Грязная, холодная вода мгновенно пропитала колени, въелась под ногти.



— Пока я пыталась отплеваться от грязи, один из его дружков швырнул мой портфель на ближайшее дерево. Он застрял между веток, и тетради посыпались вниз, как белые птицы, пачкаясь в той же луже. Вслед за ними выскользнула и упала в грязь косметичка сестры, та самая, бархатная, с вышитой розой. Главный засранец, тот самый, что всё начал, наступил на неё сапогом и раздавил.



Я замолчала, нанося последний штрих на его вторую скулу. Аррион сидел совершенно неподвижно, но это была уже не прежняя скованность. Всё его существо, каждая мышца, казалось, замерли, чтобы не спугнуть ни одного слова. Тишина в комнате стала густой, тяжёлой, налитой смыслом только что сказанного, как бульон, в котором сварили всю боль десятилетней давности.



В его глазах, пристально смотрящих куда-то сквозь меня, в прошлое, мелькнуло не сочувствие, а жёсткое, мгновенное узнавание. Узнавание того самого вкуса детского бессилия и публичного позора. Его челюсть резко сжалась, напряглись жвалы, и на миг по комнате пробежал ледяной ветерок, заставивший пламя в лампах дрогнуть. И тогда его рука, та самая, что до этого лежала на колене, сжатая в кулак, медленно разжалась. Поднялась. И тёплая, тяжелая ладонь легла мне на бедро, чуть выше колена, не как обладание, а как якорь, брошенный в бурю общего воспоминания.


— И что… — его голос был низким, хриплым от сдержанного чувства, — Что было дальше? После того как… он раздавил?

— Пришла домой. Вся в ссадинах и в слезах, от которых вся эта дурацкая раскраска поплыла ещё страшнее. Отец увидел. Не стал ругать. Молча усадил на табурет в прихожей, взял грубую тряпку, смоченную в чем-то едком, что пахло его мастерской, и оттёр мне лицо. Больно было. Кожа горела. Потом он посмотрел на меня, и сказал: «Хочешь, чтобы тебя боялись не из-за раскраски, а из-за того, что ты можешь? Пойдём, покажу, как это делается».

Я отложила кисть и взяла его за подбородок, мягко повернув его лицо к себе. Мы оказались нос к носу. В его синих глазах не было уже ни ледяного блеска, ни ярости. Была глубокая, сосредоточенная тишина, в которой что-то старое и каменное наконец рассыпалось в пыль.



— На следующий день он привёл меня в зал. Вонючий, тёмный, пропахший потом и старой кожей. И сказал: «Вот твой настоящий грим. Кровь из носа. Соль пота на губах. И знание, куда бить. Всё остальное для тех, кто смотрит по сторонам, — я провела большим пальцем по его теперь уже бледной щеке, смазывая границу «синяка». — Мы сейчас красим тебя, Аррион, для одного зрителя. Чтобы он увидел этого побитого клоуна и рассмеялся. Чтобы решил, что ты размазанная помада. А всё, что важно, твой лёд, твоя хватка, твой расчёт..., останется здесь, — я приложила ладонь к его груди, прямо над сердцем, чувствуя под тканью рубахи ровный, сильный стук. — Спрятано. Пока он будет ржать, ты приготовишь удар. Который выбьет из него все зубы и заодно высокопарные речи.



Аррион долго не отвечал. Он просто смотрел на меня. И в его взгляде что-то переломилось, растаяло и стекло вниз, сняв каменную маску с его черт. Он медленно, очень медленно выдохнул. В этом выдохе ушло всё — вся ярость, всё сопротивление, вся горечь от необходимости этой лжи. Его плечи опустились не от слабости, а от снятия тяжести, будто с них сняли невидимый плащ, сотканный из ожиданий целой империи.



Спина потеряла стальную прямоту, став просто прямой. Он смотрел на своё разукрашенное отражение, и в его глазах не было отвращения. Был холодный, ясный расчёт, и под ним слой странной, почти неуловимой благодарности.



Он кивнул. Один раз. Коротко и ясно. Принятие. Не плана. Принятие моих слов. И чего-то большего, что стояло за ними.


— Спасибо, — тихо сказал он, и это прозвучало не как формальность, а как признание, вырвавшееся из самого сердца.



— За что? — спросила я, чувствуя, как что-то ёкает под рёбрами.



Уголки его губ дрогнули в той самой, чуть усталой, но настоящей улыбке, которая делала его лицо вдруг молодым и беззащитным.



— За то, что залезла тогда в ту дурацкую коробку.



Из меня вырвался короткий, хриплый смешок.



— Ну ты даёшь, индюк. Вечно у тебя комплименты как пинки под зад. Спасибо, что принесла себя на блюде с бантиком, очень удобно.



— Именно так, — улыбка стала шире, открытой и по-настоящему тёплой, растопив последние остатки искусственной бледности на его лице. — Самый ценный и неудобный подарок в моей жизни.



Его рука, лежавшая на колене, разжалась, скользнула вниз и крепко, почти по-хозяйски, обхватила мою ногу чуть выше щиколотки. Пальцы, длинные и уверенные, обвили мою лодыжку. От этого простого захвата по коже пробежала волна тепла, смешанная с дрожью.



— Аррион.



— М? — он приподнял бровь, и в уголке его искусственно осунувшегося рта заплясала тень усмешки.



— Ты мешаешь художнику.



— Я? Ни в коем случае. Просто проверяю, не онемели ли у тебя ноги от такого прилежного стояния. Ищу точку опоры. Чисто из человеколюбия. А то упадёшь, и кто же тогда доведёт до совершенства мой предсмертный вид? Останусь я на полпути к загробному миру, с одним синяком и кривой трещиной на виске. Непорядок.



Я ткнула ему в лоб кончиком губки, оставив мокрое пятно. Капля замерла на его идеально нарисованной бледности, как слеза.



— Вот твоя точка опоры. Сиди смирно, Ваше Хрупкое Величество.


Он засмеялся, не хрипло, а низко, грудью, и этот звук был живым и тёплым, как первое пламя в очаге после долгого холода. Смех сообщника. Смех человека, который нашёл в этой грязи своего партнёра. Но руку не убрал. Наоборот, его большой палец начал медленно водить по внутренней стороне моей лодыжки, выписывая невидимые руны, от которых мурашки бежали вверх по икре.



Шероховатость его кожи, привыкшей сжимать рукоять меча и свитки указов, странно контрастировала с нежностью движения. Отвлекающе-нежными, нарушая все границы личного пространства, которые в этой комнате и так были стёрты в пыль.


— Если у меня дрогнет рука, — предупредила я, выводя тончайшую сетку «лопнувших капилляров» у крыльев носа, — У тебя будет не трагический упадок, а клиническая картина аллергии на власть. Тебя устроит такой сюжетный поворот?

— Мне нравится, как у тебя сосредотачивается взгляд, когда тебя дразнят, — лукаво сказал Аррион, и пальцы двинулись чуть выше, к внутренней стороне бедра. Его прикосновение сквозь тонкую ткань штанов было как электрический разряд, жгучим и точным, — Глаза сужаются, губы поджимаются в тонкую ниточку… Ты выглядишь, как хищница, которую отвлекли от добычи. Это возбуждает.



Я отложила всё. Кисть с тихим стуком упала на палитру, разбрызгав капли синего и фиолетового. Взяла его за подбородок обеими руками и наклонилась так близко, что наши дыхания смешались. Он не моргнул. Его синие глаза смотрели на меня без тени раскаяния, только с весёлым, тёплым вызовом. В них отражалось моё лицо.


— Ещё одно движение, — прошептала я, чувствуя, как его дыхание, пахнущее мятным чаем и чем-то неуловимо металлическим, обжигает мои губы, — И я нарисую тебе не трагические морщины, а веснушки. И рыжие брови. И приклею бороду из шерсти того самого гобеленного единорога. Сделаю тебя главным героем комедийного фарса о пастухе, который случайно стал императором и теперь не знает, как объяснить придворным, почему от трона пахнет сеном.



— Звучит многообещающе, — его губы растянулись в ту самую, опасную и притягательную ухмылку. Он приоткрыл рот, будто собираясь что-то сказать...



И я на миг увидела идеальный ряд белых зубов. Но вместо слов он лишь выдохнул, долгий, смиренный выдох, в котором капитуляция смешалась с вызовом. Его пальцы разжали хватку на моём бедре, скользнули вниз и легли просто на колени, приняв нейтральную, почти образцовую позу.



— Но я верю в твой перфекционизм. И в то, что ты не захочешь портить такую… выразительную работу.



Молчание повисло между нами, густое и сладкое, как мёд. Мы оба знали, что дуэль закончилась вничью. Он отступил, но не сдался. Я одержала верх, но не использовала его. Теперь надо было заканчивать начатое.



Я вздохнула, сдаваясь, но на сей раз не его настойчивости, а этой новой, тихой договорённости между нами, и вернулась к завершающим штрихам. Наклонилась совсем близко, чтобы нанести лёгкую «испарину» на его лоб смесью глицерина. Наши лица были в сантиметрах друг от друга. Я чувствовала его взгляд на своей коже, как прикосновение. Он изучал каждую мою ресницу, каждую веснушку, разбежавшуюся по переносице, следя, как кончик моего языка от напряжения появляется между губ.



И в этой тишине, густой от сосредоточенности и общего дыхания, меня вдруг пронзила мысль, холодная и ясная, как удар колокольчика: слишком тихо. Слишком покорно. Это не мир. Это перемирие. А у любого перемирия, особенно с ним, есть срок годности — примерно до того момента, как противник окажется в зоне досягаемости.


И его нейтралитет, так красиво демонстрируемый сложенными на коленях руками, дал сбой. Громкий, решительный и совершенно беспардонный.

Императорские руки обхватили мои бёдра, крепко и властно, впиваясь пальцами так, что сквозь ткань я почувствовала обещание синяков — его личных, настоящих. И прежде чем я успела издать звук, он притянул меня к себе и прижался губами к моему животу, прямо ниже ребер, через тонкую рубашку. Тёплое, влажное, шокирующе интимное прикосновение. Не поцелуй. Печать. Не императорская на воске. А живая. На плоти. Утверждение жизни прямо поверх того места, где клокотал страх перед смертью, которую мы затеяли.



Сердце у меня в груди пропустило удар, замерло, а потом заколотилось с тройной силой. Из меня вырвался не визг, а сдавленный звук, нечто среднее между смешком и стоном. В горле пересохло, а низ живота сжало горячей, тягучей волной желания, сметающей в пыль все мысли о планах, Зареке и предстоящем спектакле. На миг во вселенной остались только эта точка под ребрами, прожигаемая его губами, и тихий, дикий восторг от того, что даже здесь, на краю пропасти, он нашел способ напомнить: мы живы.


— Ар-ри-он, чёрт тебя дери! — выпалила я, чувствуя, как по щекам разливается жар.

Он оторвался, глядя снизу вверх. На его теперь идеально «угасающем» лице сияла самая настоящая, бесстыдная, мальчишеская ухмылка победителя.



— Просто проверял, не забыла ли ты дышать, художник, — сказал он непорочным тоном, но низкий, бархатный подтекст в его голосе выдавал истинные намерения. — Живот работает. Тёплый. Живой. Всё в порядке. И, кстати, весьма… отзывчивый. Я сделал пометку.


В воздухе запахло озоном, как перед грозой, а моя кожа заныла лёгким, знакомым холодком. Его магия, вырвавшаяся на миг из-под контроля, ответила на мой внутренний трепет, завершив этот опасный, волшебный круг: его прикосновение – моя реакция – его бессознательный, ледяной ответ. Физика и магия, сплетённые воедино.

Я посмотрела на него. На этого могущественного мага, повелителя льда, который только что был сгустком ярости, а теперь сидел с моими красками на лице, ухмыляясь, как сорванец, укравший яблоки. И почувствовала, как смех, чистый, безудержный, снимающий все остатки напряжения, поднимается из самой глубины и вырывается наружу.



— Ты совершенно невозможен, — засмеялась я, опускаясь перед ним на колени, чтобы быть на одном уровне.


Поза, в которой я обычно оказывалась перед противником на ринге после нокаута. Но сейчас это был не триумф — это была точка равновесия. Нашей общей высоты. Мои колени упёрлись в холодный пол, но мне было жарко. Я положила ладони ему на колени, чувствуя под ними упругие мышцы. Аррион слегка откинулся назад, как бы давая пространство, но его колени под моими ладонями непроизвольно разомкнулись чуть шире, бессознательный жест принятия, открытости.



— А ну-ка, дай сюда свою предательскую рожу. Надо подправить, куда-то весь пафос сбежал, осталась только наглая физиономия.


Он охотно подставил лицо. Но теперь его глаза светились не ледяным блеском власти, а живым, тёплым огнём, который растопил последние остатки маски «умирающего титана». На миг он снова стал просто человеком. Тем, кто способен бояться, стыдиться и… смеяться над собой, если рядом есть тот, кто понимает.



Я замерла, глядя на эту внезапную, неприкрытую уязвимость в его глазах. И прежде чем мысль успела догнать действие, я потянулась к нему и коснулась его губ своими. Легко. Коротко. Почти неслышно. Не для страсти. Для молчаливой клятвы. «Я здесь. Я вижу. Мы вместе в этом безумии».


Его губы под моими были неподвижны от неожиданности. Прохладные. С едва уловимым привкусом мятного чая и чего-то горьковатого, как шоколад с высоким процентом какао. Потом они дрогнули, раскрылись, и он ответил. Его рука поднялась, коснулась моей щеки, большой палец провёл по скуле, жест бережный, вопросительный.

Я приоткрыла рот чуть шире, позволив нашему дыханию окончательно смешаться. Кончик его языка коснулся моего, сначала просто касанием, потом скользнул вдоль. Вкус стал сложнее: мята, горький шоколад и теперь — я. Солоноватый привкус моей кожи, следы утреннего чая. Мы двигались неторопливо, без спешки, словно заново открывая друг друга. Не было той яростной борьбы за контроль, что была в гроте. Было тихое, сосредоточенное единение. Когда он слегка прикусил мою нижнюю губу, по спине пробежала знакомая дрожь, но сейчас она была мягче, глубже, отдаваясь не спазмом в животе, а спокойной теплотой где-то в районе грудной клетки.

Когда мы разомкнулись, лоб к лбу, в тишине комнаты звенело только наше прерывистое дыхание. И тогда я не только почувствовала, но и увидела.



От наших губ, соприкасавшихся в почти невесомом поцелуе, на миг повеяло лёгкой, искрящейся дымкой. Не инеем, а чем-то вроде холодного сияния, нашего общего выдоха, в котором его магия льда встретилась с моим горячим, человеческим паром и создала крошечное, мгновенное северное сияние, видимое лишь нам двоим в полумраке комнаты. Оно погасло быстрее, чем успело рассеяться, оставив на сетчатке лишь призрачное свечение.


Его глаза, теперь совсем близко, были тёмными, почти чёрными от расширившихся зрачков. В их глубине, как в тёмной воде, ещё колыхались отблески той самой, только что угасшей, магии. Он медленно моргнул, и в его взгляде, ещё влажном от только что случившейся близости, вспыхнула знакомая хитрая искорка. Уголок его рта дрогнул.

— Такой грим мне нравится, — произнёс Аррион тихо, его голос был низким, хрипловатым от поцелуя. — Он... располагает к продолжению. Куда более приятному, чем имитация агонии.



— Иди ты, — фыркнула я, но уже с улыбкой, отводя взгляд и снова берясь за кисть, — Твой грим поплыл, индюк. Сейчас доведу до ума твой предсмертный хрип, а там... посмотрим, что у нас там по расписанию после «кончины монарха».



Только после этого я поправила грим, стёрла следы своего испуга и смеха с его лба. Мои движения стали медленнее, почти нежными. Это уже не был просто спектакль. Это стало ритуалом. Нашим.



Под подушечками моих пальцев его кожа была горячей. Не от лихорадки — от жизни, от того самого адреналина и смеха, что бушевали в нём минуту назад. И он, замечая эту смену темпа, не дёрнулся, не съязвил. Просто позволил.



— Готово, — наконец сказала я, отодвигаясь. — Взгляни.


Он медленно повернулся к зеркалу. И снова пауза. Тот долгий, пристальный взгляд на незнакомца в отражении. Но теперь в уголках его искусственно осунувшихся губ играла тень той самой ухмылки, что он только что дарил мне. В зеркале наши взгляды встретились — его, пристальный и оценивающий, и мой, затаивший дыхание.



— …Отвратительно убедительно, — сказал Аррион, но теперь в его голосе не было горечи. Было тихое, почти уважительное признание.



Его взгляд скользил не по синякам, а по границе, где моя краска встречалась с его кожей, по неестественному провалу щёк, который я создала тенями. Он оценивал не грим. Он оценивал искусство иллюзии, в котором теперь был соавтором. Я кивнула, всё ещё глядя на него, на этого странного двойника, которого мы только что создали.


— Теперь сцена, — сказала я тише, переходя на профессиональный, но уже не отстранённый, а скорее, деловой тон соучастника. — Ложись. И помни про хрип: не булькающий, а сухой. С надрывом, который обрывается, будто не хватает сил даже на кашель. Как будто ты пытаешься откашлять осколки своего былого величия, а они царапают изнутри.

Он поднялся с табурета. И началось превращение. Словно невидимый режиссёр щёлкнул хлопушкой. Плечи его ссутулились не просто, а обвально, будто кости теряли жёсткость. Голова поникла, шея стала тонкой и хрупкой на вид. Он сделал шаркающий шаг к двери в спальню, и это был шаг старика, из которого ушла вся сила. На его лице не осталось и следа нашей минувшей близости или смеха. Только пустота угасания. Он взглянул на своё отражение в зеркале боковым зрением, и в глазах нарисованного страдальца не было ничего. Полная, леденящая пустота.

И только уже берясь за ручку двери, он наполовину обернулся. Его взгляд нашёл меня в зеркале. И в этой пустоте, на самое короткое мгновение, вспыхнул, тот самый живой огонь, тёплый и ясный. Секретный знак. Только для меня. Тот же огонь, что горел в нём после моего неожиданного, тихого поцелуя. Молчаливое эхо нашего ритуала, спрятанное в самой сердцевине лжи.

— Как репетиция? — выдохнул он уже не своим, а чужим, рассыпающимся на части, голосом.



И, не дожидаясь ответа, вошёл в спальню, мягко прикрыв дверь. Через мгновение оттуда донёсся тот самый, идеально поставленный, сухой, надрывный кашель.


Я осталась стоять посреди гардеробной, прикасаясь пальцами к губам, на которых горел след его смеха и этой внезапной, выстраданной нежности. Сквозь слой театральной грязи на его лице и на моих руках пробилось что-то настоящее. Простое. Смешное. Наше.

Опустила взгляд на свои руки. Пальцы, испачканные в белилах, синей и фиолетовой краске. Этими же руками через час, может быть, придётся сжимать кулак. Я сжала их, почувствовав под краской память, о тепле его ладони на моём бедре, о влажном прикосновении его губ к животу, о том огне в его глазах в последний миг.

«Знание, куда бить», — вспомнились отцовские слова. Теперь я знала, куда бить Зареку. И, что важнее, знала, что защищала. Не трон. Не империю. А этого невозможного человека, который научился смеяться, позволив мне раскрасить себя в клоуна.


Кашель за дверью спальни оборвался, оставив в гардеробной гулкую, зловещую тишину. Тишину, которую тут же взорвали два звука: моё собственное, тяжёлое дыхание и настойчивый, глухой стук крови в висках. Такой же ровный и неумолимый, как отсчёт секунд перед гонгом. Десять. Девять. Восемь.



Воздух, ещё минуту назад пахнувший кедром, его кожей и нашим общим, сдавленным смехом, теперь отдавал горьковатым привкусом лжи и театрального клея. Пахло спектаклем. И пора было выходить на сцену.



Мне понадобилось несколько глубоких, шумных вдохов — не для успокоения. Это был разгон перед прыжком. Сброс лишнего веса. Я мысленно сдирала с себя кожу человека, который только что дрожал от его прикосновения. Снимала перчатки с бархатной подкладкой чувств. И натягивала жёсткую, потную кожу тактички, готовой устроить адский переполох. Надевала капу. Застёгивала шлем. Выход на ринг — это всегда холодный мандраж и горячая решимость. Сейчас будет то же самое, только зрителей — весь чёртов замок, а противник — их собственная вера.



Резко встряхнула головой, будто отряхиваясь от липкой паутины нежных и опасных мыслей, и, оттолкнувшись от косяка, толкнула дверь обратно в кабинет.



Аррион стоял у огромного окна, спиной к комнате, но не в своей привычной позе властелина, созерцающего владения. Он стоял согнувшись, одна рука беспомощно опиралась ладонью о холодное стекло, будто только эта хрупкая преграда отделяла его от падения в бездну. Утренний свет, беспощадно ясный и прямой, лился на его загримированный профиль, делая «мраморную бледность» почти просвечивающей, а «синяки» под глазами зловеще глубокими, как провалы в иной, страдальческий мир.



— Ну что, Ваше Угасающее Величество, — сказала я, и мой голос в каменной тишине прозвучал нарочито громко, почти грубо, — Готов к овациям? Или хотя бы к тихому, благочестивому шипению «мы скорбим, ваше величество, и уже присматриваемся к ценам на траурную мишуру и катафалки.



Он медленно, будто каждое движение давалось ценой невероятных усилий, повернул голову. Его взгляд был намеренно туманным, расфокусированным, идеальная игра на пустоту. Но я-то знала, что за этой пустотой. Там сидел тот самый парень с кривым единорогом и ухмылкой вора, укравшего у мира всю свою боль. И он смотрел на меня оттуда. Прямо в глаза.



— Надеюсь, — прошептал Аррион голосом, в котором хрипотца боролась с привычной иронией, — Что твоё мастерство сочинять истории на ходу не уступает мастерству превращать императоров в нечто среднее между вымоченным в рассоле привидением и перезрелым сливовым джемом. Иначе, кошечка, этот наш спектакль станет самым коротким, позорным анекдотом в моей многострадальной династии.



— Расслабь свои нарисованные морщины, индюк. Я сейчас покажу тебе высший пилотаж в жанре «случайная, но очень убедительная правда». Ты тут побледнеть ещё для верности. Подумай о высоком. О бренности бытия. О тщете мирской власти… Или, если не тянет на философию, — я бросила на него искоса взгляд, — Просто мысленно пересчитай свои годовые налоги с Веланда. Должно помочь. От одной мысли о деньгах у любого аристократа проступает на лице благородная, смертельная бледность.



И, не дав ему и шанса на возражение, я выскользнула из его покоев, оставив его в роли угасающего владыки.



Первым делом — мои покои. Я влетела туда, и дверь, хлопнув, едва не снесла с ног Лиру. Она стояла на цыпочках перед полкой, сдувая невидимые пылинки с того самого шлема-грифона. Позолоченное, некогда нелепое украшение теперь сияло, как святыня. На её лице было выражение не служанки, а хранительницы артефактов, оберегающей самую ценную реликвию.



— Лир! — я схватила ее за плечи, обернув к себе. — Отставить ревизию военных трофеев! Сейчас нужна не реставрация, а диверсия. Твой звёздный час. Ты готова стать первоисточником самой сочной сплетни в истории этого каменного мешка?



Лира аж подпрыгнула, инстинктивно прикрыв шлем ладошкой, будто защищая его от моих бурных новостей. В её карих глазах мелькнул испуг, потом привычное беспокойство, а там, в глубине, уже разгорался тот самый огонёк азарта, который я в ней так ценила. Она не была дурочкой. Она знала, что со мной её жизнь превратилась из размеренного ритуала подачи чая в непрерывный аттракцион невиданной щедрости.



— Юля... — прошептала она, и в её голосе теперь явно звучала паника, смешанная с обречённостью. — Что? Что... случилось? — она вздохнула так глубоко, что её чепец пошатнулся. — Только не говори, что опять покушение... Или что император опять взорвал... ну, не взорвал, а заморозил что-то непоправимое?



— Никто ничего не взрывал и не замораживал, — успокоила я её, держа за плечи. — Точнее, не в этот раз. Но нам нужно, чтобы все думали, что с ним случилось нечто... леденяще-горячее. И я знаю только одного человека, чьё слово, сказанное шёпотом на кухне, к полудню станет указом для всей прислуги. Это ты.



Она выпрямилась, забыв про шлем. В её позе появилась та самая, знакомая мне по прошлым «операциям», сосредоточенность.


— Что нужно? — спросила она просто. Никаких «зачем» или «почему я». Только суть. Это было дорогого стоит.



— Беги на кухню. К травнице Агате. Или к той, что сушит травы у печи и крестится, когда мимо проходит стражник с секирой. К самой боязливой и болтливой. И скажи ей…


Я сделала паузу для драматизма, понизив голос до конспиративного шёпота.

— …что императору срочно нужен отвар. От «внутреннего ледяного огня».

Лира медленно кивнула, запоминая.

— Скажи, что видела сама. Как с него валит пар. А кожа холодная, как мрамор склепа. Что он холодеет изнутри, но при этом у него жар и бред. Говори тихо. Дрожи. Сожми в руке крестик, если надо. И — главное! — брось это и сбеги. Не давай вытянуть из себя подробности. Пусть её фантазия додумает остальное.

Лира зажмурилась на секунду, прокручивая инструкцию в голове. Когда открыла глаза, в них читалась уже не тревога, а решимость отличницы, получившей сложное, но интересное задание.

— Пар… холод изнутри… горячий бред… — повторила она. — Поняла. Запустить слух через Агату..., он разойдётся по всему штату прислуги к полудню. А оттуда к мелким чиновникам, а там и до ушей… тех, кого нужно...



Она умно не назвала имя Зарека, но мы обе понимали, о ком речь. Она была не просто посыльной. Она анализировала. Я не могла сдержать ухмылку.


— Именно. Ты не просто бегаешь с поручениями. Ты стратег информационной войны.


Теперь сделай это так, чтобы у Агаты аж варенье с полки упало от твоего шёпота, — я похлопала её по плечу, — И помни: твой испуг — наше главное оружие.


Лира вдохнула так, будто набирала воздух для нырка, и резко выдохнула всю свою нерешительность одним выдохом. Одним движением поправила чепец, уже не как украшение, а как часть рабочего обмундирования, и бросилась к двери. Уже почти переступив порог, она резко обернулась.



— Юля?


— Да?



— А он… , император… с ним всё в порядке? По-настоящему?


Вопрос был тихим, но в нём звучала вся глубина её преданности, не только мне, но и тому, кто стал для неё не просто повелителем, а частью нашего общего, безумного мира.

— Пока держится, — ответила я честно. — Но чтобы стало лучше нужна твоя помощь.



Этого было достаточно. Её лицо просветлело. Она кивнула — коротко, решительно, и её взгляд скользнул вглубь комнаты, к углу, где стояла боксёрская груша. На губах дрогнула странная, виновато-деловая ухмылка.



— Ладно. Тогда я побежала. И…Юля..., — она понизила голос до шёпота, будто сообщая ещё одну государственную тайну, — …сковородку я на кухню так и не унесла. Она там, за твоей грушей. Ну, на всякий случай. Мало ли что.


И, не объясняя, какой именно «случай» она имеет в виду (то ли внезапный голод, то ли необходимость дать кому-то по голове), она сорвалась с места и исчезла в коридоре.

Я осталась одна, глядя на пустой дверной проём. За ним — гулкая тишина спящего замка. Сейчас она взорвется. Отлично. Первая мушка запущена в паутину. Теперь — визуальная составляющая.



Мысленно представила ту самую тяжёлую чугунную сковороду, припрятанную в углу за боксёрской грушей. Не артефакт, не трофей, а обычная, пригоревшая сковородка. И почему-то именно от этой мысли стало спокойнее и веселее. Если у Лиры в голове уже есть план, куда девать кухонную утварь в случае апокалипсиса, значит, с нашим общим безумием всё в порядке.



Что ж, пора.



Сделала последний лубокий вдох, будто перед выходом на ринг. А потом рванула с места, как спортсмен на короткую дистанцию. Мои практичные сапоги на низком каблуке гулко и чётко забили дробь по отполированным веками каменным плитам. Это был не просто бег — это было несущееся воплощение тревоги, материализованный крик «SOS».



Я летела мимо ошеломлённых стражников у дверей, их лица мелькнули размытыми пятнами, смахнула локтем с узкого столика высокую, аляповатую вазу с орхидеями. Та с душераздирающим звоном разбилась о пол, рассыпав керамические осколки и шёлковые лепестки прямо под ноги.



Только тогда я вдохнула полной грудью и разрубила эту тишину своим голосом, нарочно сорванным на отчаянный, пронзительный крик:



— ЛЕКАРЯ! СРОЧНО ЛЕКАРЯ К ИМПЕРАТОРУ! КАРАУЛ! ВСЕХ, КТО МОЖЕТ ХОДИТЬ, СЮДА!



Эффект был мгновенным и сокрушительным, как удар тараном. Двери по обеим сторонам коридора начали распахиваться с тревожной частотой. Из них высовывались перепуганные, недоспавшие, не успевшие причесаться лица служебного люда — бледные, со следами подушек на щеках, с открытыми ртами. Их глаза, круглые от непонимания и страха, провожали мою несущуюся фигуру. Я сеяла за собой хаос, как ураган сеет обломки, и это было прекрасно.



— ВЫ! — мой палец, прямой и обвиняющий, ткнул в двух ближайших стражников в синих плащах, из нового, «проверенного» после истории с доспехами состава, — ТАЗЫ! БЫСТРО! ЛЁД! ВСЁ, ЧТО СМОЖЕТЕ НАЙТИ ХОЛОДНОГО! В ЕГО ПОКОИ! НЕСИТЕ КАК МОЖЕТЕ! СРОЧНО!


Они, не задавая лишних вопросов (благословенна военная дисциплина), бросились выполнять, их латы громыхали в такт безумному скачку.



Паника, которую я посеяла, уже начинала бродить, как дрожжи. Но для полной убедительности хаосу не хватало символа. Ужасу — лица. Нашей лжи требовалось неопровержимое, отвратительное, осязаемое доказательство, которое можно пощупать и обнюхать. И я знала, где его взять.



Я метнулась обратно в спальню Арриона, захлопнув дверь и на миг оказавшись снова в нашей тихой, наполненной общим знанием, реальности. Он сидел в кресле, но уже не изображал предсмертные муки, а смотрел на меня с холодным, хищным любопытством.


— Ты забыла сказать паролем, — заметил он, ухмыляясь, и в уголке его рта заплясала та самая, знакомая, опасная искорка.

— Очень смешно, — отрезала я, окидывая взглядом комнату, скандируя пространство. Мне нужно было что-то… что-то идеальное. Мой взгляд скользнул по камину, по столу, выискивая остроту, символ, ключ... и… зацепился.

На столике у его кровати стоял хрустальный графин с водой и массивная, тяжёлая серебряная чаша для умывания. Идеально. Вода в графине была кристально чистая, нетронутая. Чаша глубокая, с высокими стенками, чтобы ничего не расплёскивалось.

— Ага, — сказала я и направилась к столику, шаг твёрдый, как приговор.



Моя рука сама потянулась к массивной чаше. Серебро чаши под моими пальцами было холодным, почти как его кожа утром.



— Эй, — Аррион приподнялся в кресле, тень тревоги скользнула по его разукрашенному лицу. — Это моя любимая чаша. Её делали гномы Ущелья Плача три года.


— Теперь это наше лучшее оружие, — парировала я, хватая графин, хрусталь отдал в ладонь коротким, ледяным уколом.



Резким движением я наклонила его, и вода хлынула в чашу не тонкой струйкой, а солидным, тяжелым потоком. Она заполнила чашу почти до краёв, и в её внезапно ожившей, дрожащей поверхности застыло отражение: искорёженное пламя и его лицо, ставшее теперь вещественным доказательством нашего заговора.


— Ты понимаешь, — тихо произнёс Аррион, наблюдая, как я поднимаю теперь полную, тяжёлую чашу, — Что теперь ты официально украла у императора и воду, и посуду.

— Не украла, — поправила я, прижимая прохладное серебро к груди, — Конфисковала в качестве вещественного доказательства. Теперь это не вода. Это — продукт твоего распада. Первая порция.



— Юля… что, во имя всех ледяных духов, ты сейчас задумала?



— Усиливаю правдоподобие! — прошипела я в щель между дверью и косяком. — Молчи в тряпочку и помирай как можно художественнее!



Глубоко вдохнула, набрав в лёгкие побольше воздуха, не для крика, а для последнего, решающего рывка, как ныряльщик перед прыжком. Затем распахнула дверь в приёмную настежь и… замерла на пороге, прямо из его покоев.



В одной руке я держала пустой графин (эффектный реквизит!), другой прижимала к груди, будто защищая, ту самую серебряную чашу, полную до краёв воды. Вода колыхалась, тяжёлая и прозрачная, готовая вот вот выплеснуться наружу.



Я стояла, выпрямившись во весь рост, моё лицо было искажено гримасой, в которой смешались невыразимая скорбь, священный ужас и какое-то дикое, торжествующее отчаяние. Щёки горели, в висках стучало, а в уголках рта прятался спазм, который так и норовил превратиться в улыбку. Весь зал, человек двадцать, застыл, уставившись на меня. Тишина была абсолютной, звенящей, давящей, как вакуум перед взрывом.



И тогда, медленно, как жрица, совершающая обряд, я подняла чашу над головой. Серебро, холодное и чуждое, стало венцом, диадемой паники. Медный обод засиял в свете факелов, слепящим, обвиняющим кругом.



— ВЫ ВИДИТЕ?! — мой голос, низкий, срывающийся на самых высоких нотах, рванул, разодрал, взорвал тишину, как нож пергамент. — ВЫ ВИДИТЕ ЭТО ВСЕ?!



Я сделала два театральных, тяжёлых шага вперёд, в центр зала. Каблуки вонзались в ковёр с мясным, глухим звуком. Толпа, как один организм, отпрянула от меня и моего графина, волна отвращения и страха, откатывающаяся от прокажённой.



— ОН ТАЕТ! — завопила я, и теперь в голосе моём звенели самые настоящие, выжатые из всего пережитого за утро слёзы, — ПРЯМО НА ГЛАЗАХ! ЕГО МАГИЯ НЕ ДЕРЖИТ! ЛЁД, ЕГО СУТЬ, ЕГО СИЛА — ОНИ УХОДЯТ! И ОТ НЕГО ОСТАЁТСЯ ТОЛЬКО… ТОЛЬКО ЭТО! — я отчаянно тряхнула графином, и несколько капель, с противным чмоканьем, выплеснулись через край и шлёпнулись на роскошный шерстяной ковёр, оставив тёмные, влажные пятна.



В зале повисло гробовое, потрясённое молчание. Его прорвал лишь сдавленный, женский всхлип где-то сзади. Старший лекарь, тот самый седовласый, опустил свою сумку. Она грохнулась, зазвенела стеклом, но он не слышал. Его лицо было пепельным, землистым.



— Милосердные силы… — пробормотал он, и его глаза, привыкшие видеть кровь и раны, смотрели на чашу с немым ужасом, с тем ужасом учёного, который понял, что все его формулы — детский лепет. — Внутренний разлад стихий… Полный коллапс магического ядра… Я читал о таком… в старых гримуарах… Это… это необратимо… Конец в капле воды. Апокалипсис в серебряной посуде.



— И ЭТО ВСЁ… ВСЁ ВЫТЕКЛО ЗА ПОСЛЕДНИЙ ЧАС! — продолжала я, теперь уже опуская графин и глядя в его глубины, — … ВОДА… ХОЛОДНЫЙ, ЛИПКИЙ ПОТ ОТ АГОНИИ! — я выдержала паузу, давая этим словам просочиться в каждое сознание. — Мы пытаемся… мы пытаемся собрать, замедлить, остановить… но он тает, как последняя снежинка на ладони у палача! ЛЕКАРЯ! ГДЕ ЛЕКАРЯ, КОТОРЫЙ МОЖЕТ ЧТО-ТО СДЕЛАТЬ?!


Я бросила на них последний взгляд — взгляд, полный немого обвинения, безнадёги и какого-то надломленного достоинства. Затем развернулась, и не оборачиваясь, захлопнула дверь у них перед самыми носами.



Спина прилипла к массивному дубу, веки сомкнулись сами собой. Сердце колотилось где-то в горле, бешено, гулко, как барабанная дробь перед казнью. Грудная клетка вздымалась, ловя воздух, но в лёгких была вата, мёд, свинец. Со стороны это, наверное, выглядело как благородное горе, как скорбь верного телохранителя. На самом деле, я едва сдерживала истерический, дикий хохот, который рвался наружу, грозя разорвать меня изнутри, как слишком туго натянутую струну.



За дверью на секунду воцарилась абсолютная, оглушающая тишина. Тишина всеобщего оцепенения, паралича воли. А потом её, как плотину, прорвало. Хлынуло. Затопило.



— НАДО ЗВАТЬ АРХИМАГОВ! ВСЮ КОЛЛЕГИЮ! — взвыл чей-то молодой, срывающийся голос, визгливо, по-женски.



— Я ЖЕ ГОВОРИЛ, ЧТО НОВЫЕ ШПИЛИ НА СЕВЕРНОЙ БАШНЕ НАРУШИЛИ ЭНЕРГЕТИКУ МЕСТА! — завопил другой, видимо, придворный астролог или просто ипохондрик.



— О, СВЯТАЯ ЗАСТУПНИЦА, СПАСИ И СОХРАНИ… — начала причитать какая-то женщина, и к ней тут же присоединились другие, плач нарастал, как прилив.



— ОН ПРЕВРАЩАЕТСЯ В СОЛЁНУЮ ВОДУ! КОНЕЦ ИМПЕРИИ! — это был уже откровенно истеричный крик.



Миссия была выполнена. Блестяще. Не просто слухи. Теперь у них было материальное, осязаемое доказательство — графин с водой. И живой, трепещущий свидетель — я, с лицом, искажённым «правдой», выбежавшая из покоев умирающего владыки.



Я оттолкнулась от двери, и ноги на миг стали ватными, не слушались, будто после изнурительного спарринга. Сделала шаг, потом другой, опираясь больше на волю, чем на мышцы.



Аррион сидел в кресле у камина, но поза умирающего властителя была забыта. Он откинулся глубоко назад, одна рука ещё бессильно свисала с подлокотника для протокола, но другая — ладонью закрывала и рот, и глаза. И всё его тело не просто сотрясалось. Его выкручивало изнутри беззвучными, мелкими, судорожными спазмами. Плечи дёргались, пресс напрягался и расслаблялся в бешеном ритме, спина выгибалась дугой, будто его бил невидимый ток.



Он не кашлял. Не хрипел. Он плакал. От смеха.



Настоящие, крупные, блестящие слёзы катились по его искусственно осунувшимся щекам, смывая тщательно нанесённые тени «синяков» и «бледности». Они оставляли после себя чистые, блестящие дорожки на краске, как ручьи на размытой акварели. Он был похож на человека, которого тихо, методично душат изнутри приступом абсолютного, животного, неконтролируемого веселья. Веселья, которое не имеет права на существование здесь и сейчас, что делало его только сильнее.


— Ты… — он выдохнул сквозь плотно сжатые пальцы, и голос сорвался не на кашель, а на хриплый, сдавленный визг, полный восторга и ужаса, — Ты им… эту чашу… мой графин… подарок гномов Ущелья… как ДОКАЗАТЕЛЬСТВО… «ОН ТАЕТ!»… «ВСЁ ВЫТЕКЛО ЗА ЧАС!»… БОЖЕ ВСЕМОГУЩИЙ, ДОРОГАЯ, Я УМРУ… ПРЯМО СЕЙЧАС…



Из его сжатого горла вырвался дикий, хрюкающе-задыхающийся звук, нечто среднее между всхлипом, кашлем и рычанием, абсолютно неуместный для умирающего императора. Он склонился вперёд, давясь, захлёбываясь этим смехом, уткнувшись лбом в собственные колени. Халат съехал, обнажив напряжённую шею.



Я подошла ближе, к самому креслу. Воздух здесь пах им — холодным камнем, мятой, и теперь ещё горьковатой солью слёз и сладковатым запахом театрального крема. Мои собственные губы предательски дёргались, а в уголках глаз, от напряжения, от бешеного адреналина, от этой чудовищной, разрывающей живот судороги, которую приходилось сдерживать зубами, тоже стояла предательская влага. Это был не смех. Это был тихий истерический припадок, нервный срыв в миниатюре, выжатый через сито самоконтроля.



— Ну что, — сказала я, и мой голос дрогнул, — Доволен художественной подачей, Ваше Тающее Величество? Я думаю, они теперь не просто поверят в твою агонию. Они будут свято, до последней кочки в своём огороде, до последней монетки в кубышке, уверены, что ты постепенно превращаешься в солёную сельдь невиданного размера. Или в лужу. Очень имперскую, гордую лужу.


Аррион поднял на меня лицо. Это зрелище стоило всей предыдущей паники. Его лицо, этот холст, на который мы с таким старанием наносили смерть, было теперь безнадёжно испорчено. Разводы, полосы, потёки. Краска смешалась со слезами в причудливый, жалкий и одновременно невероятно живой камуфляж. Глаза — красные, воспалённые, слезящиеся, но в их глубине плясал тот самый живой, безумный огонёк, который я видела сегодня утром, в гардеробной. Огонёк не императора, а сообщника. Соучастника в великом, идиотском, прекрасном обмане.

— Если он… если он действительно придет… — он сглотнул, пытаясь взять себя в руки, но его губы снова предательски задрожали, растягиваясь в мокрую, кривую улыбку, — …Скажи ему… что я… горько-солёный… с яркими нотками имперского отчаяния… и стойким… стойким послевкусием магического диссонанса…



И снова его накрыла новая волна. Он не смог договорить. Просто закачался в кресле, тихо хрипя и всхлипывая, тряся головой, будто отгоняя назойливую муху нелепости. В камине потрескивали угли, отбрасывая на его фигуру прыгающие тени, которые только усиливали сюрреализм картины.



Казалось, сами покои вибрировали от того подавленного, взрывного веселья, что наполняло их сейчас. Оно висело в воздухе густым, пьянящим эфиром. Веселья не от победы — от абсурда. От нашего общего, сумасшедшего, единственного в своём роде и совершенно спасительного в этой ситуации бреда.


Он наконец выдохнул долгим, прерывистым выдохом, вытер лицо рукавом дорогого халата, безнадёжно испортив и остатки грима, и шелк. На ткани остались размазанные пятна телесного и синего.

— Пусть только попробует прийти, — сказал Аррион уже почти нормальным, но всё ещё срывающимся, влажным от смеха голосом. Он смотрел на дверь, за которой бушевала паника, — У меня для него припасён… самый рассольный, самый слезоточивый и самый беспорядочный приём во всей мировой истории. С персональным ледяным конденсатом.

Его слова почти потонули в новом витке хаоса за дверью. Гул паники достиг апогея, кристаллизовался в чёткие, пронзительные фразы, врезающиеся даже сквозь дуб:



«Дайте пройти! Я верховный лекарь, по закону имею право!»



«Я чародей Коллегии! Это не болезнь, это магический кризис ядра! Пустите!»



«Доложите о состоянии Императора немедленно! Императорский совет требует…»



Голоса за дверью спорили, перебивали друг друга. В них слышалась не только тревога, но и азарт, и ужас, и та специфическая придворная дрожь, страх упустить момент, оказаться не в нужном месте. Шум нарастал, как прилив, и вот уже чьи-то руки грубо надавили на дверь снаружи — массивная дубовая панель дрогнула в раме.



В этот миг наши взгляды встретились.



Мой смех вмиг улетучился, сменившись холодной концентрацией. Воздух, который только что был густым, стал вдруг жидким и колким, как ледяная игла в горле. Я метнула взгляд на Арриона. Он уже смотрел на меня. В его красных от смеха глазах промелькнул немой, отчаянно-ироничный вопрос:



«Ну что, гений? Дальше-то что? Они сейчас войдут. Весь твой „конденсат“ они размажут сапогами за секунду».


Я выдержала его взгляд. Не моргнула. И мысленно, всем своим существом, послала ему один чёткий, ясный импульс, будто крикнула через всю комнату:



«Давай, индюк. Не пялься. Покажи им свою агонию. Ту, которую мы так старательно рисовали.».



Аррион замер на мгновение. Потом его губы, те самые, что только что дрожали от хохота , дрогнули в едва уловимой, кривой ухмылке. Он покачал головой, один раз, будто говоря «сумасшедшая», но в этом движении была капитуляция. Принятие. Он закрыл глаза, не надолго, всего на вдох-выдох, сбрасывая остатки истерики, и когда открыл их снова, в них был только холодный, фокусированный расчет.


И тогда он медленно поднял руку. Не для того, чтобы вытереть лицо. Сжал пальцы в кулак — не резко, а с сосредоточенной, почти болезненной медлительностью, как будто ему в самом деле приходилось выжимать из себя последние крохи силы.

Воздух в кабинете взвыл.

Не метафорически. Раздался низкий, леденящий гул, и от двери, от стен, от самого потолка поползли молниеносные синие прожилки инея. Они сплелись в причудливую, сверкающую паутину, которая на мгновение озарила комнату призрачным светом и схватилась в сплошной, полупрозрачный ледяной щит, намертво запечатав дверной проем. Температура упала на двадцать градусов. Снаружи крики внезапно сменились подавленными возгласами ужаса и грохотом, кто-то, видимо, попытался толкнуть дверь и отскочил от обжигающего холода.

Аррион опустил руку. Дыхание его было ровным, но в глазах горела та же ярость, что и в ночь разгрома Виктора.

— Пусть думают, что это последний всплеск угасающей мощи. Агония. Пусть боятся даже приблизиться, — произнёс он тихо, но каждый слог в этой тишине звенел, как падающая в пустоту игла.



Я посмотрела на эту сияющую, красивую и абсолютно палевную хрень. Ледяной щит. Боже правый. Он сверкал в полумраке комнаты переливами морозного салюта, от него исходила видимая аура стужи. Воздух перед ним колыхался, как над раскалённым камнем, только наоборот. Это был памятник. Памятник его силе, его контролю, его магии, которая «работает, чёрт побери, и сейчас всех поимеет». Он кричал «ЗДЕСЬ ЕСТЬ МАГИЯ И ОНА ЕЩЁ В ПОРЯДКЕ!» таким громким немым ором, что у меня в ушах зазвенело. А нам нужно было ровно обратное. Чтобы все думали, что его дар рассыпается, как труха, а не выкидывает такие пафосные, дорогие, с бенгальскими огнями фокусы.


— Эй, царь-сосулька! — шикнула я, — А не жирновато для «последнего всплеска»? Это не агония, это новогоднее шоу с салютами для богатых родственников! Тебе надо не щит, а... жалкую, сопливую изморозь. Чтоб все плакали от жалости и брезгливости, а не фотографировали на память для будущих учебников по магическому пафосу!

Он приподнял бровь. Но щит продолжал сиять, сверкать, дышать властным холодом. Он был прекрасен. И от этого мне хотелось разбить его головой.

— У тебя есть идея получше? — спросил он, и в его голосе сквозь хрипоту пробилась знакомая, опасная игла. Вызов.

— Ещё бы! — я огляделась, взгляд выхватил на столе тот самый графин, тяжёлый, гранёный, с остатками воды на дне. Идеально. — Сейчас будет шедевр.

Я подошла к щиту не спеша. Каждый шаг отдавался в телесной памяти, так подходишь к рингу перед боем, оценивая противника. Холод от конструкции обжигал кожу лица, высушивал слизистую в носу. Я перевернула графин горлышком вниз, ощутив под пальцами холодное, скользкое стекло. Не швыряла. Не бросала. Аккуратно, почти бережно вылила остатки воды прямо на основание, туда, где лёд встречался с дубом порога.

Вода не брызнула. Она полилась густой, тягучей струйкой, залила нижнюю часть магической конструкции ,смыла искрящийся иней и впиталась в лёд и дерево, оставив тёмные, неопрятные пятна.



— Что ты... — начал Аррион, но я его уже не слушала. В ушах гудела кровь, мысли неслись чёткой, ясной чередой: Пафос. Сопли. Болезнь. Унижение.



— Теперь твой выход, ваше художественное величество! — скомандовала я, отступая на шаг и широким жестом, как режиссёр, представляющий декорацию, приглашая его к работе. — Сделай вид, что это не ты щит поставил, а это... конденсат от предсмертной лихорадки! Типа ты так истерически вспотел от агонии, что всю дверь заледенило собственной солёной влагой! Быстро, пока эта жижа не стекла и не образовала просто лужу стыда!


Аррион посмотрел на меня. Потом на щит, залитый водой. Потом снова на меня. На его лице, под потёками краски и слезами, медленно, как ядовитый цветок, расцвело выражение глубочайшего, почти философского изумления. Он, повелитель льда, чья воля могла сковать реку, маг, для которого элегантность силы была второй кожей, получил указание от девчонки с другого мира, от существа без капли магии, симулировать... конденсат.



— Кошечка, — прошептал он, и в его голосе, хриплом от смеха, звучало теперь дикое, неподдельное веселье, смешанное с чем-то вроде благоговейного ужаса, — Иногда твоё понимание реальности пугает меня больше любой древней магии. И сводит с ума. До основания.


Он слабо, будто в забытьи, повёл рукой в сторону двери. Но это не был магический взмах. Это было медленное, почти болезненное усилие. Его пальцы дрожали — не для вида, а по-настоящему, от напряжения, будто он в самом деле выжимал из себя последнее, насилуя собственную суть, заставляя прекрасное стать уродливым. Его магия должна была не создать, а испортить. И это, я вдруг поняла кожей, для него было пыткой.



Сияющий, мощный щит... не рухнул. Он захрипел. Тихим, противным, скрипучим звуком, будто ломалась не лёд, а кость. Потом треснул с тонким, жалостливым звоном. И начал рассыпаться. Но не исчезать. Он оплывал, оседал, как подтаявшее мороженое, превращаясь в толстый, неряшливый, мутный нарост льда. Не кристальный щит, а гигантская, тусклая сосулька, выросшая из-под двери от хронической сырости и плохой вентиляции. Вода, которую я вылила, тут же вмёрзла в эту конструкцию, смерзлась с ней в единое целое, добавив вид не магического явления, а симптома запущенной болезни. Затхлого, почти позорного обледенения.



Снаружи послышался новый визг — короткий, обожжённый, полный неподдельного отвращения. Кто-то, видимо, из любопытства или долга, тронул эту «соплю» и дёрнул руку назад.


— Он... он вспотел и заморозил дверь изнутри... — донёсся из-за дубовой толщи шёпот, полный такого мистического ужаса, что по нему можно было снимать хоррор. — Это конец... Магия выходит из-под контроля и смешивается с телесными соками... Святые силы, это хуже, чем мы думали... Это... осквернение самой сути...

Аррион в кресле сделал едва уловимое движение бровью — чистейший, надменный, безраздельный триумф. Слышишь? Купились. Весь замок, от верховного лекаря до последнего подметальщика, купился на этот бред.На долю секунды в комнате воцарилась совершенная, сладкая, липкая от адреналина тишина нашего частного, абсолютно сумасшедшего торжества.

Я уже собиралась скривиться в ответной, дикой, до слёз угарной ухмылке, как вдруг...

Хлоп. Хлоп. Хлоп.



Звук был сухим. Чётким. Безэховым, будто возникал не в воздухе, а прямо внутри черепа. Каждое хлопанье вонзалось в ту самую сладкую тишину, как отточенный гвоздь в масло.


Мы замерли. Я почувствовала, как по моей спине, от копчика до самого затылка, пробежал ледяной, не магический, а чисто животный холод страха. Аррион не шелохнулся в кресле, но я краем глаза увидела, как его пальцы, лежавшие на бархате подлокотника, впились в ткань, побелели в суставах, будто хотели её разорвать.

Я медленно, преодолевая оцепенение, обернулась.

В углу, прислонившись к стене в нарочито непринуждённой позе, стоял мужчина. Прыгающий свет углей из камина не касался его, он будто упирался в невидимую стену в сантиметре от серой, дорогой, бесшумной одежды — ткани, которая поглощала не только свет, но, казалось, и сам воздух вокруг. От этого его фигура казалась вырезанной из самого мрака комнаты, скульптурой из живой тьмы.



Серебристые волосы, собранные в низкий, безупречный хвост, отливали тусклым металлом. А глаза — холодные, изумрудные, светящиеся внутренним, самодостаточным светом.



Взгляд кота, который не просто поймал мышь.Кота, который терпеливо наблюдал, как две глупые канарейки в одной клетке устроили цирковое представление с блёстками и водой, и теперь настало время показать им, кто здесь настоящий зритель, а кто — экспонат, чьё щебетанье больше не развлекает.


— Браво, — произнёс мужчина.



Его голос был тихим, бархатным, идеально доносящимся до нас сквозь комнату, минуя уши, возникая прямо в сознании. В нём не было ни гнева, ни даже презрения. Было восхищение искушённого зрителя, который только что увидел исключительно забавный, хоть и кустарный, скетч.



— Просто браво. Я не ожидал такого… искреннего творческого подхода. «Великое Таяние», организованное с помощью кухонной утвари и отменного актёрского мастерства. Особенно вам, мой юный Лёд, — он кивнул в сторону Арриона, лёгкое движение, полное неподдельного, леденящего снисхождения.



— Удалась финальная нота — эта трогательная, мелодраматичная изморозь. Настоящая «агония в бытовом ключе». И вы, дикарка… — его взгляд скользнул по мне, медленный, тягучий, как патока, и в его изумрудной глубине мелькнуло что-то острое, изучающее, — …Вы великолепны в амплуа истеричной судомойки, разносящей воду по коридорам. Очень… энергично.


Он сделал паузу, и в этот момент его тихий, бархатный голос совершил странную вещь — он не просто звучал, он вытягивал из комнаты все остальные звуки. Гул паники за дверью становился всё призрачнее, словно его затягивало в воронку, пока не осталась только эта давящая, абсолютная тишина. Не пустота, а нечто густое и тяжёлое, будто воздух превратился в сироп.

В этой новоявленной, мёртвой тишине он и сделал шаг вперёд. Бесшумный. От него по полу, казалось, расходились круги — тяжёлые, ощущаемые, вытесняющие собой саму возможность звука.



— Вы так увлечённо играли свои роли, так старались меня обмануть, — продолжил он, и теперь в его бархатном голосе зазвучала лёгкая, ядовитая, почти сожалеющая жалость, — Что даже не заметили, как настоящий зритель уже вошёл в зал. И занял лучшее место. Прямо у вас за спиной.


Он остановился в нескольких шагах. Воздух вокруг него был не просто холодным. Он был мёртвым. Без вибраций, без запаха, будто выхолощенным, простерилизованным. Пространство в миг переставало дышать.

И тут меня накрыло.



Не страх. Знакомое, противное, сверлящее давление в висках, как в Башне Молчания, когда Элиан, закутанный в мои и его грехи, говорил шёпотом о «голосе». Тот же фоновый гул, настойчивый и чужеродный, та же попытка невидимых щупалец чужого сознания скользнуть по скользкому краю моего, найти зацепку. Только раньше это было слабым, искажённым эхом, доносящимся сквозь толщу стен и сломанную психику мальчишки. А сейчас источник стоял в трёх шагах. Дышал. Смотрел. И его взгляд был физическим продолжением того самого гула — холодным, аналитическим, снимающим кожу.


Это было не нападение. Это было присутствие. Массивное, всепроникающее, как тяжёлый, незримый туман, наполняющий лёгкие свинцом. Мой боксёрский инстинкт, всегда нацеленный на движение, на замах, на уклон, забил тревогу тихим, ясным, неумолимым звонком, от которого похолодели ладони: ОПАСНЕЕ ЛЮБОГО КЛИНКА. НЕ УДАР — ВОЗДЕЙСТВИЕ. ТОЧКА ПРИЛОЖЕНИЯ СИЛЫ — НЕ ТЕЛО, А ВОЛЯ. ВРАГ.

— И знаете, что самое смешное? — Зарек слегка склонил голову набок, и этот жест был ужасающе естественным, человеческим, отчего становилось только страшнее. — Это почти сработало. Если бы я был кем-то другим. Если бы я искал слабость в теле, а не в самой идее этого фарса. Ваша ошибка не в плохом гриме или неубедительных криках. Ваша ошибка в том, что вы пытались сыграть унижение. А люди вашей породы, — его глаза сверкнули холодным, безэмоциональным огнём, — Унижаться не умеют. Вы умеете только притворяться. И эта фальшь… она слышна за версту. Так что спасибо за представление. Оно было восхитительно нелепым. И очень, очень показательным.



Мой взгляд инстинктивно метнулся к Арриону. Я искала подтверждение, а нашла больше — нашла знание. Всё, что было в нём секунду назад — размазанный грим, следы слёз от смеха, игра в угасание, все испарилось.



Теперь его лицо было чистым, гладким и холодным, как отполированный лёд. Ни напряжения, ни ярости — только абсолютная, хищная сосредоточенность. Та, что появлялась лишь перед одной угрозой. Из-за которой мы и затеяли весь этот цирк.



Так вот он какой. Тот самый «голос».



Не призрак. Не тень. Плоть. Гордыня. И Знакомая до тошноты. Пустота внутри.


— Зарек, — выдохнула я. Гортанно, почти беззвучно. Не вопрос. Констатация.

Аррион не пошевелился. Не моргнул. Но его левая рука, лежавшая на колене, медленно, с почти церемониальной чёткостью развернулась ладонью вверх. Пальцы были расслаблены, но над бледной кожей, на самом краю восприятия, заплясали, замерцали крошечные, острые искры инея — не для атаки. Для контроля. Для мгновенного ответа.



Его глаза, всё так же прикованные к Зареку, на микроскопическое мгновение встретились с моими. В них не было страха. Не было паники. Было холодное, безоговорочное, почти что… спокойное признание: Да. Теперь ты видишь. Теперь мы в этом. Вместе. До самого конца. Каким бы он ни был.


Изумрудные глаза незнакомца (нет, Зарека, конечно же, Зарека) блеснули искренним, живым, почти детским интересом, будто я только что открыла ему некий занимательный секрет, щёлкнула по скрытой пружинке в сложном механизме.

— Проницательно, — заметил он, и в его бархатном тоне появилась лёгкая, почти отеческая, удушающе-сладкая похвала. — Для существа без единой магической жилки. Инстинкты дикого зверя, что ли? Или просто удачная, отчаянная догадка? Хотя. Неважно. А теперь, — он выдохнул, и воздух в комнате, казалось, ещё больше сгустился, стал тяжелее, — Раз представление окончено и все маски столь эффектно сорваны… давайте перейдём к сути. Настоящей.

Зарек остановился в нескольких шагах, его взгляд, тяжёлый и неспешный, скользил с моего ошеломлённого, застывшего лица на неподвижную, смертоносную фигуру Арриона. Длинные, ухоженные, пальцы учёного или музыканта, сложились в спокойном, ожидающем жесте.

— …И поговорим по-настоящему, — голос потерял всю театральность, всю игру, стал плоским, острым, — О том, почему вы оба всё ещё живы. И что вам нужно сделать — точнои незамедлительно,чтобы это положение вещей… сохранилось. У меня для вас есть… одно неприличное предложение. Довольно, должен сказать, щедрое. В данных… обстоятельствах.



Он выдержал паузу, но его изумрудный взгляд был прикован не ко мне, а к Арриону. Как будто я была уже решённым уравнением, а настоящая игра начиналась только сейчас.



— Вам, мой не в меру упрямый Лёд, я предлагаю не капитуляцию, а… эволюцию, — начал Зарек, и его бархатный голос приобрёл сладкие, ядовитые ноты. — Ваш отец подавлял знание, видя в нём угрозу. Вы можете стать умнее. Сохраните трон, скипетр, всю эту утомительную церемониальную мишуру — коронации, приёмы, смотр войск под расшитыми гербами... А я возьму то, что вам всё равно в тягость: пыльные гримуары в подвалах, кристаллы, что тускнеют без понимания, смущающие ваших магов и придворных артефакты. Вы будете управлять видимым. Я — невидимым фундаментом. Это не поражение. Это, наконец, правильное применение ресурсов. Ваш род всегда был силён кулаком и волей. Позвольте мне добавить к этому гениальность.



Он говорил так, будто предлагал не захват власти, а выгодный франчайзинг. «Императорство под ключ, с бесплатной магической поддержкой». Меня чуть не стошнило от этой слащавой рациональности.



Аррион не пошевелился. Он медленно, с преувеличенной вдумчивостью, склонил голову набок, будто оценивая диковинную безделушку на базаре, ту, что тебе активно впаривают как «уникальный артефакт предков», а на деле это треснувшее стеклянное яйцо с блёстками. И ещё потребовали сдачу. Его губы тронула едва заметная, кривая чёрточка — не улыбка, а гримаса, выражавшая что-то среднее между изумлением и брезгливым весельем. Он выглядел так, будто ему только что предложили обменять боевого грифона на заводную поющую птичку в позолоченной клетке.



И затем — он кинул на меня взгляд. Молниеносный. Не из-под век, а прямо в упор, на долю секунды сорвав с Зарека всё своё внимание. Краткий, отчаянный акт синхронизации. Он длился меньше вздоха, но в нём сконцентрировалась целая вселенная. Насмешка над пафосом Зарека («Слышишь эту ахинею? Ну и понты!»), азарт игрока в безвыходной ситуации («Смотри, какой ход! И как я его обыграю!»), и глубже, под самым дном — голая, ничем не прикрытая проверка: «Ты ещё моя?». Не «со мной ли». «Моя ли ещё». И уже в следующее мгновение его глаза, ледяные и пустые, вернулись к Зареку, как будто этого взгляда-вспышки никогда и не было.


Это длилось меньше секунды. Но Зарек поймал этот взгляд. Его глаза, до этого устремлённые на Арриона, мгновенно сместились, схватили момент нашего молчаливого обмена, просканировали его. И на его губах расцвела тонкая, понимающая улыбка, от которой захотелось вымыть всё тело с хлоркой. Он увидел не просто взгляд. Он увидел связь. Ту самую, на которой теперь держалась вся уверенность Арриона. И решил её перерезать. Самой острой бритвой, какая только нашлась в его арсенале.

— Любопытно, — Зарек произнёс это слово с лёгким удивлением, будто обнаружил неожиданный символ в давно изученной формуле. — Я вижу, Вы чувствуете себя… непоколебимо. Основательно. Почти… имея точку опоры. Не в троне. Не в войсках. В чём-то более хрупком, — он медленно, как змея, повернул голову ко мне. Его взгляд был тяжёлым и влажным, как прикосновение холодного слизня. — Не торопитесь с отказом, юный Лёд. Подумайте. А я пока… вежливо поинтересуюсь у вашего фундамента, насколько он прочен. Возможно, это внесёт ясность.

Теперь его внимание, целиком и полностью, было на мне. Оно ощущалось физически, как давление скальпеля на кожу. Не того, которым режут, а которым только собираются — холодного, стерильного, неумолимого.

— Вам, дикарка, я предлагаю не сделку, а окончательный ответ.



И прежде, чем он договорил, я почувствовала, как воздух за моей спиной зашевелился. Не потоком ветра, а как живая плоть, которую кто-то грубо дёргает изнутри.



— Вы — помеха. Шум в уравнении. Непредсказуемая переменная. Мне это надоело!



Зарек не стал делать вычурных жестов. Он просто отпустил контроль. Как будто перерезал невидимые нити, удерживающие реальность от безумия. И там, где мгновение назад был просто сгущающийся воздух, реальность всколыхнулась болезненным вывихом. Раздался глухой, сочный звук, как будто рвут толстый, влажный холст. Пространство вывернулось, показав на миг изнанку из спутанных световых нитей и теней, движущихся против любых законов. Это было похоже на то, как если бы тебе показали кишки вселенной, и они оказались состоящими из психоделического кошмара.



И когда это кошмарное мельтешение улеглось, в воздухе висело окно.



Нет. Дверь. Прямо в мою квартиру. В мельчайших деталях.



Пахнущая пылью, старым паркетом и моими духами — теми самыми, дешёвыми, которые я покупала в надежде, что они сделают меня женщиной-загадкой, а пахли, как выяснилось, конфеткой «крем-брюле» из 90-х. На диване — смятое одеяло, под которым мы с Владом смотрели сериалы, и он вечно ворчал, что я забираю всё. На столе — та самая чашка с трещиной, из которой нельзя пить, но жалко выбросить, потому что её подарила сестра после своей поездки в сувенирную лавку «У тёти Глаши». Вот постер с героем из той самой вампирской саги, порванный в жарком споре «Команда Эдварда против Команды Джейкоба» — мы с Ленкой тогда чуть не подрались, а склеили его скотчем, который теперь пожелтел. Вот дверь в ванную, где вечно капает кран, и ты клянёшься его починить «в эти выходки», но забываешь... Мой маленький, замызганный, родной мирок. И на стуле у балкона...


Они.



Красные боксёрские перчатки. Потёртые, с вылинявшими от пота швами, с чёрными липучками, которые уже не так хватались. Брошенные так, как будто я только вчера их сняла после последней, яростной тренировки, злясь на весь мир, на тренера, на себя, на эту вечную боль в костяшках, которая казалась тогда самым большим горем в жизни. Рядом, на полу, валялся смятый клубком мой старый спортивный топ, а на спинке стула висел худи с оторванным шнурком в капюшоне, который я всё собиралась пришить.



Это был не образ. Это был портал. О котором я так мечтала в первые дни, втихаря плача в подушку в «Покоях Надежды». Настоящий, зияющий, дышащий родным, таким знакомым, таким простым воздухом. Воздухом, в котором нет магии, нет льда, нет смертельных интриг. Только пыль, одиночество и тихий ужас обычной, ничем не примечательной жизни.



— Вот ваш выход, — голос Зарека звучал тихо, но каждое слово врезалось в сознание, как гвоздь. — Шагните, и через мгновение будете дома. Считайте это кошмаром наяву, который закончился. Эта война не ваша. Эти люди — не ваши. Этот холод, эта ложь, эти интриги — вам не нужны. Уходите.


«Всё верно, — прозвучал внутри ледяной, чёткий голос, — Он не врёт. Это не моя война. Я здесь случайность, баг в системе, чья-то шутка. Я устала. Я хочу спать в своей кровати, где нет шпионов за потайными дверями, где самый страшный монстр под кроватью — это пылевой кролик. Хочу простых проблем: сжечь суп, поссориться из-за немытой посуды, а не решать судьбу империй. Если шагну, то это все кончится. Вот так. Просто. Легко. Как щелчок выключателя».



И тело, ещё до того как мысль оформилась, уже отозвалось на эту сладкую ложь. Мускулы ног дрогнули, потянув корпус вперёд, к теплу, к покою, к капитуляции. К маминым оладьям по воскресеньям и её крику «Юлька, не сачкуй!» из-за спинки дивана, когда я пыталась пропустить утреннюю пробежку. К папиному молчаливому похлопыванию по плечу после поражения на соревнованиях. К сестриному ворчанию над моим беспорядком.



И там же, в той же памяти, жил и другой голос. Низкий, спокойный, без единой дрожи. Папин. И не с трибуны, а с края ринга, вон того, пропахшего потом и старостью, мужским страхом и мужской силой: «Всё, Юлька. Решай сейчас. Или выходишь из клетки навсегда — и тогда не жалуйся потом, что жизнь побила. Или разворачиваешься — и бьёшь. Всё, что есть. Потому что назад дороги уже нет. Только вперёд. Через боль. Выбирай».


Нога, уже начавшая движение, врезалась в пол, будто вросла. Всё тело свела судорога выбора — не между домом и здесь, а между тем, кем я была, и тем, в кого меня загоняли обстоятельства. Между девочкой, которая боялась драки и разукрасила себя тушью, и женщиной, которая научилась бить так, чтобы ломать.

И в эту судорогу, в этот раздирающий мышечный спазм, ворвались обрывки другой жизни. Не пыльного прошлого, а ледяного, яростного, живого настоящего. Они впивались в сознание, как занозы.



Его пальцы, холодные, безжалостные, ласковые — на моей шее, на моем бедре, на моем запястье. Тихий, хриплый смех у меня за спиной, когда я делала что-то особенно безумное. Свист льда, выраставшего по моей команде из ничего, в такт моей ярости. Вкус его губ — мятный, горький, отчаянный в гроте, где наши магии сплелись в один взрыв и нам было плевать на весь мир. Жар его ладоней на моих бёдрах, влажный язык, сводивший с ума, мой собственный стон, когда я вонзала пальцы в его волосы, чтобы притянуть ближе, ещё ближе, пока не исчезнет вообще любая дистанция. Сосредоточенная гримаса, с которой он накладывал мазь на мои сбитые костяшки, прикосновение настолько бережное, что в нём читалась тщательно скрываемая тревога — не за «инструмент», а за меня. Та единственная ночь, когда мы разделили звёзды на двоих, и это было красиво и грустно, и наше дыхание рисовало на стекле общие узоры. Слово «кошечка», произнесённое то с насмешкой, то с хриплой нежностью, которое из оскорбления превратилось в прозвище, а из прозвища в нечто сокровенное.


Эти кусочки были острыми, холодными, иногда болезненными. Они резали по живому. Но они были настоящими. Они были здесь. И они были о нём. О том, кто сейчас стоял за моей спиной и молча смотрел, как я разрываюсь на части.

И в этот момент, прошитый насквозь этими обрывками, я всё же подняла взгляд. Не на портал. А поверх него, через мерцающий край иллюзии — туда, где он стоял. И увидела. Как изменилось его лицо.

Всё его прежнее, холодное презрение, вся уверенность, вся эта наигранная расслабленность — испарились. На его лице, ещё секунду назад бывшем маской ледяного расчёта, промелькнуло что-то быстрое и ужасное. Шок. Чистый, животный, неприкрытый. Он смотрел на портал, потом на меня, и в его синих глазах читался не вопрос, а ужасающее прозрение. Он вдруг, с болезненной ясностью, осознал: его козырь, его «щит», его единственная тактическая надежда — имеет свою, отдельную, огромную дыру в броне. И Зарек только что направил в неё остриё.



Он видел, как портал манит. И понимал, что не имеет никакого права меня удерживать. Ни по договору, ни по чести, ни по тем странным, колючим чувствам, что вились между нами. В его взгляде было поражение. И это было в тысячу раз страшнее любой ярости.


Зарек, наблюдавший за обоими, позволил себе тонкую, довольную улыбку. Кошачью. Сытого кота, который поиграл с мышками и теперь ждёт, когда они сами прибегут в его пасть.

— Видите, юный Лёд? Всё имеет свою цену. И свою истинную ценность. Вы полагались на непредсказуемость. Я же играю на постоянстве. На тоске по дому — одной из самых древних и мощных сил. Она сильнее любой магии. Сильнее любой клятвы. Сильнее, — он сделал крошечную паузу, — Любого мимолётного чувства.

Он вернул взгляд ко мне. Его изумрудные глаза были спокойны, как поверхность ядовитого озера.



— Выбирай, дикарка. Свою маленькую, настоящую жизнь. Или смерть в чужом мире, защищая человека, который только что осознал, как сильно он может проиграть.



Тишина, впитавшая последние слова Зарека, стала физической ловушкой. Густой, как смола. Вязкой, как патока. В ней застряли три сердца, бьющиеся в разном ритме: одно — холодное и удовлетворённое, другое — разбитое в дребезги, третье — разрывающееся на части от невозможности этого выбора.



Аррион замер. Всё его ледяное спокойствие, вся насмешливая маска, весь этот величественный флёр — рассыпались в прах, как старый ледник под внезапным солнцем. Он смотрел не на портал. Он смотрел на меня. И в его глазах, таких синих и таких бездонных, таких уже почти родных, бушевала настоящая, неприкрытая буря. Там не было приказа. Не было императорского расчёта. Не было даже намёка на ту хитрую игру, что всегда была между нами. Там был чистый, животный, всесокрушающий ужас. Ужас человека, который в одну секунду увидел, как единственный мост над пропастью рушится у него на глазах, и он не может ничего сделать, только смотреть.


— Юля... — вырвалось у него. Шёпотом, сорванным, едва слышным. Как последний выдох.

А потом громче. Резче. Голос не повелителя, а человека, хватающегося за последнюю соломинку, за краешек скалы, за что угодно.

— Юля, не...



Зарек лишь чуть склонил голову, наслаждаясь спектаклем. Его изумрудные глаза блестели холодным торжеством, абсолютным и безраздельным. Он нашёл слабое место. Он нажал на единственную кнопку, на которую не было защиты. Не магической, не физической — человеческой. И вот она — победа. Изящная, неопровержимая.


А я смотрела на портал. На смятое одеяло на диване, где мы с Владом уже никогда не будем смотреть сериалы. На чашку с засохшим чаем. На знакомый скол на полу от того раза, когда я неудачно передвинула тумбочку. На стул у балкона. На красные боксёрские перчатки. Кожаные, потёртые на костяшках, с чёрными липучками. Мои старые друзья. Моё старое «я». Тот самый «баг в системе», который сейчас должен исчезнуть, наконец-то всё исправив.

Я сделала шаг. Вперёд. Не домой. В портал. Если это моя дыра в броне — что ж. Значит, мне пора вернуться на ринг и поставить контр-удар. Своим способом. Так, как научил папа: либо уходи навсегда, либо разворачивайся и бей всё, что есть.



Аррион дёрнулся вперёд, будто его ударили током. Из его горла вырвался хриплый, нечеловеческий звук, нечто среднее между рёвом и стоном.


— ЮЛЯ! — это был даже не крик. Это был взрыв. Звук, вырвавшийся не из горла, а из самой глыбы льда, в которую превратилась его грудь. Хриплый, рвущийся, животный, полный такого отчаяния, что содрогнулся воздух. От него не просто задрожали стёкла — все хрустальные подвески люстры взорвались дождём мелкой пыли, а по стенам, полу, потолку не побежала, а взметнулась изморозь, не узорами, а слепыми, яростными всплесками, как будто сама его магия, его суть, билась в истерике, не в силах сдержать то, что рвалось наружу.



А потом реальность завизжала. Не сжалась — её вывернуло наизнанку, на миг показав рёбра каких-то невыносимых для взгляда цветов и геометрий, чужеродных и пугающих. Запах кедра и льда, его запах, запах этой проклятой-прекрасной башни, сорвало с меня, как кожу. И в одну микроскопическую, вечную точку между мирами вдавило, вбило молотком другой запах — пыли, одиночества, старого паркета и сладковатого «крем-брюле» от духов. Дом. Просто дом.


Исчезла тяжесть сапог на каблуке, этих моих боевых лат. Появилась знакомая, чуть пружинящая упругость скрипучего пола под ногами. Я стояла. В тишине. Не в грохоте магии, не в звуке его крика. В оглушительной, давящей тишине моей пустой квартиры. За окном, за стеклом, покрытым городской грязью, горел привычный, равнодушный и чужой свет фонаря.

Я не пришла. Я оказалась. Брошенная. Возвращённая. Словно никогда и не уходила.






-




Загрузка...