Эпилог

Воздух в подвале Северной башни пах теперь потом, пылью и старанием. И ещё краской, потому что мадам Орлетта лично расписала одну стену свирепыми, но стильными грифонами в боксёрских перчатках.



«Для вдохновения, дорогая. И для того, чтобы не забывали — элегантность должна быть в каждом движении, даже в правом кроше».



Это странное, пахнущее надеждой место, как магнит, притягивало самых разных людей.



С утра приходили гвардейцы — отрабатывающие скорость и реакцию. После обеда — девушки из города и служанки замка. Лира, окрепшая и уверенная, уже сама вела у них разминку. А по вечерам стучались в дверь те, кому просто нужно было место, где можно быть сильным. Где можно вложить в удар всю свою тихую ярость и рассмеяться после, не боясь косых взглядов.


Я видела их всех.



Неуклюжую девчонку-конюха, чьи глаза привыкли смотреть в землю, будто там написаны ответы на все её вопросы. Юного писца, который трясся, как осиновый лист, если на него просто посмотреть. Двух заскучавших гвардейцев-богатырей, искавших дело, где нужно не только грубая сила, но и голова.



Школа-клуб «Дикий клинок» работала. И работал по-моему.



А сегодня утром пришла новая. Кухарка. С синяком под глазом цвета лилового мака. Вошла, жмурясь, будто свет её жжёт, а не просто льётся из высоких окон.


— Ну что, цыпа, — говорю, подходя. — Вижу, уже ознакомилась с местной кухней. В прямом смысле. Как челюсть? Не разболталась, чай?

Она молча кивает, глаза бегают по сторонам. Видит груши, других женщин, которые уже разминаются. Видит Лиру, которая с каменным лицом бинтует руки, методично, как будто готовится не к тренировке, а к казни. Видит мадам Орлетту у зеркала, та поправляет и без того безупречную причёску, критически оглядывая своё отражение в шелковом тренировочном костюме, который больше похож на парадный выходной наряд. В общем, видит цирк. Но цирк, в котором учатся бить. А это уже прогресс.

— Встань. Ноги шире. Не деревянься, — мой голос ломается об этот новый, чудной гул, но его слышно. Должно быть слышно. — Колени мягче. Ты не на параде, ты на ринге жизни. Да-да, именно так пафосно это и звучит. Кулак. Не сжимай в комок. Собери. Представь, что держишь не грязную тарелку. Держишь свою подпись. Своё «нет». Или своё «да». И сейчас ты его поставишь.

Показываю на груше. Мой удар — не от плеча. От сердца. От диафрагмы, где сидят все невысказанные слова. Короткий, резкий, как правда. Шмяк.

— Вот этот бородач с третьего этажа, который считает, что твоё место у плиты, — говорю я кухарке, смотрю ей прямо в синяк. — Вот его лицо. Прямо посреди этой груше. Ты не бьешь лицо. Ты бьешь мнение. Его мнение о тебе. Поняла?

Она кивает. Глаза перестают бегать. Фокусируются. На груше. На точке позади неё. На той жизни, что могла бы быть, если бы не этот удар.

— Давай, — говорю. — Покажи ему, где раки зимуют. Только не переусердствуй, а то придётся потом обед для всей гвардии готовить одной левой. Правую, я смотрю, ты сегодня зарезервировала.

Она бьёт. Неровно, слабо, но бьёт. Груша едва колышется.



— Неплохо для первого раза. Теперь ещё раз. И помни: он уже боится. Он уже отступает. Он уже понял, что ты не просто кухарка. Ты — кухарка с правым прямым. И левым, если что.


Пока она колошматит грушу, окидываю взглядом зал. Работа кипит, как суп в котле. В дальнем углу два гвардейца-богатыря устроили спарринг. Один уже хватается за бок, куда ему вписался аккуратнейший апперкот от напарника. А тот, довольный, ухмыляется во всю рожу. Молодцы. Научились не только махать мечами, но и чувствовать дистанцию. И бить ниже пояса — в хорошем смысле.

Рядом с ними мадам Орлетта отрабатывает серию ударов по маленькой груше, подвешенной на уровне головы. Каждое её движение отточено, как линия в дорогом платье. Удар, отскок, шаг в сторону, ещё удар — всё это похоже на странный, гипнотический танец. Она не просто бьёт. Она вышивает. Я как-то поинтересовалась, зачем ей это. Она ответила, что в её возрасте важно поддерживать тонус и гибкость ума. А потом добавила, снизив голос до конспиративного шёпота:



«И, дорогая, пару дней назад я лично отправила в нокаут наглого поставщика тканей, который пытался всучить мне подделку под венецианский бархат. Одним ударом. В солнечное сплетение. Он теперь прекрасно усвоил, что вульгарный обман в моём присутствии — дурной тон. И вреден для здоровья.».



С тех пор я смотрю на неё с большим уважением. И немного с опаской. Теперь, передавая ей на утверждение эскизы формы для гвардии, я невольно прикрываю солнечное сплетение.


А Лира... Лира атакует свою грушу с тихой, свирепой яростью, которую я в ней раньше и не подозревала. Бьёт, как будто выбивает из подушки годы «да, ваше величество», «сейчас принесу», «простите, я не хотела».



Каждый её удар — отвоёванный кусок территории самой у себя внутри. Смотрю на неё и чувствую странную, почти родительскую гордость. Будто вырастила не ученицу, а младшую сестрёнку, которая внезапно выросла, показала клыки и теперь готова порвать глотку любому, кто тронет её стаю. Она даже не смотрит в мою сторону, полностью погружена в процесс. Знаю, что после тренировки подойдёт и спросит коротко: «Норм?». И я отвечу: «Лучше, чем вчера». И она кивнет, и в её глазах будет та самая, твёрдая уверенность, которую не купишь ни за какие деньги и не получишь в подарок. Её можно только выбить. Из себя. По капле.


— Стоп! — командую, и гул стихает, переходя в тяжёлый грохот двадцати разных дыханий. — Всем хватит. Завтра больше. Сегодня — учитесь дышать. Просто дышите. И запомните этот вкус. Вкус своей силы. Он горький. Пахнет железом и солью. Это — самый честный вкус на свете. Вкус пота, а не слёз.

Я стою посреди зала, слушая, как этот гул постепенно рассасывается, сменяясь шёпотом, сдержанным смехом, скрипом деревянного пола под уходящими ногами. Воздух постепенно очищается, становится прозрачнее.



Чувствую, как усталость, хорошая, честная, медленно разливается по мышцам, сменяя адреналин. Раздаю последние кивки, похлопываю по плечу девчонку-конюха, которая сегодня впервые не смотрела в пол, а смотрела прямо в глаза груше, и, кажется, увидела там своё отражение. И оно ей понравилось. Подхожу к окну, открываю тяжёлую ставню. Вечерний воздух, свежий и холодный, врывается внутрь, смешиваясь с запахом пота, надежды и слегка подгоревшей лепёшки, кто-то, видимо, забыл её в углу. Пора.



Сначала в душ. В наши покои. Слово «наши» всё ещё резало слух непривычной, тёплой сладостью, но это была правда. Его ледяная роскошь здесь причудливо смешалась с моим спартанским беспорядком. На резном стуле мирно соседствовали его вышитый халат и мои мятые тренировочные штаны. В углу, возле огромного камина (который он, к моему вечному удивлению, теперь регулярно топил), стояла моя верная груша — наш самый странный и дорогой общий трофей.



На столе стояли рядышком два немыслимых артефакта: фарфоровый заяц с отбитыми ушами и деревянный единорог с кривым рогом. Два уродца. Два талисмана, каждый, отголосок другой жизни, другой боли. Один — хрупкое эхо детства, бережно хранимая память о доме. Другой — призрак мальчишки, спрятанного под маской льда. Теперь они стояли здесь бок о бок, на одном столе, в одном свете. И эта близость, этот молчаливый диалог между черепком и деревом, казалась самым невероятным чудом из всех, что случились со мной. Они, как и мы, были сломаны, нелепы и абсолютно не подходили друг другу. И оттого подходили идеально. Наш маленький, частный музей абсурда, собравший разрозненные осколки двух миров в одну причудливую, но целую картину.



А у двери, как молчаливый часовой, поблёскивал отполированный шлем-грифон напоминание об одной дурацкой войне, которую мы выиграли.



Я прошла через общие покои, не задерживаясь. Рубашку скинула еще у камина, штаны у кровати. Вся сегодняшняя усталость, вся соль и пыль тянули меня к одной единственной точке в этом лабиринте роскоши — к нише с душевыми.


Вода здесь была волшебной в самом прямом смысле: горячая, неиссякаемая, лившаяся из странных металлических розеток в стене, которые Аррион однажды назвал «остаточной роскошью предыдущих эпох». Я подставила лицо и плечи под почти обжигающие струи, чувствуя, как они смывают соль, пыль и остатки дневного напряжения. Тело благодарно ныло, мышцы подрагивали мелкой, приятной дрожью, эхо сотни сегодняшних ударов.

И под этот шум воды, в клубах пара, поплыли мысли. Не тяжёлые, а отстранённые, как будто наблюдаемые со стороны.

Зарек.



Они лишили его магии. Не убили, не заточили в обычную темницу. Аррион нашёл какой-то изощрённый, ледяной и идеально справедливый способ. Он описал это сухо: «Его сила обращена внутрь, на вечный замок его собственного разума. Он узник собственных иллюзий». По сути, мага-нарцисса, жившего чужими страхами и манипуляциями, посадили в самую совершенную одиночную камеру — в него самого. Говорят, он там шепчется с тенями, которые сам же и создал. И ни одна тень ему не отвечает. По-моему, это даже круче, чем просто тюрьма. Это — поэзия. Злая, ледяная, в стиле самого Арриона. Своеобразная элегантность возмездия.


А потом были слухи. Боже, какие же были слухи! После того как мы вдвоем превратили его покои в филиал ледника и площадку для рукопашного боя, по замку поползли самые невероятные теории. Что у императора открылся древний, смертельный недуг. Что его разум помутился от скорби. Что его собственная магия вышла из-под контроля и пожирает его изнутри. Что во всём виновата я — дикарка, наславшая порчу.

И мне впервые было по-настоящему интересно наблюдать, как Аррион, этот мастер холодных, точных действий, разгребает этот информационный пожар. Он не стал ничего громко опровергать. Он просто… вышел. Через три дня после боя, бледный, с идеально уложенными волосами, в безупречном мундире, но с глубокими тенями под глазами, не притворными, а настоящими, от бессонных ночей анализа и планирования.



Он вышел в Совет, сел на своё место и, не повышая голоса, обсудил новые торговые пути с Альвастрией. Его голос был тише обычного, чуть хрипловат от недосыпа, но абсолютно ясен. Он был живым, хладнокровным, работающим правителем. Никакой паники. Никакой тайной болезни. Просто последствия устранения угрозы государству. И все эти шёпоты о «таянии» и «безумии» лопнули, как мыльные пузыри, столкнувшись с железной реальностью его воли. Он не опровергал слухи. Он сделал их смешными. И в этом был весь он.


Я вытерлась мягким полотенцем, тем самым, что подарила Лира, и натянула чистое бельё и мягкие, просторные штаны. Волосы, тяжёлые от воды, я просто откинула назад. Никаких зеркал. Мне было достаточно чувствовать чистоту кожи, тепло после душа и это странное, мирное опустошение в голове.

После такой внутренней перезагрузки я уже брела по коридору неспешно, почти лениво, вытирая последние капли с шеи полотенцем. В мышцах приятно ныло, в голове стоял ровный, чистый гул усталости, не пустой, а насыщенный, как бульон после долгой варки, в котором растворились все лишние мысли.

Я шла медленно, почти лениво, чувствуя каждый мускул, каждое сухожилие. Ощущение было таким глубоким и цельным, что мир вокруг на мгновение перестал быть чужим. Он был просто… фоном. Твёрдым, надёжным, привычным. Камень под ногами, факельный дым в воздухе, далёкие голоса из кухни, всё это было частью моего нового, на удивление прочного быта.

И тут я её увидела.



Коробка. Картонная. Пустая. Аккуратная. С остатками шелковистой ленты. Она стояла посреди полутемного перехода, будто ждала. Меня. Сердце ёкнуло разом и глупо, чисто на рефлексе.


Я остановилась, и эта пауза растянулась. В ней вдруг всплыло всё, что обычно глушил шум тренировок и гул дня. Дом. Не «тот» дом — там, за порталом. А дом как понятие.



Тишина пустой квартиры, где единственный диалог — это капающий кран. Странно, но я почти не помнила лица Влада. Помнила запах маминых духов на той самой фотографии — лёгкий, цветочный, безвозвратно далёкий. Помнила, как отец учил меня дышать перед ударом, не грудью, животом. Как сестра смеялась, когда у меня не получался хук.



Они все там остались, в той диораме под стеклом. Я думала, буду скучать по ним каждый день, что это будет острая, режущая боль. А оказалось — это тихая, серая грусть, как погода за окном в ноябре. Не мешает жить. Просто есть. Как шрам, который уже не болит, но который ты всегда нащупываешь пальцем. Я их люблю. Наверное, всегда буду любить. Но я уже не та девчонка, которая им нужна. Я даже не уверена, узнали бы они меня сейчас. Тот мир стал похож на старую, любимую, но потрёпанную книгу, ты знаешь её наизусть, и перечитывать уже не хочешь, потому что конец неизменен, а в твоей голове уже пишутся новые истории.



И тогда, как всегда в такие моменты тишины, мои мысли сами потянулись к нему. К Арриону. Он никогда не говорил об этом напрямую. Но я знала. Я видела, как он засиживался до рассвета не только с имперскими сводками, а с какими-то немыслимыми свитками, которые ему тайком доставляли маги-теоретики. Он искал способ. Не чтобы отправить меня назад. А чтобы я могла.



Могла навестить, могла крикнуть в ту хлопающую дверь между мирами: «Эй, я жива! И у меня… всё хорошо». Он пытался найти ключ от моей тоски, не понимая одной простой вещи, что эта тоска уже стала частью меня, как эти сбитые костяшки. Она больше не зовёт назад. Она просто напоминает, откуда я пришла. И, кажется, именно эту невозможную задачу он поставил себе, подарить мне не свободу от прошлого, а власть над ним. Возможность закрыть дверь самой, а не быть захлопнутой ею. Это была самая безумная и самая щедрая его клятва. Без слов.



Я вздохнула, и воздух снова стал просто воздухом коридора, пахнущим камнем, воском и далёким дымом из кухни. Не пылью пустой квартиры. Взгляд снова упал на коробку. Она была просто коробкой. Глупым куском картона. В ней не пульсировала магия, не зияла бездна. Она была просто памятью. И с этой памятью нужно было обходиться уважительно, но твёрдо.


Я без раздумий, точным ударом носка сапога, отправила её в дальний угол, где она бесшумно сложилась, приняв форму ничего.

— Больше ни-ни, — строго сказала я коробке, грозно погрозив пальцем, и голос прозвучал спокойно и окончательно. — Правила новые. Никаких внезапных путешествий.



И тут же спину пробрала знакомая мурашками волна, ощущение тяжёлого, неотрывного взгляда в спину. Холодного и внимательного, как прицел. Я даже не обернулась. Просто почувствовала, как по коже пробежал тот самый, леденящий холодок, который всегда выдавал его присутствие, даже когда он был невидим. Как будто само пространство вокруг меня на мгновение замерло и прояснилось, став фоном для одного-единственного наблюдателя.


Видел. Конечно, видел. Он всегда видел. Даже когда делал вид, что полностью погружен в свои свитки и отчёты.

Я продолжила идти по коридору, к его кабинету, уже зная, что застану его за работой. Но за работой человека, который только что отвлёкся. Который на несколько секунд перестал быть императором и стал просто свидетелем маленького, глупого и очень важного ритуала.

Когда я вошла без стука, первое, что бросилось в глаза, не он за столом, а его чашка, стоявшая на широком подоконнике. Чай в ней уже не дымился, а по тонкой фарфоровой глазури стекали медленные, извилистые капли, будто кто-то только что растопил иней, самовольно наросший на поверхности. Чашка стояла небрежно, чуть в стороне от стопки бумаг, как будто её поставили второпях, отвлекшись на что-то важное.



Я притворила дверь спиной, облокотившись о косяк.



— Привет, — сказала я, и голос мой прозвучал тихо, но отчётливо в тишине кабинета. — Скучал без меня? Или твои свитки такие увлекательные, что ты даже чай забываешь допить?


Он не вздрогнул. Даже бровь не повёл. Но усмешка в уголках его губ стала чуть заметнее, превратившись в полноценную, тёплую улыбку, которая коснулась и его глаз. Аррион медленно отложил перо, откинулся в кресле и повернулся ко мне.

— Они смертельно скучны, — ответил он тем бархатным, чуть хрипловатым тоном, который он использовал только здесь, наедине. — Но у них есть одно неоспоримое преимущество. Они не бьют меня по лицу. Обычно. И не задают каверзных вопросов.

Он провёл ладонью по лицу, и в этом жесте была такая неприкрытая усталость и облегчение от моего появления, что у меня что-то ёкнуло внутри. Я подошла к нему и заглянула через плечо, с трудом разобрала: «…и потому учреждается при Императорской Академии Отдел практической психоментальной защиты…».

— Скукотища смертная, — констатировала я, беря перо прямо с его стола.

Но мои пальцы так и не коснулись дерева. Его рука, быстрая и точная, перехватила моё запястье. Не грубо. Твёрдо. Холод пальцев обжёг кожу, ещё горячую от тренировки. Он потянул, не сильно, но не оставляя выбора. И в следующее мгновение я уже не стояла рядом, а сидела у него на коленях, спиной к столу, лицом к нему. Его другая рука легла мне на талию, прижимая ближе.



— Отвлекаешь, — сказал Аррион низким, бархатным голосом, в котором не было и тени упрёка. Только тёплая, игривая близость. Его взгляд скользнул к окну, а потом вернулся ко мне, — Особенно когда даёшь грозные инструкции неодушевлённым предметам. «Больше ни-ни»… Это теперь твой девиз, кошечка?



От его близости, от этого взгляда, в котором читалось и восхищение, и знание, по спине пробежали мурашки.


— Это жизненная позиция, — парировала я, но голос прозвучал тише, чем хотелось. Я всё ещё держала в свободной руке его перо. — Которая, между прочим, сейчас будет голосовать «за» вот этот скучный документ.

Я потянулась к столу, чтобы дотянуться до свитка, но он не отпустил мою талию. Вместо этого рука, лежавшая на моём бедре, медленно, почти невесомо сдвинулась чуть выше. Большой палец провёл плавную линию по внутренней стороне бедра, сквозь тонкую ткань штанов.



Прикосновение было лёгким, как дуновение, но таким осознанным, что у меня перехватило дыхание. Всё внимание, вся концентрация, что секунду назад была направлена на документ, резко сузилась до этой точки под его пальцем. До тепла, расходящегося от неё по всему телу.


— Голосуй, — прошептал он, и его губы почти коснулись моей щеки. — Я не мешаю.

«Лжец, — пронеслось у меня в голове, — Он мешал. Мешал мастерски и совершенно намеренно.»

Собрав волю в кулак, я всё же наклонилась к столу, всем телом чувствуя его под собой, руку на моей коже. Начертила на пергаменте дрогнувшую линию, затем круг, получилась кривоватая рожица с острыми ушками. Добавила сверху несколько нервных завитушек, похожие на пар.

— Голос…ование «За», — выдохнула я, с трудом ставя точку.

Аррион посмотрел на рисунок, потом медленно поднял глаза на меня. Взгляд его был тёплым, но в глубине синих зрачков вспыхивали знакомые искры азарта.

— Учтено. Теперь к делу. Тебе предлагают пост командор…

— Звучит как диагноз, — перебила я, пытаясь вернуть себе хоть толику контроля. Моя рука, всё ещё державшая перо, опустилась ему на плечо. — И что, уже нашли такого дурачка?

— Нашли, — он обнял меня чуть крепче, и его губы коснулись виска. Поцелуй был лёгким, прохладным, но от него по всему телу разлилась волна тепла. — Но он выдвигает условия. Лира, картошка, право ходить в спортивной форме. И… груша. Груша в кабинете командующего гвардией.

— Одна? — спросила я, поворачивая голову так, чтобы наши губы оказались в сантиметре друг от друга. Я почувствовала его дыхание. — И где он собирается её… размещать?

Аррион замолчал на секунду. Его взгляд скользнул по моему лицу, губам, потом снова встретился с моим. В нём появился новый, тёмный и игривый оттенок.

— В самом видном месте, — медленно произнёс он, и его пальцы снова задвигались по внутренней стороне моего бедра, на этот раз чуть увереннее, чуть выше, — Чтобы всегда быть под рукой. Для… разминки. В течение рабочего дня. Чтобы снимать стресс.

Воздух между нами наэлектризовался. Груша в этой беседе давно перестала быть просто спортивным инвентарём.

— Стресс, говоришь? — моё собственное дыхание участилось. — А если он… командор… захочет снимать его чаще, чем раз в день?

Рука Арриона замерла. В его глазах вспыхнул огонь, знакомый и дикий.

— Тогда, — сказал он хрипло, — Тогда, возможно, ему понадобится не одна груша. А целый арсенал. И кабинет побольше. И… звукоизоляция.

Я рассмеялась, тихим, сдавленным смешком, и прижалась лбом к его плечу. Он выиграл этот раунд. Безоговорочно.

— Ладно, уговорил, — прошептала я в складки его камзола, чувствуя, как под щекой смещается ткань и где-то глубже стучит его сердце. Упрямое и ровное, несмотря на всю эту игру, — На таких условиях я согласна на что угодно. Даже на командование. Но звукоизоляцию за твой счёт, индюк. Имперская казна постоит.

Его грудь вздрогнула подо мной от беззвучного смеха.



— Имперская казна, — повторил он, и его губы коснулись моей шеи, чуть ниже уха, холодным, влажным прикосновением, от которого всё тело отозвалось резким, сладким спазмом, — Уже давно ведёт отдельную статью расходов под названием «Юля». Или, — его зубы легонько зацепили мочку уха, — «Обучение императора правому прямому». Звукоизоляция прекрасно впишется в бюджет.


Его рука, всё ещё лежавшая у меня на бедре, наконец сдвинулась с места. Медленно, как бы изучая территорию, она скользнула вверх, по внутренней поверхности бедра, к самому чувствительному месту, где тонкая ткань штанов уже стала немного тесной от того, как резко и влажно сжалось всё внутри. Он не нажимал. Просто положил ладонь сверху, тяжёлую и горячую даже сквозь одежду, и замер. Вопрос. Обещание. Дыхание перехватило. Всё сознание сузилось до этой точки под его рукой и до его губ на шее.

— Аррион… — выдохнула я, и мои пальцы впились в ткань его плеча.



— Ммм? — он оторвался от моей кожи, и его голос прозвучал прямо в ухо, низкий, бархатный, полный наглого торжества. — Ты хотела сказать что-то о смете, командор?


Я откинула голову, обнажая шею, жест вызова, доверия и усталой нежности одновременно. Его губы, прохладные и влажные, прикоснулись к чувствительной коже ниже уха. Сначала легко, почти неслышно. Потом сильнее, оставляя на своем пути горячий, влажный след, от которого по всему телу пробежали мурашки и сладкая, резкая дрожь в самых глубоких, потаенных местах. Его рука на моем бедре непроизвольно сжалась, пальцы впились в ткань.

— Я хотела сказать, — начала я, и мой голос звучал хрипло и неприлично тихо, — Что если ты сейчас не перестанешь… отвлекать своего нового командующего гвардией от государственных дел, то…

— То что? — он приподнял бровь, а его большой палец начал медленно, плавно водить по ткани туда-сюда, описывая маленькие, безумные круги. Моё тело выгнулось само собой, бедро прижалось к его ладони, ища большего давления.



— То… твой новый командующий гвардией, — я с трудом ловила воздух, — Совершит акт государственной измены. Прямо тут. На этом столе. Поверх всех твоих… скучных свитков.


Он замер на секунду, оценивая, не блеф ли это. Потом его лицо озарила та самая, редкая, дикая, беззащитная улыбка. Та, что видела только я.

— Это, — прошептал он, — Самая лучшая угроза из всех, что я слышал за последние сто лет.

И он поцеловал меня. Не как в гроте — яростно и отчаянно. И не как минуту назад — игриво и дразняще. А глубоко, властно и бесконечно нежно, словно выпивая из меня последние сомнения, последние следы усталости, всё, кроме желания и этого безумного, всепоглощающего чувства принадлежности.



— Свитки, — Аррион выдохнул слово мне в губы, прерывая поцелуй, но не останавливая движения руки, — Могут… подождать.


Пальцы вцепились в ткань тренировочных штанов, собрав её в тугой жгут, и рванули вниз, не разрывая поцелуя. Шероховатая, твёрдая ладонь легла на обнажённую кожу бедра, заставив мурашки пробежать вверх по животу. А большой палец... большой палец нашёл ту самую, скрытую, невыносимо чувствительную точку, где сходились все нити напряжения. Он не нажал — он коснулся.



— А… груша? — ехидно выдохнула я, чувствуя, как дрожу всем телом, пытаясь удержать нить разговора.



— Груша, — Аррион провёл носом по моей щеке к углу губ, его дыхание стало прерывистым, — Тоже. У меня есть кое-что… получше для тренировки. Начнём с… разминки?


И он начал. Сначала едва, почти невесомо, кончиком пальцы, как будто проверяя реальность этой пульсации, этой влажной, сокровенной жары. Затем, чувствуя, как всё моё тело вздрагивает и отзывается на этот шёпот прикосновения, он проскользнул внутрь.



— Да? — его вопрос, тихий и хриплый, прозвучал прямо в ухо, пока он медленно, нежно преодолевал сопротивление, которое тут же таяло, растворяясь в горячей, влажной податливости. Это было даже не слово. Это был выдох. Проверка.


Я не смогла ответить. Только резко вздохнула в его рот — прерывисто, влажно, срываясь на самом выдохе. Звук получился приглушенным, но в нём дрожала вся натянутая струна моего тела. Аррион начал двигаться.



— Так? — снова спросил он, изменив угол, и волна острого, сладкого удовольствия заставила меня выгнуться.


— Да… — вырвалось у меня, уже почти стон. — Чёрт… да…

Он усмехнулся, низко, удовлетворённо, и ритм сменился, стал увереннее, глубже, настойчивее.

— Или так, кошечка? — он добавил второй палец, и пространство внутри меня растянулось, наполнившись им так полно, что дыхание перехватило. Его губы скользнули по моей шее.



— Хватит… болтать… — прошипела я, впиваясь пальцами в его плечи, когда волна удовольствия накрыла с головой, заставив всё тело напрячься в одной дуге. — Чёртов… индюк… просто… двигайся уже!



Я сама рванула бёдрами навстречу, заставив его пальцы войти глубже, резче, и услышала, как он резко, почти болезненно вдохнул. Мои ноги обвились вокруг него, пятки впились в поясницу, требуя, диктуя новый, более жадный ритм.


И он — повиновался. Словно только этого и ждал. Усмешка сорвалась с его губ, превратившись в низкий, животный рык, когда он, наконец, отбросил всю осторожность, все свои словесные игры.

Но он не просто ускорил движения пальцев. Его рука ушла с моего бедра. Послышался резкий, грубый звук расстегиваемой пряжки, шуршание ткани. На миг между моих бёдер осталась пустота — влажная, разгоряченная, болезненно пульсирующая в ожидании. Я издала протестующий, почти жалобный звук, но он заглушил его своим ртом, вновь захватив мои губы в поцелуй, полный обещания и нетерпения.

А потом пустота исчезла. Он вошёл не медленно и не нежно. Одним глубоким, властным толчком, который выгнул мою спину, вырвав из груди глухой, захлебнувшийся стон. Он заполнил всё, растянул, занял каждый сантиметр, и это чувство полноты, податливой тесноты и абсолютной принадлежности было ошеломляющим.

— Вот так… лучше? — его голос прозвучал прямо в ухо, хриплый, срывающийся на каждом слове. Он не двигался, давая мне привыкнуть, ощутить весь его размер, всю тяжесть.

— Д…да… — было всё, что я смогла выдохнуть, прижимаясь ближе, — Чёрт возьми… да…

Тогда он начал двигаться. Глубоко, медленно, вымеривая каждый сантиметр пути с такой концентрацией, будто это был самый важный ритм в мире. Каждый толчок заставлял меня чувствовать его по-новому, о нежно скользящим, то резко задевающим какую-то невыносимо чувствительную точку глубоко внутри, от которой темнело в глазах.



Мои пальцы впились ему в плечи, когтями цепляясь за горячую кожу сквозь тонкую ткань рубашки. Стон, готовый сорваться с губ, я подавила, прижавшись открытым ртом к его шее. Чувствуя под губами бешеный пульс в его жилах, солоноватый вкус кожи, короткие, колючие волоски у линии волос. Мое дыхание, горячее и прерывистое, обжигало его, а его рука резко вцепилась мне в волосы, прижимая лицо еще ближе, глуша любой звук, который мог бы нас выдать.



— Тише, — его шёпот был хриплым и влажным прямо в моё ухо, но в нём не было приказа. Была мольба, смешанная с той же дикой, безрассудной жаждой, что кружила голову мне. — Ради всего святого, кошечка, тише… Они… услышат…


— Пусть… сдохнут… — выдохнула я, откинув голову, когда он нашел тот самый угол и ритм, от которого всё внутри вспыхнуло белым огнём.



Я уже не могла думать о делегациях, дверях или приличиях. Был только он. Его тело в моём. Его дыхание. Его руки, держащие меня так крепко, что, казалось, оставят синяки. И нарастающая, неостановимая волна, которая вот-вот должна была разбить меня вдребезги.


Аррион, казалось, чувствовал это. Его движения стали короче, быстрее, целенаправленнее. Каждый толчок бил точно в цель. Воздух вокруг нас зарядился электричеством предстоящего взрыва. И в этот самый момент, как по заказу самой злой иронии вселенной, за дверью раздались уже не осторожные, а настойчивые шаги и четкий, громкий голос дежурного офицера:



— Ваше Императорское Величество! Делегация из Альвастрии настаивает на аудиенции! Прошло уже полчаса ожидания! Они… выражают крайнее недоумение!



Аррион замер. Не просто остановился, вся его мощная, напряженная фигура окаменела, будто его самого внезапно сковали его же льдом. Из его груди вырвался звук — низкий, животный, полный такой бешеной, бессильной ярости, что мурашки пробежали у меня по коже. Он уперся лбом в мое плечо, его дыхание было тяжелым и обжигающим.


— Я… прикажу… казнить их всех, — прошипел он в мою кожу, и в его голосе не было ни капли шутки. Только ледяная, всесокрушающая ярость, нацеленная на несчастных альвастрийцев, разрушивших этот момент. Его руки, всё ещё впившиеся в мои бёдра, сжались так, что я аж вскрикнула, не от боли, а от неожиданности.

Я расхохоталась. Тихим, истерическим, беззвучным смехом, сотрясаясь у него на коленях. Слезы от смеха и от неоконченного, режущего душу напряжения выступили у меня на глазах.



— Нет, не надо, — выдохнула я, с трудом ловя воздух. — Устрой… им ледяной приём… в прямом смысле… И… отправь восвояси. Быстро.


Он оторвался от моего плеча. Его лицо было прекрасным и пугающим. Щёки горели румянцем, глаза потемнели до цвета грозовой тучи, а губы… губы были слегка приоткрыты, влажные, и по ним пробегала судорога. Он выглядел как бог войны, прерванный на самом интересном месте.

— Это займёт… десять минут, — произнёс он, и каждое слово было похоже на падающую льдинку, — Не. Шевелись.

Последнее прозвучало как приказ самому себе. Он резко, почти оттолкнув меня, поднялся на ноги. Это было потрясающее зрелище. Император в растрёпанной, расстегнутой рубашке, с бешено бьющимся сердцем, видным даже сквозь ткань, и с таким недвусмысленным, возбуждённым состоянием, которое ничем нельзя было скрыть. Он на мгновение закрыл глаза, сжав кулаки. По его суставам пробежал лёгкий, синеватый свет, и воздух вокруг нас похолодел. Когда он открыл глаза, в них была уже знакомая ледяная гладь, а на лбу выступили капельки пота от усилия взять себя в руки.

Он даже не посмотрел на меня, быстрыми, резкими движениями поправляя одежду. Пальцы дрожали. На его шее, прямо под линией идеально выбритой щетины, алел свежий след моих зубов — маленький, яростный, неимператорский.



— Десять минут, — повторил он уже ровнее, голосом командира, но в нём всё ещё слышалось напряжение стальной пружины. — Сиди здесь. И… не надевай штаны.


Я, всё ещё сидя в кресле, в растерзанном и абсолютно беспомощном виде, только ухмыльнулась, чувствуя, как дрожь медленно отступает, оставляя после себя сладкую, изнурительную пустоту и дикое веселье.



— Буду ждать с нетерпением, ваше ледяное высочество.


Он бросил на меня последний взгляд — взгляд, в котором смешались ярость, обещание и та самая, жгучая нежность, что заставила моё сердце ёкнуть. Затем резко развернулся и вышел, хлопнув дверью с такой силой, что задрожали стеллажи со свитками.

Тишина, наступившая после его ухода, была оглушительной. Я откинулась в кресле, закрыла глаза и рассмеялась, уже громко, сотрясаясь всем телом. Воздух в кабинете всё ещё вибрировал от недавней бури, а моя кожа пылала под прилипшей к ней одеждой.

Когда смех наконец отступил, оставив после себя лишь лёгкую, приятную истому, я открыла глаза и повернула голову к окну.

За высоким стеклом медленно гасли последние краски заката. Густой, багрянец тонул в глубокой синеве, отдавая ей свои последние искры. И в этой проясняющейся, бархатной вышине уже проступали первые, робкие точки света. Не ослепительные и чужие, как в первую ночь. А знакомые. Узнаваемые. Свои.

Та самая дерзкая, одинокая звезда, что всегда висела прямо над шпилем Северной башни. Тускловатое, но чёткое созвездие, которое Лира однажды, смущаясь, назвала «Кувшином Мойры» и показала с балкона. Они были не просто украшением. Они были вехами. Тихими, немыми ориентирами в огромном небе моего нового мира. Нашей картой, которую я училась читать.

Где-то внизу, в парадных залах, наверное, уже начинался тот самый «ледяной приём» для настырных альвастрийцев. А у меня... у меня было десять минут. Чтобы перевести дух. Чтобы прийти в себя после этой безумной, смешной, прекрасной схватки. И чтобы решить, искать свои штаны или оставить всё как есть, пока он не вернётся. Чтобы завершить то, что мытак страстно начали и что эта проклятая делегация так внезапно прервала.

Или, может, не искать. Просто сидеть тут, босиком, и смотреть на наши звёзды, пока не услышу за дверью его шаги, уже не размеренные и императорские, а быстрые, жадные, торопливые.



Конец


Загрузка...