Мы с Германом вылетаем ближайшим рейсом.
Я даже не помню, как собираю вещи. Автоматически кидаю в сумку паспорт, телефон, толстовка, дорожный набор. Всё остальное неважно.
В голове пульсирует только одно: мама в больнице .
Слова врача по телефону звучали сухо, как выстрел:
«Состояние тяжёлое. Потеря крови. Внутренние повреждения»
Я сжимаю руку Германа в салоне самолёта так крепко, что у меня немеют пальцы. Он ничего не говорит, а просто держит в ответ, крепче, чем обычно. Он рядом. Это единственное, что не даёт мне окончательно развалиться на куски.
По прилёте мы мчимся в больницу. Слишком быстро. Слишком медленно.
Машина, улицы, навигатор, всё как в тумане. Я будто не здесь.
Я будто где-то внутри себя, где всё гудит, дрожит и вибрирует.
Больница пахнет лекарствами и дикой тревогой.
Я подхожу к стойке, называю имя матери. Медсестра кивает и уводит нас к врачу. Он молодой, уставший, с глубокими морщинами и синими кругами под глазами.
— Прогнозы… пока неутешительные, — говорит он, листая бумаги. — Сильный удар пришёлся на правую сторону. Трещина таза, внутреннее кровотечение. Мы стабилизировали давление, но... она на аппарате. Пока сама не дышит.
Я киваю на автомате, но всё это звучит как сквозь воду.
Трещина. Кровь. Аппарат.
Это всё о моей матери. Моей живой, сильной, гордой матери, которая никогда не позволяла себе слабость.
— Ещё один пострадавший, мужчина, её муж.
Я резко поднимаю глаза на врача.
— Муж?
— Да. По документам. Он в соседней палате. Лёгкие ушибы, ссадины. Ему повезло больше.
У меня внутри всё сжимается.
Мама скрывала от меня, что снова вышла замуж. Я знала, что после смерти отца она уехала, пыталась начать новую жизнь, но… муж?
Мы выходим в коридор, и я мельком вижу его.
Он сидит в кресле, скрюченный, с телефоном в руках. На лице пара ссадин, залепленных лейкопластырем. Видно, что он младше матери, дет на десять, как минимум. Взгляд странный. Суетливый. Неуютный.
Он тоже замечает меня. Наши глаза встречаются.
В его взгляде ни раскаяния, ни боли. Только оценивающая тревога.
Я отворачиваюсь. Не хочу знать. Не сейчас.
Позже, мне разрешают зайти к маме.
Когда я вхожу в палату, воздух как будто становится гуще, тяжелее. Я не могу сделать вдох, даже поверхностный, короткий.
Мама лежит в окружении трубок, шлангов, мониторов. Кожа бледная, почти прозрачная. На губах кислородная маска. Аппарат тихо шипит.
Я хватаюсь за спинку стула, чтобы не упасть.
Сажусь рядом. Молча. Просто держу её за руку. Тёплую. Живую.
И плачу.
Не навзрыд. А тихо, горько, долго. Как будто во мне всё сходит на нет.
Я вспоминаю, как в детстве она заплетала мне волосы, как резала яблоки, как вытирала мне слёзы, когда я падала с велосипеда.
Вспоминаю, как мы отдалялись. Как ссоры копились, как я злилась, что она уехала, что не спрашивала, не звонила, не интересовалась моей жизнью.
Сколько мы не сказали друг другу. Сколько уже упущено.
А если это конец?
Я не готова.
Я не прощена.
Я не простила.
Мама… мама, пожалуйста, очнись. Скажи хоть что-то. Я всё прощу. Я забуду. Только проснись.
Я не знаю, сколько времени проходит. Может, полчаса. Может, час.
Я сижу, уставившись в экран, где мигает пульс. Просто жду. Держу её руку, шепчу ей что-то, неважно что. Главное, чтобы она слышала.
И вдруг она шевелится.
Едва заметно. Пальцы чуть сжимаются. Веки подрагивают.
Я вскакиваю, чтобы позвать врача, но он уже входит в палату, и останавливает меня жестом.
— Подождите. Она выходит из медикаментозного сна. Тише.
Я наклоняюсь ближе.
Мама медленно открывает глаза.
И улыбается, когда, сфокусировав зрение, видит меня.
Слабая, едва живая улыбка. Но такая родная, что я снова заливаюсь слезами.
— Ева... — шепчет она. Голос едва слышен, больше воздух, чем звук.
— Я здесь. Мам, я здесь. Всё хорошо. Ты в больнице. Всё будет хорошо.
Она смотрит на меня с нежностью, с сожалением. И вдруг словно из последних сил, говорит:
— Я… была не лучшей матерью.
Сердце сжимается.
— Мам, не надо…
— Надо. Я всё откладывала. Всегда. «Потом поговорим», «ещё успеем». А теперь… теперь я лежу здесь и понимаю, что может и не быть потом.
Я сжимаю её ладонь, прячу слёзы.
— Я злилась на отца, — продолжает она. — Он умер, оставив нам кучу долгов. Я не могла это простить. Ни ему, ни себе. Мне казалось, что всё рухнуло. -- Она делает вдох, лицо бледнеет ещё больше. — Я сбежала. Вышла замуж. Подумала, так будет легче. Но только хуже стало. Хотела развестись, а он… он не согласился. Всё усложнилось.
Я чувствую, как внутри рвётся что-то тёмное.
Все мои обиды исчезают. Просто растворяются в её голосе, в её исповеди, в этой палате, полной шума аппаратов и запаха медикаментов.
— Мне жаль, — шепчет она. — Прости меня.
— Я уже простила, — говорю я. — Всё. Главное — что ты здесь. Что ты жива. Что ты проснулась.
Она снова улыбается. И я знаю, мы спасены.
Мы успели. Хоть в последний момент.
Когда я выхожу из палаты, Герман сразу поднимается.
Я бросаюсь к нему в объятия.
— Она пришла в себя, — говорю сквозь слёзы. — Мы поговорили. Мы всё… всё успели.
Он гладит меня по спине, прижимает крепче к груди.
— Всё будет хорошо, — шепчет он. — Теперь всё точно будет хорошо.
И впервые за долгое время мне легко дышать. Прошлое отпускает.
Моё сердце чистое. Без обид. Без злости. Только любовь. И благодарность. За то, что, даже будучи на грани, мы можем найти друг друга.
Мы остаёмся в городе на несколько дней.
Я каждый день навещаю маму. Уже без страха, но с трепетом. С каждым часом она становится крепче. Цвет лица приобретает здоровый оттенок. В голосе появляется жизнь.
Мы много говорим. Так, как не говорили никогда.
Без уколов, без «ты опять…» и «а помнишь, как ты…». Без защиты, без упрёков. Только сердце к сердцу.
Про детство. Про отца. Про её одиночество. Про моё.
— Мне казалось, что если я уеду, то смогу всё забыть, — говорит она однажды. — Но прошлое, оно ведь в нас. Неважно, куда мы едем, мы везем его с собой.
Я киваю. Знаю это слишком хорошо.
Мы не обсуждаем её мужа. Я не спрашиваю, она не говорит. Но я вижу, как она закрывается, когда речь заходит о нём. И понимаю, там боль. Возможно, страх. И не моя задача сейчас докапываться до истины.
Главное, что мы снова вместе.
Через неделю мама идёт на поправку.
Её переводят в обычную палату, и мы готовимся к выписке. Она настаивает, чтобы мы летели обратно.
— Я справлюсь. Честно. Не беспокойтесь. Мне уже легче.
— Мы не уедем, пока не убедимся, что вы в порядке, — твёрдо говорит Герман, и я понимаю, он говорит за нас обоих.
Мама улыбается. На этот раз без усталости.
— Ты его не отпускай, — шепчет она мне, когда остаёмся вдвоём. — Он тебя любит.
Я краснею. Слишком быстро. Как подросток.
— Я знаю.
— И ты его?
Я киваю.
— Очень.
— Тогда не теряй. Жизнь непредсказуема. Всё может измениться за одну секунду. Поверь, я знаю.
В самолёте я сжимаю руку Германа.
За иллюминатором голубое небо. Чистое. Как будто и правда всё начинает с чистого листа.
Я перевожу взгляд на него, а он уже смотрит на меня.
— Знаешь, — говорю я, — я так долго не чувствовала себя живой.
— А теперь?
— А теперь боюсь жить.
Он улыбается.
— Это и значит жить, Ева. Чувствовать. Боясь, но идти вперед. И не сдаваться.
Я кладу голову ему на плечо.
В первый раз за много месяцев мне не нужно быть сильной.
Можно просто — быть любимой.