— Из-за чего, скажи на милость, ты так раскудахтался, Веньеро? — рявкнул на меня капитан. — В конце-то концов, наша с тобой договоренность по-прежнему остается в силе. Так что твоей драгоценной свободе ничто не угрожает, поскольку, к счастью, канал, по которому переправляли беглых рабов, все еще действует. Во всяком случае, до тех пор, пока эскадра Пиали-паши не подойдет к самому берегу. — Даже в темноте я увидел, как в глазах Джустиниани блеснул хитрый огонек. Серьга в его ухе качнулась, и даже в этом мне почудилась ехидная насмешка. — Или ты желаешь, чтобы турки взяли Хиос? Хочешь, чтобы у беглых рабов больше не осталось возможности вновь обрести свободу?! Хочешь и сам остаться рабом до конца своих дней?
Каждое его «хочешь» острым шипом вонзалось в мою изболевшуюся душу. Моими желаниями так давно уже никто не интересовался, что я, наверное, вообще забыл о том, что можно чего-то желать. Да и понимал ли я вообще, что это такое — всей душой стремиться к чему-то? Уничтожающее презрение в голосе Джустиниани пробудило в моем сердце сомнения. Предположим, мне удастся все-таки разобраться в том, что так внезапно обрушилось на меня, и я пойму, чего хочу, но разве может Джустиниани помочь мне сделать это лучше, чем уже сделало рабство? А один брошенный в его сторону взгляд, когда он вот так стоял передо мной, с трудом сдерживая негодование, со скрещенными на груди могучими руками, а за спиной его столпилось с полдюжины свирепых морских волков, по лицам которых я ясно видел: им не составит ни малейшего труда вышвырнуть меня за борт, убедил меня, что надеяться на это не стоит.
К тому же он просто кипел от ярости. Достаточно было только вспомнить презрительное словечко «каплун», которое он только что выплюнул мне в лицо. Мои щеки до сих пор горели от обиды.
Что-то подсказывало мне: я должен что-то сказать, чтобы помешать ему выполнить его намерение. И в тот момент я не нашел ничего лучшего, чем повторить то, что уже говорил до сих пор. Правда, на этот раз я старался, чтобы голос мой звучал спокойнее.
— Я не могу позволить вам поступить так с Эсмилькан-султан.
Мои пальцы судорожно стиснули узорчатую рукоятку кривого кинжала — символа моего положения, который, как обычно, висел в ножнах у меня на бедре. Впрочем, я хорошо понимал: случись мне пустить его в ход, кинжал окажется таким же бесполезным, как и большинство символов — в реальном мире от таких вещей проку мало.
— А нам и не нужно твоего позволения, евнух. С твоего разрешения или без него, мы все равно сделаем это. А ты можешь оставаться с ней, если хочешь, или уноси ноги. Спасайся, глупец! Ведь речь идет о твоей свободе!
Джустиниани, набычившись, шагнул ко мне, и я невольно отшатнулся, обнаженной спиной почувствовав занавесь. Она — если не считать меня самого и кинжала, который я по-прежнему сжимал в руке, — оставалась единственной преградой между моей госпожой и крепостью Хиоса.
— Послушай, там, на острове, наши семьи, — с трудом сдерживаясь, терпеливо объяснил Джустиниани. Впрочем, я и без того это знал. Глухой ропот за его спиной подтвердил, что матросы сейчас думают о том же, что и их капитан. — И мы сделаем все, чтобы защитить их!
— Ради Господа Бога… И ради Аллаха, да поймите же вы, наконец, что кроме Эсмилькан-султан у меня на этом свете не осталось ни одной родной души! — проговорил я. И неожиданная твердость, прозвучавшая в моем голосе, удивила даже меня самого.
Услышав в ответ только глумливые смешки, я с отчаянием добавил:
— По крайней мере, она никогда не презирала меня за то, что случилось со мной. Она считала, что это мое несчастье, а не моя вина. И потом… потом она уважает меня, даже такого, как я есть. Вернее, именно такого, как я есть.
Все это, конечно, звучало глупо и немного по-детски, очень похоже на то, как если бы какой-нибудь перепуганный малыш вздумал грозить разъяренному быку своей погремушкой. Голос у меня дрогнул и сорвался, и я только молча стиснул руки, тяжело дыша от унижения.
Джустиниани снова заговорил, но теперь в его голосе звучала презрительная жалость. Для меня это было хуже любого, самого страшного оскорбления.
— Да что с тобой говорить! Видно, любовь к свободе тебе оторвали вместе с яйцами. Потому что любой, кто предпочитает влачить жизнь презренным рабом, просто не достоин называться мужчиной!
Свобода! Я полной грудью вдохнул это сладостное слово и закрыл глаза. В голове у меня шумело. Мне вдруг показалось, что сама жизнь по каплям покидает мое тело и тонкой струйкой пара испаряется к небесам.
В прошлом мне однажды уже случалось испытывать нечто подобное. Помню, как дервиш вертелся волчком, стараясь спасти меня от безумия — дервиш, которым на самом деле был мой друг Хусейн. Друг нашей семьи, его я помнил с тех пор, как помнил себя, а истоки этой дружбы уходили в далекое прошлое. Торговец из Сирии, он решился испробовать на мне свое искусство, когда все другие уже отступились от меня. С тех самых пор я считаю его своим вторым отцом. Он жестоко отомстил негодяю, оскопившему меня, и с тех пор был вынужден стать изгоем в собственной стране. Чтобы не стать жертвой всеобщего презрения, ему пришлось надеть личину дервиша — турки почитают их чуть ли не святым. Тогда, в тот страшный час, когда я был уже близок к смерти, он внезапно появился передо мной в обличье дервиша. И вот теперь, стоя перед толпой пиратов и разбойников, я вновь обратился к нему, моля о чуде.
Впрочем, надеяться на то, что чудо произойдет, было бы глупо. Особенно принимая во внимание тот факт, что в настоящий момент мы были далеко от Турции и вокруг меня толпились исключительно христиане. Сейчас я мог полагаться только на самого себя.
Но разве это не есть свобода?
Мои глаза оставались закрытыми. Вместо того чтобы слепо таращиться в кромешную темноту, пытаясь разглядеть движения своих врагов, я попытался обратиться к другим чувствам. Ступнями я ощущал знакомую гладкую древесину палубы. Еще не успев остыть, она мелодично поскрипывала у меня под ногами, и звук этот сейчас звучал сладчайшей музыкой в моих ушах. Это было похоже на колыбельную песню матери, по которой истомилась моя душа. Мне казалось, волны прилива, тыкаясь в корпус корабля, хотят вселить в меня мужество, которого мне так недоставало. Даже ветер, надувая паруса, будто гнал меня навстречу моей судьбе. И я воспрянул духом, почувствовав в этом дыхание Бога, пришедшего на помощь одному из своих созданий.
Моя жизнь, мир, в котором я жил, сейчас висели на волоске. Но на том же самом волоске сейчас висело и то, что было мне дороже всех сокровищ мира, — жизнь моей госпожи.
В этот самый момент мой нос, которого была бессильна сбить с толку царившая кругом темнота, подал мне знак — поглубже втянув в себя воздух, я почувствовал запах трюмной воды. «Пахнет достаточно крепко, — говаривал мой блаженной памяти дядюшка, — чтобы почувствовал и слепой». Этот отвратительный, гнилостный аромат обычно наполняет ликованием сердце моряка. Это означает, что в корпусе судна нет ни малейшей течи. А стало быть, не будет и необходимости прерывать плавание, чтобы, вытащив судно на берег, переворачивать его кверху килем и заново конопатить корпус. Жителям самых грязных, самых перенаселенных городов хорошо знаком этот запах. Моя госпожа изо всех сил старалась заглушить его ароматическими курениями, используя палочки, пропитанные амброй, а когда они кончились, просто разбрасывала для этой цели апельсиновые корки. Но моряки были рады мириться с этой вонью ради спокойствия и уверенности, что воду из прохудившегося трюма не придется выкачивать ручными помпами.
Запах этот сейчас был для меня равносилен удару под дых. Сейчас он означал для меня только одно — рабство.
Но именно тогда, еще не открывая глаз, я вдруг почувствовал, что могу видеть. И в серьге Джустиниани мне почудился грозный признак приближающейся опасности. Крест, украшавший ее, алым призраком врезался в мой мозг, когда на него упал свет единственного на судне фонаря.
И тогда своим внутренним взором я внезапно различил простенькие украшения других моряков. Я вспомнил их нехитрые безделушки, много раз до этого дня мелькавшие у меня перед глазами, тускло поблескивавшие сквозь покрывавшую грудь густую шерсть, когда матросы свешивались за борт, поднимая якорь или когда кто-то из них в редкие минуты безделья рассеянно потирал их пальцами. Но лучше всего я рассмотрел эти безделицы в тот момент, когда генуэзец Джустиниани приказал читать псалмы.
Кусочки воспоминаний, крутившиеся у меня в мозгу, вдруг встали на место. Раздался громкий щелчок, и перед глазами у меня сложилась ясная картина.
Несмотря на то, что сейчас все они действовали заодно, единство это было явно кажущимся. Потому часть матросов, если и носили на шее кресты, то это были не какие-то, а украшенные симметричными перекладинами кресты, какие носят исключительно греки.
Четыре года назад, заметь я это раньше, такая деталь не вызвала бы в моей душе ничего, кроме разве что брезгливого презрения к «проклятым еретикам». Но эти четыре года не прошли для меня даром, научив меня с куда большей терпимостью относиться к религии и верованиям других людей, хотя я никому не пожелал бы испытать на собственной шкуре тот способ научиться терпимости, каким учили меня. Генуэзцы, насколько я знал, принадлежали к римско-католической Церкви и подчинялись исключительно папе — именно им принадлежала власть на Хиосе. Однако большая часть населения исповедовала унаследованную от греков православную веру. Но сколько их было здесь, на судне? Половина? Наверное, да. Однако, подумал с горечью я, эти люди не выбирали, в какой вере или в какой стране им родиться — во всяком случае, не больше, чем я — свою судьбу.
Мне вспомнилось, как еще давно я как-то случайно услышал, как кто-то спросил: «Интересно, и как нам отличить греков от турков, если дело дойдет до драки?» Помнится, это случилось на корабле моего дяди, когда мы шли через Адриатику. Все уже одурели от безделья, и на судне завязалась потасовка.
Ответил на этот вопрос один из матросов, венецианец по происхождению: «Пали во всех подряд, — как бы в шутку бросил он, но в шутке чувствовалась большая доля правды. — Ведь турки плодятся, как кролики, разве нет? Скоро греков совсем не останется. Разве это не лучшее доказательство того, что Господь Бог разгневался на них и решил покарать греков за ересь? Так что считай, они заслужили это наказание».
Я невольно задумался о том, насколько сильно успех, сопровождающий набеги турков на те земли, где некогда господствовали католики, был результатом возмущения греков, которое те испытывали из-за своего униженного положения. Конечно, раб он всегда раб, что ни говори. Но даже рабу не безразлично, каков его хозяин. А турки, по крайней мере нужно отдать им должное, были, хоть и ненамного, все-таки милосерднее, чем иные христиане. В особенности христиане-католики.
Генуя, продолжал лихорадочно вспоминать я, несмотря на всю болтовню своих сограждан о демократии, со времени реформы Андреа Дориа — а тому было уж тридцать лет, — превратилась в покорную прислужницу могучих западных держав. И в особенности Испании. Слово же «Испания» во всем мире — и в моей душе — звучит примерно так же, как «инквизиция». Интересно, подумал я, генуэзцы, правя островом Хиос, используют те же изуверские методы?
Все эти мысли и догадки молнией вспыхивали и проносились в моем мозгу, кружась в голове, точно испуганные летучие мыши и не подчиняясь никакой логике. Да и о какой логике могла идти речь в подобной ситуации? Могу только сказать, что мне потребовалось куда меньше времени, чтобы додуматься до всего этого, чем было нужно, пожелай я изложить все это словами. Когда ко мне наконец вернулась способность рассуждать, я решил, что попробовать стоит. Возможно, мысль и неплохая. И к тому же иного выхода все равно не было. Открыв глаза, я набрался мужества и произнес:
— Ладно, идет. Считайте, вы меня убедили. Сейчас приведу мою госпожу, а потом отправлюсь с вами.
Был ли это крик боли — тот звук, который только мое чуткое ухо могло уловить в этой напряженной тишине? Он раздался из-за занавеси у меня за спиной. Неужели Эсмилькан все слышала, ужаснулся я? Эсмилькан, которая теперь, благодаря моим же собственным стараниям, немного понимала итальянский? Но сейчас я не мог позволить себе думать об этом. Собрав в кулак все свое мужество, я ринулся в атаку.
— Хорошо, согласен. Тем более что я бы сам предпочел, чтобы мою госпожу отделяли от гнева Пиали-паши толстые стены крепости, а не хилые доски палубы вашего корабля. И уж конечно, стены крепости будут покрепче, чем стены и соломенные крыши ветхих домишек, где укрылись ваши жены и дети. Или вы надеетесь, что генуэзцы позволят вашим юным дочерям спрятаться за стенами своей крепости? Нет, конечно. Во всяком случае, если вы не носите имя Джустиниани.
Хорошо, хорошо, подумал я. Я явственно почувствовал, как стрелка весов качнулась в мою сторону — чуть заметно, но вполне ощутимо. Те из матросов, на чью поддержку я рассчитывал, похоже, как-то не задумывались об этом. Занавеска у меня за спиной слабо колыхнулась, но я приказал себе не думать об этом. Пока не время, сказал я себе.
— Или, может быть, — продолжал я, решив ковать железо, пока горячо, — они подыщут для них укромное местечко где-нибудь в подвале под донжоном? Там, куда они обычно сажали вас за ересь? Иначе говоря, только за то, что вы продолжали исповедовать ту веру, что завещали вам ваши предки? Тогда кто же они, ваши истинные мучители? Турки? Или Джустиниани?
Я вдруг почувствовал мощную волну поддержки, а глухой ропот, прокатившийся среди матросов, подтвердил мои догадки. Похоже, я был на верном пути.
— Думаете, Пиали-паша пригнал сюда эскадру из восьмидесяти кораблей только ради того, чтобы полюбопытствовать, как идут дела на Хиосе? Вы думаете, что Джустиниани со свойственным ему хитроумием уболтает его, убедив заключить выгодное для жителей острова соглашение? Или полагаете, что турок можно обмануть пустыми обещаниями? Вы сами знаете, чего они стоят, эти обещания! Вы ведь слышали их не раз. И вынуждены были принять — но только потому, что у вас не было другого выбора, вы же не настолько глупы, чтобы поверить им.
Но и турки тоже не дураки. Пиали-паша отлично понимает, что все это не больше чем пустые обещания, потому что звучат они из уст генуэзских менял! Неужто неверный сможет забыть позор, который ему довелось пережить у стен Мальты? Ни за что, уверяю вас. Или…
Судорожно сглотнув вставший в горле комок, я заставил себя продолжать:
— …или вы надеетесь держать все эти корабли с вооруженными до зубов янычарами на расстоянии вытянутой руки до тех пор, пока не подоспеет на подмогу генуэзский флот?
— Они придут! — рявкнул Джустиниани. Визгливые нотки в его голосе выдали его страх и неуверенность, и мое сердце затрепетало от радости.
— Видите? Так я и думал! Чем, вы думаете, занимался ваш капитан, когда бросил вас тут и помчался сломя голову на берег? Ему позарез было нужно послать корабль в Геную. А кто там, на этом корабле? Уж, конечно, не ваши жены. И не ваши дети, а жена и дети Джустиниани!
— Ложь! — взвизгнул он. — Грязная ложь! Моя жена и дети остались на Хиосе, чтобы разделить вместе со всеми их жителями судьбу, которая их ожидает!
— Готов поспорить на все что угодно, все важные шишки на острове успели уже позаботиться, чтобы у их близких было надежное убежище. У их близких — не у ваших.
— Вот увидите — корабли из Генуи придут…
— О да, придут, а то как же! Недельки через две, а то и позже, друзья мои. В прежние дни я сам был моряком и хорошо знаю, сколько времени займет такой путь. Две недели туда, две недели обратно, и это, если не будет задержки. Иными словами, целый месяц. А сколько раз ваших жен и дочерей смогут изнасиловать за этот самый месяц, а? Что скажете, друзья мои?
Я услышал, как глухой ропот недовольства, который я уже слышал раньше, словно морской прибой, становится громче с каждой минутой, и решил, что грех было бы не воспользоваться этим.
— Конечно, месяц — это в самом лучшем случае. Но генуэзцы всегда генуэзцы, что у себя дома, что везде. Привыкли лгать и изворачиваться, и так всегда. Если их так уж сильно волнует, что будет с Хиосом, почему же они тогда заранее не прислали достаточно денег, чтобы подкупить Блистательную Порту[16]? У них как-никак было в запасе целых три года, чтобы сделать это. Так что радуйтесь, что турки, в отличие от ваших хозяев-менял, никогда не были ростовщиками. Разве станут генуэзцы рисковать жизнью своих сыновей, если они трясутся от жадности, боясь поставить на кон даже жалкую горсть дукатов? Уж кому, как не мне, знать, как сильно генуэзцы любят свои деньги. Впрочем, и вы это знаете не хуже меня, верно?
Ненависть к тому, другому генуэзцу, Салах эд-Дину, которого я встретил в маленьком домишке в Пера, придала моему голосу особую силу. Однако он был мертв, и уже давно. «Вспомни, ты сам, своими руками обмывал его изувеченное тело!» — напомнил я себе. — «Так что можешь быть доволен!» Мне вдруг подумалось, что та слепая ярость, которая сейчас ударила мне в голову, должно быть, сделала меня похожим на сумасшедшего. Вняв голосу рассудка, я попытался взять себя в руки, вспомнив, что добрая половина из тех, кто сейчас меня слушает, тоже генуэзцы. Решив, что нужно хоть как-то исправить положение, я заговорил снова, но на этот раз постарался, чтобы в голосе моем не было столько горечи:
— Но генуэзцы любят своих сыновей. Даже они не столь бесчеловечны, чтобы выкинуть из сердца тех, кого породили на свет.
Все это время, пока я говорил, Джустиниани только возмущенно фыркал на каждое слово, непроизвольно делая шаг в мою сторону всякий раз, когда мой удар попадал в цель. И всякий раз при этом я невольно вздрагивал, поскольку вид у него был такой, будто он собирался меня ударить. Наконец Джустиниани не выдержал:
— Хватайте его, ребята. Да заткните ему рот. Довольно он пел хвалу своим ненаглядным туркам.
Убедившись, что никто из матросов не спешит выполнить его приказ, я приободрился и продолжал говорить. Я говорил и говорил, я походил на пловца, который, попав в бурный поток, знает, что должен бороться с течением, иначе он погиб.
К этому времени Джустиниани уже сообразил, что не может молчать и дальше. Он и так уже совершил большую ошибку, позволив мне заговорить. И вот теперь выбора у него не было: он должен был либо как-то опровергнуть мои слова, либо ему конец. Угрожающее выражение, написанное на лицах окруживших нас матросов, ясно говорило само за себя.
— Не слушайте грязного ренегата! — брызгая слюной, яростно взорвался Джустиниани. — Вы же все знаете, что сказал вчера Пиали-паша нашим послам. Он пришел сюда только для того, чтобы полюбоваться Кампосом. Своими глазами увидеть наш прекрасный остров.
Теперь уже я скептически хмыкнул в ответ на его слова:
— И вы в это верите?!
— Еще бы! Ведь Турок сам так сказал?
— И вы доверяете свою судьбу людям, которые верят в подобные небылицы? Да еще когда они звучат из уст самих турок! Уму непостижимо!
— Да, я ему верю, — откликнулся один из матросов с ноткой отчаяния в голосе. — Да и почему бы мне не верить? Иначе с чего бы им вздумалось торчать весь день на рейде, если это неправда? Все мы были готовы приветствовать их на берегу, как положено — с цветами и флагами. Вы, ребята, тоже это видели. Но нет! Турки решительно отказались сойти на берег. «Не хотим прерывать ваш праздник: у вас сейчас Пасха», — так они сказали.
— Пасха? Да, верно. Но какая Пасха? Римско-католическая! А как же насчет православной Пасхи? Заметьте, о ней не было сказано ни слова. А вам не пришло в голову поинтересоваться, где турки будут через две недели? Нет? Тогда я вам скажу: не пройдет и двух недель, как все ваши церкви превратятся в мечети, а ваши жены и юные дочери попадут в гарем!
Мои слова произвели на этих людей такой же эффект, как если бы над их головами выстрелили из пушки. Хотя, должен признаться честно, сам я, мысленно взвесив свои слова в уме, не находил в них особой логики. Но остановись я сейчас, и Джустиниани моментально воспользуется этим, чтобы перетянуть матросов на свою сторону.
— Но он поклялся своей честью!
— Честь у турка? Не смешите меня!
— «Но наши празднества уже кончились, — сказали мы Пиали-паше. — Мы просим вас сойти на берег и быть нашим гостем». Но он отказался и сдержал свое слово. «Завтра у нас будет довольно времени, чтобы полюбоваться вашими зелеными садами и прекрасными городскими фонтанами», — сказал он.
— Это чистая правда, — добавил чей-то голос из темноты. — Мы сами в этом убедились. Правда, ребята? Мы все видели собственными глазами: турки встали на якорь по ту строну пролива. И что это значит, по-вашему?
Я уцепился за его слова с таким отчаянием, как утопающий хватается за соломинку.
— Возможно, они рассчитывают высадиться на берег ночью. Чтобы застать вас врасплох.
Некоторое время все потрясенно молчали. А может, просто искали подходящие доводы, чтобы опровергнуть мои слова. Все со страхом вслушивались в наступившую тишину. Но то, что мы услышали, к нашему величайшему облегчению, оказалось всего лишь плодом нашего воображения. После шумной перепалки тишина звоном отозвалась у нас в ушах.
Еще один из матросов, выступив вперед, решился поддержать Джустиниани.
— Вспомните: Пиали-паша не решился нарушить наши празднества. Он ведет себя как цивилизованный человек.
— Что-что? Цивилизованный, говорите? Только потому, что не спустил на берег свору своих янычар, чтобы они насиловали ваших девственниц прямо во время Святой Пасхи? Да ему плевать, во что вырядились ваши женщины на праздник! Вы и глазом моргнуть не успеете, как его псы сорвут с них одежду, когда он науськает их! Он… Господи помилуй, да как вы не понимаете, что весь его коварный план и состоит в том, чтобы не допустить резни на Пасху — ведь тогда ваши души прямиком направятся в рай! А этого ему хочется меньше всего. Вот он и решил дать вам отсрочку на одну ночь в расчете, что вы успеете взять на душу достаточно новых грехов, чтобы даже не мечтать о вечном блаженстве. Что же до греков, то они, естественно, отправятся к праотцам без отпущения грехов. Надеюсь, ребята, всем вам хватит времени причаститься и исповедоваться.
Беда была в том, что я и сам толком не мог понять, почему, собственно говоря, медлит турецкий адмирал. Одно я знал совершенно точно: объяснение, данное Джустиниани — Пиали-паша прибыл, чтобы полюбоваться островом, — полная чушь и бред!
— Да вы сами подумайте! — презрительно фыркнул я в ответ, когда Джустиниани снова привел тот же самый довод. — Только представьте себе эту картину: Пиали-паша и его янычары, вооруженные до зубов, гуляют среди апельсиновых деревьев и мирно нюхают цветочки, перебрасываясь шутками с местными девушками! Вам самим-то не смешно? Опомнись, Джустиниани! У Турка самые серьезные намерения — я готов прозакладывать собственную жизнь, что так оно и есть! И в доказательство позвольте мне рассказать вам кое-что из моего собственного опыта. Держу пари, что генуэзцы и знать об этом не знают.
Не успела эта мысль прийти мне в голову, как сердце у меня в груди заколотилось часто-часто, как у загнанной лошади. Стараясь не упустить подходящий момент, я снова обратился к матросам:
— Вам придется иметь дело не с одним только Пиали-пашой, но и с моим господином Соколли-пашой тоже. Именно для этого я и прибыл на ваш остров — вручить мою госпожу мужу. Именно для этого он и сидел в Босдаге с половиной турецкой армии: ждал, когда падет остров Хиос.
Чем больше я говорил, тем сильнее верил в это. Во всяком случае, если у меня и есть шанс убедить их, то только так. Иного пути я не видел.
Я заговорил, повысив голос, чтобы меня могли слышать все.
— Хиос должен пасть до того, как Соколли-паше придет время двинуться на север, чтобы присоединиться к войску султана в Венгрии. И мне как-то не слишком верится, что султан будет в восторге, если половина его армии будет торчать здесь, пока сам он с войсками начнет пересекать Дануб. Вот увидите, Пиали-паша долго ждать не станет. Эх вы! С вашей-то сообразительностью клюнуть на такую жалкую уловку! Да ведь при том, сколько у вас шпионов, неужели вы можете сомневаться в том, каковы его истинные намерения? Нет, он не островом прибыл сюда любоваться. Подкрепление, которое он ждет, куда ближе, чем вы думаете, друзья мои. Я бы нисколько не удивился, узнав, что Соколли-паша уже в Измире, а то и в Чесме. Мой господин и его орда просто дожидаются момента, когда первые турецкие корабли высадят людей и пушки на берег вашего острова, а потом вернутся за ними. И вот тогда на ваш Хиос хлынут толпы озверевших янычар. Словно саранча, они пройдут по вашему городу, не щадя никого. И будут убивать, пока мостовые Хиоса не покраснеют от крови.
А когда турки ворвутся в город — а я даю вам слово, что это случится завтра утром, самое позднее, на закате, — неужели вы думаете, что их хоть на минуту остановит мысль о моей госпоже? Что-то я сильно в этом сомневаюсь. Уж я-то хорошо знаю, как турки обращаются со своими женщинами. Думаю, и вам это известно не хуже, чем мне. Они настолько не доверяют своим женам, что всю жизнь держат их под замком — и под охраной таких, как я. — У меня перехватило горло. — Турки считают, что лучше перерезать женщине горло, чем допустить, чтобы кто-то шептался у тебя за спиной. Ну, а теперь решайте сами. Поступайте с моей госпожой, как вы задумали. Но не забудьте мои слова. И подумайте хорошенько о том, что десять тысяч янычар сделают завтра с вашими матерями, дочерьми, женами.
Я не смог отказать себе в удовольствии пустить в них напоследок еще одну, последнюю стрелу.
— Господа, неужели, чтобы защитить их в такое время, вы откажетесь принять помощь евнуха?