Примерную курсистку Олечку Марципанову сгубило вовсе не пристрастие к лицам мужского пола, а подъемные машины, знакомство с которыми началось у нее с Витебского вокзала. Ей велено было сопроводить туда одну почтенную пару, отбывавшую домой после лечения у доктора. Испробовать новшество любопытно было всем — а при наличии багажа они имели полное право открыть решетку багажной подъемной машины.
Влюбившись в механическую кабину с первого взгляда, Олечка Марципанова стала находить неотложные дела то в «Пассаже», то в доме компании «Зингер». Однако даже будучи неприметной девушкой, она быстро примелькалась служащим, но после честного признания в любопытстве, ее с улыбкой стали пускать «покататься». За простое спасибо. Она жалела, что доктор по-прежнему глотает во втором этаже противную желтую взвесь сухого конского помета, хотя доход с частной практики позволял ему перебрать этажом выше в доме с чудо-машиной, которая облегчила бы жизнь заодно и многим его пациентам. По лестнице легко бегали лишь юные ученики жены доктора, которым та давала уроки фортепиано. Они еще на подступах к квартире начинали считать ступеньки, как пальцы — первый, третий, пятый, если вдруг перескакивали ступеньку.
Пока другие девушки грезили во сне влюбленными ухажерами, нашей Олечке снились витые черно-золотые решетки лифтов. А в особо тяжелых кошмарах бедную курсистку преследовали мягкие диванчики, о которых, увы, Олечка Марципанова могла лишь мечтать, потому как операторы таких лифтов четко знали, какие люди действительно имели неотложное дело в верхних этажах. Она могла лишь на мгновение заглянуть в кабину через хрустальные ограждения и повздыхать над своей незавидной судьбой уже на пыльной улице. Прокатиться на подобном лифте для Олечки Марципановой было такой же несбыточной мечтой, как оказаться в механической кабине в Эйфелевой башне. Однако некоторым мечтам свойственно сбываться по почти независящим от мечтателя причинам.
В тот день у Олечки вырвало ветром зонтик, подаренный женой доктора, чтобы девушка наконец перестала простужаться каждый божий день. По щекам текли слезы вместе с дождем, и Олечка юркнула в парадную незнакомого дома, адрес которого потом она захотела забыть и забыла. Хотя и не сразу, а лишь после совершения тройного убийства. Было поздно, а может и не столько поздно, сколько темно из-за тяжелых туч, пронзивших петербургские шпили. В полутемной парадной уже нашли приют трое студентов в мокрых пальто и волочащихся по земле шарфах. Они согревались совсем не потиранием озябших рук, как делала Олечка, отказавшись от предложенной фляжки.
Но вот от предложения угнать сломанный лифт она отказаться не смогла, хотя и не понимала, как это можно сделать. Но ее это не касалось. От нее требовалось лишь открыть ажурную решетку и сесть на зеленый диванчик в окружении красного дерева, точно на трон. И она действительно почувствовала себя королевой, когда поехала вверх, не зная еще, что молодые люди, не в силах привести в действия гидравлику, поднимали лифт по-старинке, перетягивая тросы руками, но поднять кабину им удалось только на середину этажа, потом она с величайшим грохотом опустилась вниз.
Олечка испугалась, что ее заметят жильцы и с позором изгонят из дома прямо под жестокий дождь, потому не нашла ничего лучше, как залечь на пол, свернувшись калачиком. Студенты тоже сумели схорониться, и один из жильцов, который не испугался и вышел на шум и даже подошел к кабине, не заметил ничего подозрительного. Даже великовозрастным шалунам пришлось открыть решетку, чтобы убедиться, что их королева цела и невредима.
Тогда они, по всей видимости, еще не думали причинять девушке какой-либо урон. Это пришло само собой, когда они, вместо твердых ступеней лестницы, решили переждать непогоду на мягком диванчике, но так как он вмещал лишь двоих, а на полу вообще мог усесться всего один человек, то чтобы не заставлять ни себя, ни даму стоять, было принято решение одному устроиться на полу, двоим на диванчике, а даму взять на руки. Курсистка сначала отнекивалась, порывалась даже уйти, ссылаясь на то, что уже согрелась, но в итоге пригубила из фляжки, не зная, что к вину для храбрости угонщики лифта успели подмешать немного опиума.
Больше Олечка Марципанова ничего не помнила — очнулась она на улице, в луже — на сапожки из водосточной трубы капала вода. Она догадалась, чего ей стоила механическая кабина, по беспорядку в одежде, едва приметным разводах на ногах и жуткой боли, сдавившей живот. Тогда Олечка Марципанова еще хотела жить, считая потерю невинности не самым ужасным несчастьем, которое могло постичь ее в городе — она училась на курсах, слышала разные истории и вообще читала газеты, и поэтому, пока могла, скрывала и от доктора, и от тетки данное происшествие. Когда же по утренней слабости поняла, что через пару месяцев скрыть уже ничего не получится, то и тогда не особо расстроилась. Незаконнорожденный ребенок не был в ее глазах таким уж ужасным грехом, как, например, самоубийство. Но без ребенка, она понимала, жить ей будет куда легче, но тот рос в животе и сам по себе никуда не собирался деваться.
Сначала Олечка прибегла к народному методу и почти до ожога обварила себе кипятком ноги, а когда это не помогло, пробралась в кабинет к доктору и наглоталась всего того, до чего сумела дотянуться. Но как вскоре выяснилось, это было всего-навсего слабительное. Оправившись, бело-зеленая, как смерть, она намешала себе опиума, но доктор в тот вечер неожиданно рано вернулся из гостей и, имея богатый опыт по спасению клиентов девушек сомнительного поведения от этого самого опиума и самих девушек от неприятности, постигшей любительницу лифтов, сделал все возможное и невозможное для ее спасения. Была поздняя ночь, и доктор сам вынес во двор таз, который обычно использовал для бритья — выгребная яма по обыкновению была закрыта на замок, но он не стал будить прислугу.
Олечка Марципанова очнулась со стойким нежеланием жить. Доктор это предвидел и приказал жене следить за несчастной — она-то и позвала дворника, чтобы вытащить курсистку из петли. С полмесяца Олечка еще прожила, не обращая внимания на косые взгляды жильцом и оговоры разбушевавшейся тетки, а потом как-то ночью вышла из дома, дошла до знаменитых коней и бросилась в воду. За ней кинулись двое подвыпивших ночных гуляк, но не вытащили, не нашли в темной воде — сами чудом остались живы. Пока — от сырой воды с одним приключилась холера. Их вытащили багром прохожие во главе с городовым. «Петербургский листок» сообщил о происшествии короткой строкой — мол какая-то девица из бедных бросилась с Аничкова моста.
Не вытащили. Впрочем, могли вообще ничего не печатать, потому что читателей в тот день больше интересовало объявление от Сплендид-Паласа, крупнейшего кинемотографа города, напечатанное на оборотной стороне листа.
Труп бывшей курсистки не нашли. И не потому что не искали, а просто Фонтанная река оставалась по сути своей болотной речкой, и утопших девиц превращала в русалок. Нынешние русалки все до единой погибали под гребными колесами снующих туда-сюда пароходов. Но Олечка Марципанова каталась не только на лифтах, но и на пароходах, поэтому знала правила безопасности на отлично — следила за ними издалека, имея целью не только не погибнуть, но и отомстить. Она высматривала своих обидчиков. Пришлось переждать зиму, но не под водой, умирая с голода, а на одной из вмерзших в реку лодок, с которой торговали подмороженной рыбой. Олечка Марципанова в жизни не брала чужих вещей — кроме как лекарств у доктора по известной читателю надобности — но сейчас ей очень хотелось есть, и она ела рыбу и удивлялась, какой вкусной та может быть сырой, особенно когда на зубах скрипят льдинки…
Зима прошла, наступила весна, пошел лед, а за ним пошли по большим и малым рекам Петербурга пароходы. И вместе с ними пошли в Фонтанный дом жалобы. Пассажиры вдруг стали сигать с пароходов в воду — благо всем хватало спасательных кругов. Ну раз хватает, пока беспокоиться нечего, решили в Фонтанном доме.
— Три утопленника, все студенты, были замечены в тесном дружеском общении, — проворчал к утру князь Мирослав, отправляя почтальона с серебряным рублем прочь.
Тот принес два письма. Первое — от Общества легкого финляндского пароходства, на чьих сине-желтых пароходиках крупными буквами было выведено предупреждение — рук за борт не выставлять: им не верилось, что все молодые люди разом ослепли. Второе — от артели водолазов. Те сообщали, что трое студентов стали последней каплей в море их терпения. Требовалось срочно принять меры.
— Увлечение молодого поколения опиумом и кокаином до добра не доведет, — заметил Федор Алексеевич, качая ногой корзинку с сыночком. — Наша княгиня, кстати, тоже не пудрой пудрится…
Последнее замечание князь проигнорировал, или вложил свой ответ в силу удара, с которым кулак опустился на зеленое сукно стола.
— Тебе лично поручаю разобраться, кто из наших соседей там шалит.
Легко сказать — разобраться. Нечисти в городе столько, что с ног собьешься, ответов не найдешь. Не из деревни же русалок пригонять — да и жалко девушек, они к чистой воде привыкли, от городской передохнут все разом. О чем секретарь и посетовал, склонившись над корзинкой, когда князь поднялся наверх, чтобы выкинуть все пудреницы княгини в ее отсутствие. Будто не понимал, что на любой улице имеется фонарь и аптека, а в каждой аптеках в коричневых бочонках отмерен ровно грамм кокаина. Хорошо еще князь не знает, что княгиня из этих бочонков еще и утреннюю кровь принимает в качестве снотворного. Она тоже утомлена жизнью.
— Одним жизнь надоела — вот и топятся. Другим смерть — да поздно топиться. Ну и куда бежать? Где искать провинившуюся русалочку?
— А никуда бежать не надобно, — впервые заговорило дитя. — Сама завтра явится, чуть тьма.
Федор Алексеевич чуть не отпрыгнул от стола, на который поднял с пола корзинку, чтобы поговорить с Игорушкой.
— Ну, здравствуй, что ли…
Княжеский секретарь вернулся в кресло, но, не получив от дитя никакого ответа, решил тогда задать вопрос:
— С повинной явится, что ли? — И снова не получив ответа, высказался: — Не верю, что кто-то в Сибирь из Петербурга по своей воле готов отправиться…
— У нее иная причина, — серьезным тоном ответил наконец Игорь Федорович. — Она убила возможных отцов и теперь придет на дитя в первый и последний раз взглянуть, а потом уплывет вместе с корюшкой к Финским берегам.
— На какое такое дитя? — не желал верить услышанному Федор Алексеевич.
— А то сам не знаешь, батюшка?
Упырь тут же накинул на корзинку шаль, чтобы скрыть от себя злорадную усмешку младенца. Только матери ему не хватало… Но вот явилась к нему Олечка Марципанова и понял он, что именно ее ему и не хватало.
Стояла она на пороге, а вода стекала на вытоптанный персидский ковер с двух ее тонких косичек и длинного ученического платья. Когда секретарь пригласил ее сесть, Олечка Марципанова молча опустилась на указанный им стул. Тогда Федор Алексеевич поставил на стол корзинку. Младенец не спал, но молчал. Олечка вместо того, чтобы протянуть к корзинке руки, в стол вцепилась.
— Не могу, не могу… Не знала я… — заплакала она.
— Теперь знаешь, — бросил Федор Алексеевич. — Знаешь, что любое некрещеное дитя, убиенное матерью, в царствие божие не попадает, а обречено вечность слоняться по земле без рук, без ног и пакостить людям…
— Без рук, без ног… — пролепетала несчастная русалка. — Я думала, сказки все это про Игошечек. Как же так, без рук, без ног?
— А это ты не у меня спрашивай, а вон, у него!
Упырь ткнул указательным пальцем в потолок, но русалка Олечка не подняла глаз. Близорука. Все равно не увидит, что там на небесах происходит. Слишком высоко.
— Впрочем, с твоим сыном все предельно ясно. Ему твой доктор их отрезал… Эй, не вздумай только в обморок падать!
Упырь подлетел к столику, схватил с него графин и вылил всю воду на голову русалки.
— Уф…
— Ему было больно? — простонала та, не открывая глаз.
— Он был под опиумом.
— А мне все равно было больно… — наконец открыла она глаза. — Не делайте мне еще больнее. Не заставляйте смотреть на него…
Федор Алексеевич вернулся в кресло и убрал корзинку под стол.
— А кто ж тебя заставит-то? Сама ведь пришла… Не с повинной же, а сына увидеть…
— Я не сама пришла… Меня сюда ноги привели, — ответила Олечка просто.
— Пусть будут ноги… Ноги?
Федор Алексеевич перегнулся через стол и попросил нерадивую мать задрать подол.
— Да как вы… И вы… — вцепилась Олечка в платье.
Упырь снова вскочил и сплюнул в сторону:
— Тьфу ты… Ну хоть один рыбий хвост я когда-нибудь увижу? Как вы вообще плаваете?
— С дощечками, — просто ответила Олечка и чуть задрала подол.
К икрам были прикручены гнилые доски — от разбитой лодки. Нашла она их на дне и привязала к ступне шнурком, тоже со дна речного поднятого, а сейчас подтянула вверх, чтобы не мешали ходить по мостовой.
Федор Алексеевич вернулся в кресло и разочарованно протянул:
— Прогресс на лицо. Деревенские продолжают плести из камыша лапти… Итак… К делу! Вы понимаете, — вдруг перешел упырь на «вы», — многоуважаемая Ольга Тихоновна, что совершили убийство?
— Я совершила месть, — перебила его русалка и выпрямилась, обнажив на шее след от удушения веревкой.
— Убийство, — повторил Федор Алексеевич без всяких лишних эмоций.
Затем велел рассказать правду и предупредил, чтобы не смела врать, потому что ему она и так известна, а это для протокола. Так сказать, чистосердечное признание. И достал чистый лист бумаги. Тогда Олечка попросила перьевую ручку и сказала, что все сама напишет.
— Что? Сказать нечего? — спросил упырь, когда мать Игорушки протянула ему через минуту свое признание.
— Я все написала, — сказала городская русалка, потупив глаза.
Федор Алексеевич опустил свои в лист и замер: признание убийцы студентов было застенографировано, как и положено в суде.
— Из образованных, что ли? Курсистка? А то думал, может наряд и тот украла…
— Никогда не крала. Ничего, — вскинула голову русалка и вперилась честными глазами в наглые черные очи вечно-молодого красавца-упыря. — Кроме рыбы. Но сугубо для пропитания. Об этом тоже писать?
— Не надо. Это к делу по убийству не относится. Ты близорука? — спросил секретарь, ставя рядом с подписью русалки свою, следовательскую. — Оттого столько невинных людей в Фонтанке искупала?
Олечка кивнула.
— Немного, — и засмущалась. — Немного близорука, хотела сказать. А что многим в пальто поплавать пришлось, то верно. Но прошу меня понять и простить: я их лиц долго не могла припомнить, а вот как корюшки наелась, так и память ко мне вернулась. Даже вспомнила, как стенографировать…
И снова глаза опустила.
— Не могу отпустить тебя, девочка, понимаешь? — заговорил Федор Алексеевич тихо. — При всем желании, не могу. Единственное, что могу, отправить тебя в Енисей или на худой конец в Ангару. Про княжество Финское забудь. Сбежать не получится. От княжеского правосудия еще никто не скрылся.
— Но как же Петербург… — заплакала Олечка.
— А надо было в кабинах меньше кататься. Ходить пешком полезнее для здоровья.
Олечка вскинула на обвинителя глаза. Большие и злые.
— Ладно, ладно… Суд у нас справедливый, хоть судья и судит по своей совести. У нашего князя она еще осталась.
И ум остался. Мирослав и предложил тогда своему секретарю заменить ссылку общественными работами на срок до пяти лет, и Олечка Марципанова осталась в Фонтанном доме в качестве стенографистки. Остальное уже потом приложилось. Но не все складывалось так, как ей бы того хотелось. Три года для Олечки все еще были огромным сроком. Какие-то стенографистки становятся женами известных личностей, какие-то так и остаются вечными любовницами личностей не менее известных. Иногда, валяясь в слезах в ногах у своего покровителя, Олечка Марципанова уверяла его, что утопится во второй раз и в этот раз удачнее, на что Федор Алексеевич всегда отвечал одно и то же, пусть и на разных языках — удачи. И вообще любил напоминать, что это она тут на исправительных работах, а не он. Так что ему изменять принципам не с руки: на пальцах и так слишком много колечек. Да и медь, которую носят в ее сословии, он терпеть не может.
— Я обещал позаботиться о твоем сыне. И забочусь. Больше я ничего и никому не обещал.
Говорил это и жалел в душе Олечку — видел, что память к той как вернулась, так и снова пропала. Напоминай про лифт, не напоминай, заключённая Марципанова свято уверовала в то, что он, Фёдор Алексеевич, упырь, скоро четыре века как мертвый, и есть отец ее сыночка. Подсовывай ей учебники для фельдшеров, не подсовывай, не поверит же, что в мертвом и даже в относительно мертвом состоянии твари не размножаются, хоть и живут по старой живой памяти по парам.