Глава 19 "Госпожа Буфница и классовая ненависть"

За три года Олечка Марципанова по долгу службы какой только нечисти не перевидала в Фонтанном доме. Однако госпожа Буфница вызвала в ней живой интерес. Олечка поздоровалась, чуть привстав со стула, но белое лицо в круглом капоре, появившееся на месте совиной головы, в ее сторону даже не качнулось.


Правда, и в сторону княжеского секретаря дама в белых перьях тоже не сделала реверансов. Просто села на отодвинутый для нее стул и замерла, выпучив на пустое кресло круглые глаза, желтизна которых соперничала со светом, коий отбрасывала на зеленое сукно стола керосиновая лампа. Затем принялась забавно ухать, точно пыталась отдышаться, и Федор Алексеевич тут же поставил перед гостьей миску и вылил в нее полграфина воды. Напившись вдоволь, госпожа Буфница тряхнула плечами и снова замерла.


Федор Алексеевич не нарушил повисшей в приемной тишины даже вздохом. И кресло под ним, согласно тайному уговору, тоже не скрипнуло. Открывать первым рот он не собирался и просто подмигнул стенографистке. Олечка по команде подняла руку. Однако с превеликим трудом опустила перьевую ручку на бумагу, потому что госпожа Буфница, вместо сообщения полученных ею сведений, принялась распевать песню, непрестанно пожимая при этом плечами, точно отсчитывала слоги:


— Сколько держится мир, будет вера свята:

Не ложится пшеница в землю овса.

Коль жених дорогой наш прост как овёс,

К благородной пшенице не суй-ка свой нос.

Не сплетутся их корни, не родится зерна:

Благороден жених — плодородна жена.


На первых словах секретарь и стенографистка переглянулись, и по молчаливому благословению, Олечка Марципанова дважды окунула перо в чернильницу, застенографировав странные слова, непонятно какой рифмой относящиеся к делу графа фон Крока.


— Кх, хм, — кашлянул Федор Алексеевич, когда понял, что петь больше гостья не собирается.


Он впервые обращался за сведениями к румынской сове и боялся ненароком спугнуть гордую птицу, нарушив какой-нибудь ее дорожный ритуал. Вдруг это она так перед каждым отчетом прочищает связки… Не только ж воронам каркать во все горло. У сов горло тоже ого-го какое!


— Записали? — спросила вдруг госпожа Буфница, и когда секретарь кивнул, виновато заухала и выдала: — Только в случае досточтимого графа, все наоборот вышло: благороден жених и простая жена. Овсянка, с вашего позволения.


Секретарь и стенографистка снова переглянулись, и Олечка так и записала: графиня фон Крок — овсянка. Потом зачеркнула и написала просто — кобыла и в скобках добавила «любила есть овес», но не удовлетворившись подобной записью, постучала пером по чернильнице, требуя разъяснений. Теперь уже на нее смотрели две пары глаз: упыря и совы. Русалка-стенографистка виновато улыбнулась, а потом и рот раскрыла, но не для вопроса, а потому что голова госпожи Буфницы продолжила свое движение и оказалась лицом к спине. Но и теперь Олечка ничего не могла бы сказать, потому что вестница при виде запертого в клетке лакомства ужас как громко заухала. Тогда Олечка решила следовать логике и приписала пояснение: жена графа в девичестве носила лошадиную фамилию, предположительно — Овсова.


Но счастье совиное было недолгим, потому что Федор Алексеевич легонько постучал по плечу госпожи Буфницы пером, которое для вида держал в руке и временами скреб отточенным концом по чистому листу бумаги. Румынская сова нехотя повернула к нему голову.


— Премного благодарен, — проговорил княжеский секретарь, когда покрытый пушком подбородок гостьи наконец коснулся кружевного жабо. — Мне хотелось бы получить более точные сведения о графе фон Кроке.


— А что тут непонятного?! — всполошилась сова и снова заухала. И обиженное уханье ее растянулось чуть ли не на пять минут. — Пою ж вам русским языком о неравном браке. Мезальянсе по-ихнему. По любви, дескать, взял в замок крестьянку, и та родила ему мертвого ребенка, потому что овес не живет с пшеницей, и сама того — концы отдала.


— Да причем тут овес?! — нервно откинулся на спинку кресла княжеский секретарь.


— В нашем Ардиале так бают. Люди бают. Не травы. А я ничего не знаю. Я мышей люблю.


— Вот это я знаю, — буркнул Федор Алексеевич. — Давайте начнем с простого. Когда родился? А потом уже, когда женился. Хотя это меня не волнует. Он вдовец, верно? Впрочем, ничего нового вы мне не сообщили… Он это выболтал сам по пьяни, половину князю, половину мне.


— Тысяча шестьсот четырнадцатого года он. Женился поздно. В тысяча шестьсот сорок четвертом году. В том же году овдовел.


Федор Алексеевич нервно постучал чистым пером по исцарапанной бумаге и спокойно спросил:


— Был он в чем-нибудь замечен?


— Он вообще не был замечен до тысяча шестьсот семьдесят пятого года… Даже воронами, — добавила госпожа Буфница, заискивающе ухнув, но глаза ее при этом остались по начищенному полтиннику.


Однако ж когда госпожа Буфница говорила, голова ее начинала медленно склоняться к плечу, и крючковатый нос то и дело касался жабо. Федор Алексеевич помянул Бога в суе, когда сам нашел ухом плечо, непроизвольно повторяя движения госпожи Буфницы.


— Подробнее, подробнее, — пытался подбодрить он вялую рассказчицу.


— Да нет никаких подробностей. Как у вас говорят, не состоял, не привлекался, — и госпожа Буфница снова заухала прежде чем добавила: — ни в каких тайных обществах, ни в каких беспорядках. Даже с цыганами, — и заключила: — Наискучнейшая личность, ваше благородие. Все сороки удивились, когда он отправился путешествовать в преддверии своего трехсотлетия. Во время путешествия нигде, вы уж извиняйте, не засветился. Могу я при таких скромных сведениях рассчитывать на мышиное вознаграждение?


Федор Алексеевич вынул изо рта край пера, который разгрыз от досады, и сказал:


— Вы свою работу выполнили, милостивая государыня. Кто ж виноват, что наш граф ни рыба, ни мясо, то бишь я хотел сказать, ни зверь, ни птица — недонетопыренный он… Но для начала мы должны составить протокол…


Он махнул рукой, и Олечка Марципанова пересела за соседний столик к пишущей машинке. Тут следует отметить, что и в русалочьем обличье бывшая курсистка Марципанова оставалась существом незаметным, но в работе делалась очень громким, потому как ей вменялось в обязанность отпечатывать все дела — и не дела тоже — на печатной машинке, за которой она проводила все ночи, а порой и дни. Не мни себя дядя Ваня дворником просвещенным, прозвал бы он нового жильца Фонтанного дома дятлом — просто и сердито, но он называл ее вундеркиндом Фонтанного дома. И вовсе не в силу выдающихся способностей Олечки Марципановой, коих русалка не имела даже при жизни, а в силу своих собственных заурядных способностей в плане запоминания новых слов. Имелась в виду пишущая машинка — ундервуд. И вот сейчас, не больше чем через три минуты, на зеленом сукне стола появился печатный листок.


— Это что еще за вольное литературное творчество?! — почти что вскричал секретарь, увидев словосочетание «лошадиная фамилия». — Это официальная бумага, а не «Летучие заметки» из Петербургской газеты, рыба моя! У нас только вестница летучая!


— Перепечатать? — спокойно спросила Олечка Марципанова и уже было протянула руку, чтобы забрать свое выдающееся литературное творчество, как Федор Алексеевич схватил разгрызанное перо, обмакнул его наконец в чернила и зачирикал половину листа.


— Ни Антоша Чехонте ты, а Олечка Марципанова. Обождите… — выдохнул он, увидев, что когтистая совиная рука потянулась за его пером.


Федор Алексеевич вытащил из ящика огромную перчатку, натянул ее на правую руку и только после этого подал протокол на подпись вместе с пером. Расписавшись, как кура лапой, сова вспорхнула со стула уже в птичьем обличье и принялась биться о клетку с мышами, но не могла ни открыть замок, ни просунуть когти сквозь тонкие прутья. Тогда она снова ударилась оземь и превратилась в подобие человека.


— Хотите, чтобы мы ушли? — спросил Федор Алексеевич, поднимаясь из кресла.


Капор закачался из стороны в сторону, и вдруг госпожа Буфница вновь запела:


— Терпи, не плачь, невеста, не выплакаться впрок,

Терпи, уж коль сменила кокошник на платок.

Тяжёл платок наш бабий, но вида не кажи:

Под ним умело прячем все горести свои.

Терпи со всеми вместе, наш бабий крест неси.


Олечка Марципанова тоже сделала шаг от стола, но голова госпожи Буфницы последовала за ней, как и голос:


— Ох, бедная невеста, хорош ли выбор твой? Чем худо выйти замуж, так лучше прямо в гроб!


— Ступай! — подтолкнул ее в спину Федор Алексеевич и за дверью сказал: — С голодухи у нее котелок не варит.


Они проследовали в гостиную, и Олечка без спросу подсела к роялю. Стучать она умела не только по клавишам Ундервуда. Краснеть ей в приличном обществе оставалось лишь за неумение танцевать. Играла Олечка, конечно, не как выпускницы Смольного института, но ее любительское музицирование никого в Фонтанном доме не смущало, а порой даже забавляло. Хотя аккомпанировать собственному пению ей категорически воспрещалось.


Вот и сейчас Олечка, от греха подальше и для услаждения слуха своего благодетеля, как все порядочные барышни, заиграла «Лунную сонату», но только ее начало. Ко второй части, разученной Олечкой самостоятельно еще в квартире доктора, она переходить боялась, чтобы не вышло у нее ненароком увеселительного скерцандо, как у всех нечутких исполнителей сего творения Бетховена. Однако она чуяла плохое настроение Федора Алексеевича, который обмахивался совиным протоколом, точно веером.


— Триста лет, а дурак дураком… — выдал упырь явно не о себе.


Олечка не перестала играть, потому что решила промолчать. Однако не преминула подумать, что другой и в полных триста шестьдесят три года особого ума не нажил. Отсутствие ума у Фёдора Алексеевича подтверждалось тем прискорбным фактом, что он ну ни в какую не соглашался сделать мамзель Марципанову честной нечистью. Другими словами, пользовать пользовал, а колечко дарить не спешил, говоря в шутку: придумай, рыба моя, сперва-наперво, какой царицы племянницей приходишься, а там уж я подумаю, стоит ли мне жениться во второй раз… Олечка сразу менялась в лице — оно становилось ещё белее и ещё прозрачным. Тетка ее служила кухаркой, и если и была в каком-то роде царицей, то только расстегаев. Расстегаи выходили у Клавдии Савишны отменными и Олечка Марципанова сейчас не понимала, как раньше могла не любить пирогов с семгой. Ей захотелось их прямо сейчас, она так размечталась, что заиграла запрещенное скерцо.


— Вели своей рыбе уплыть отсюда! — услышала она, хоть и не сразу, голос разъяренной хозяйки Фонтанного дома. — Меня без рыбьей вони мутит…


Княгиня Мария стояла, вцепившись в дверной косяк и, по всей видимости, не могла от него отойти, как от позорного столба. Лица ее за черными траурными перьями не было видно, но Олечка Марципанова и без того знала его выражение. Она поднялась из-за рояля и уплыла в соседнюю комнату — выйти через черный ход у нее не получится, Ее Светлость, сейчас ужасная Темность, не пропустит. Олечка с опаской заглянула в приемную: там никого уже не было — ни госпожи Буфницы, ни мышей. Только клетка валялась на полу раскрытой. Олечка не стала ее поднимать.


Она вышла через дверь на набережную, подошла к ограде и, вытащив из-под шнурков доски, принялась неистово колотить ими, подняв ночью невообразимый шум, нисколько не заботясь ни о спокойствии законопослушных граждан, ни о пьяной голове княгини Марии. Особенно о ней — классовая ненависть в Фонтанном доме была на лицо, на два лица: Олечкино и Марии.


— Вы что ж это, барышня, такое творите?


Олечка вздрогнула, замерла, повернула голову в сторону городового и, по живой памяти, испугавшись, сиганула через решетку прямо в воду. Вот тут поднялся настоящий крик — уже городового. И впервые ему на помощь, а не чтобы поколотить, пришла толпа «чижиков”-правоведов. Студенты поскидывали свои зеленые мундиры и сиганули в воду, но понятное дело — никакой девушки не вытащили. Хорошо, сами не утопли. Теперь мокрые они с благословения блюстителя порядка и в соответствии со всеми изученными ими законами Российской Империи распивали за упокой утопленницы на Фонтанке водку и даже не из рюмок, а прямо из горла, горланя при этом во все горло арию царя Додона:


— Буду век тебя любить,

Постараюсь не забыть.

А как стану забывать,

Ты напомнишь мне опять.


— Я их убью! — кричала в это время княгиня Мария, пытаясь вырваться из железной хватки секретаря своего мужа.


— Куда тебе еще водки, зараза! — шептал он, пытаясь оттащить Марию от косяка и каким-нибудь образов водрузить мертвецки пьяное тело на второй этаж.


Месть Олечки Марципановой за оскорбление ее рыбьей натуры удалась нынче на славу!


В спальне княгини высилась кровать под балдахином, а под ней держали гроб для таких вот особых случаев. Хрустальный, чтобы иметь возможность контролировать похмельное состояние княгини. Федор Алексеевич сбросил в него Марию и хотел уже опустить крышку с приказом «Проспись!», как княгиня вдруг взглянула на него абсолютно трезвым взглядом:


— Ты знаешь, что в прошлом году английскому летчику Марселю Дезуттеру брат-инженер сделал протез из алюминия?


— И что? — спросил Федор Алексеевич, продолжая держать крышку открытой.


— А то… — глаза княгини вновь заволокло пьяным туманом. — Мне сегодня один инженер с глазами кролика рассказал… Алюминий самый легкий металл, верно? Если сделать Игорушке такие протезы, он сможет ходить и даже в шахматы играть, а то сейчас только фигуры на суконочке головушкой толкать по натертому полу может…


— Проспись, а?


— Я дело говорю…


Но Федору Алексеевичу хватило на сегодня дел. Он захлопнул крышку и вытер лоб — на нем проступил не пот, но дрожали капли росы, упавшие с траурных перьев. Но уйти у него не получилось: княгиня постучала в хрусталь гроба.


— Что еще? — спросил он, чуть приоткрыв крышку.


— Материнское сердце не на месте. Загляни к Светлане…


— Загляну. Спи покойно.


И закрыл наконец с большой радостью хрустальный вытрезвительный гроб.

Загрузка...