«Ну и дела, Линда!» — это были первые мамины слова, когда она встретила меня на вокзале.
И она права. Ей-то, положим, нечего беспокоиться, у нее все идет прекрасно, а вот мне придется самой позаботиться о себе.
Правда, нельзя сказать, что мама совсем уж за меня не переживает, по крайней мере, мне кажется, что мое будущее немножко все-таки ее тревожит. Но она слишком озабочена своей свадьбой и тем, чтобы перспектива иметь у себя на шее взрослую падчерицу не отпугнула Билла Блумфильда, ее будущего супруга. Да и можно ли ожидать, чтобы ее слишком волновала судьба дочери, которую за последние шесть лет она видела только два или три раза…
Мама сильно изменилась с тех давних пор, как я ребенком, дрожа от холода, из-за кулис наблюдала за представлением и думала, какая она у меня красавица.
Меня манил и завораживал этот волшебный закулисный мир, думаю, как и каждого ребенка. Тревога и радостное возбуждение в день премьеры и всеобщее веселье по субботам, когда большинство артистов позволяли себе пропустить рюмочку-другую.
Режиссер, правда, постоянно пребывал в таком состоянии; где бы мы ни оказывались, я не помню ни одной субботы, когда бы он не был, по выражению Альфреда, «сильно под хмельком».
Альфреду и самому иногда случалось перебрать. Однажды вечером он забыл проверить, насколько прочно рабочие укрепили трапецию, она сорвалась, и Альфред повредил себе колено.
Нам пришлось отменить все представления на месяц вперед, не мог же он с забинтованным коленом подниматься под купол цирка и, повиснув на перекладине, исполнять свой номер, партнершей в котором была моя мать.
Альфред был, в общем-то, неплохой человек, хотя, случалось, и поколачивал маму, когда ревновал ее. Как я ненавидела эти скандалы! Память о них не оставляла меня и в монастырском пансионе. И тогда я просыпалась по ночам, дрожа от страха.
И все же Альфред мне нравился. Он завораживал меня своими нафабренными усами, когда, поигрывая мускулами и расправив плечи, с видом победителя расхаживал перед публикой в красном атласном трико, расшитом золотыми звездами, сердце мое замирало от восторга.
Он был по-своему добр и часто, будучи в хорошем настроении, давал мне пенни на сладости. За все годы, что я его знала, он ни разу не ударил меня, чего не скажешь о маме.
Я думаю иногда, что бы со мной сталось, если бы я продолжала жить с ними. Тоже бы, вероятно, стала акробаткой в конце концов, хотя мама была категорически против.
Альфред учил меня разным упражнениям, чтобы развить гибкость, но всякий раз, когда мама заставала нас за этим занятием, разражался скандал.
«Это нельзя, у Линды здесь нет будущего, — повторяла она. — Ее отец был джентльмен, и я не позволю ей повторить мою судьбу и всю жизнь мыкаться на подмостках».
Альфред принимал воинственную позу и начинал крутить усы.
«Скажите, пожалуйста, аристократка какая нашлась! Мать у нее и так перебьется, а ее светлости это, видите ли, не годится! Жаль только, что ее благородный папаша ничего ей в завещании не отказал — фамилию бы свою хоть оставил, что ли!»
Его слова выводили маму из себя, и она начинала кричать на него. А кончалось всегда одинаково:
— Законный или незаконный, а это мой ребенок, прошу не забывать! Не лезь не в свое дело и пальцем ее тронуть не смей!
Став постарше, я часто спрашивала маму о моем «благородном» отце, но она отмалчивалась.
Все это случилось, когда она была еще очень молоденькой и выступала в кордебалете в одном из больших лондонских театров. Но после того, как я своим появлением, так сказать, испортила ей карьеру, она уже не могла рассчитывать на контракт с солидными импресарио и была рада, когда ей удалось получить место в гастролирующей акробатической труппе.
Тогда она и познакомилась с Альфредом и его «Алыми ласточками». Он влюбился в маму, она поступила в труппу и тоже стала одной из его «ласточек».
Обладая, как и ее собственная мать, довольно редкой гибкостью и подвижностью суставов, она быстро и без особого труда освоила все необходимые трюки и стала вполне успешно выступать, хотя Альфред и говорил мне, что звезды из нее не получится, поскольку она начала слишком поздно.
В то время дела у Альфреда шли неплохо, они выступали на первоклассных эстрадах, но мои воспоминания начинаются с того периода, когда пик их популярности уже миновал и они довольствовались третьеразрядными залами.
Я всегда подозревала, что это все из-за мамы: она ужасно ревновала Альфреда и постепенно выжила из труппы всех молоденьких смазливых девушек.
Мама настаивала на своем непременном участии во всех номерах с ним, а поскольку ее исполнение не отличалось особым мастерством, программа неизбежно проигрывала из-за этого.
Я смутно припоминаю, как хорошенькая темнокудрая маленькая «ласточка» упаковывала свои вещи, переругиваясь на прощание с мамой.
Разговор шел во все более громких тонах. Альфред не принимал в нем участия. Он никогда не вмешивался, если только дело не доходило до потасовки. Вот и в тот раз он стоял в стороне, покручивая усы и, по всей видимости, посмеиваясь в душе над происходящим.
Подобных сцен было уже много, и он привык к ним. Молоденькая артистка метнула в маму последнюю стрелу:
— Еще ласточкой себя называет! Больше на летучего носорога похожа, — презрительно фыркнула она. — С такими-то бедрами!
Выпалив это, девушка выскочила за двери, а мама еще что-то кричала ей вслед по поводу ее внешности и происхождения…
Но мне в то время хорошо жилось. Вокруг постоянно были новые люди, которые возились со мной, угощали сладостями и даже иногда давали мне пенни за то, что я бегала по разным их поручениям.
Вообще-то я вела довольно странную жизнь для ребенка. Когда не было репетиций, мама и Альфред спали до полудня, и хотя я просыпалась рано, не смела вставать и вынуждена была лежать тихо как мышка, чтобы их не разбудить.
Я боялась шевельнуться, так как огромная плетеная корзина для костюмов, где мне приходилось спать, ужасно скрипела при малейшем движении.
Я лежала и сочиняла всякие истории, пока кто-нибудь из них не потягивался с ворчанием и стонами и громко зевал. Тогда я знала, что новый день начался.
Большую часть дня мама и Альфред слонялись по комнате, посылая прислугу за бифштексом и парой бутылок портера, когда мы были при деньгах.
Я делила с ними бифштекс, но портер терпеть не могла и не хотела пить, несмотря на все уговоры Альфреда.
«Давай, Линда, — говорил он, — выпей, и у тебя расцветут на щеках розы — а то ты выглядишь заморышем. Плохая реклама для «Алых ласточек»!»
Милый добрый Альфред! Где-то он теперь? Год назад мама писала, что он уехал в Америку, но правда ли это или она просто хотела себя выгородить, я не знаю.
Когда произошел разрыв, меня с ними не было (я уже жила в монастыре). Все началось из-за того, что мама сломала ногу. Бедняжка утрачивала постепенно свою природную гибкость и не могла уже исполнять некоторые номера, например, долго висеть вниз головой на трапеции. Ей делалось дурно, и однажды она упала.
Разумеется, Альфреду пришлось найти другую исполнительницу на ее место; несмотря на все мамины протесты, он выбрал актрису помоложе.
Мама сразу же заподозрила неладное и оказалась права, потому что не прошло и месяца, как Альфред уже плясал под дудку этой новенькой, и мама осталась ни при чем.
Начались гастроли. Возить ее с собой со сломанной ногой было им не по средствам. О том, чтобы прервать выступления, не могло быть и речи. Поэтому маму просто оставили одну.
Когда ей стало получше, она навестила меня в монастыре — один из тех редких случаев за все время, которое я там провела.
Странно было видеть маму, всегда такую энергичную, неуклюже передвигающейся на костылях. Нога заживала, но по-прежнему оставалась неподвижной, и без костылей она обходиться не могла.
Мама принарядилась, старалась быть веселой, но по ее лицу, как только она появилась, я сразу поняла, что что-то случилось.
«В чем дело, мама?» — спросила я.
Тогда она рассказала, что Альфред сбежал с какой-то «особой». А потом написала мне, что он уехал в Америку — «и скатертью дорога!».
Впрочем, я бы не удивилась, если бы узнала, что он соврал, лишь бы от нее отделаться: мама была вполне способна начать его преследовать и устраивать сцены.
Меня не было там, когда с мамой произошло несчастье. И я рада, что не видела этого. Мне всегда становилось просто физически дурно при мысли, что она может упасть, особенно когда она хихикала и махала рукой публике, вместо того чтобы сосредоточиться и считать, как учил ее Альфред.
Но еще до того, как все это случилось, моя жизнь в корне изменилась.
После войны началась вся эта шумиха вокруг образования, и в каждом городе, который мы посещали, нас одолевали инспекторы; их интересовало, хожу ли я в школу и как вообще меня воспитывают.
Я старалась держаться от них подальше, но иногда мне приходилось походить в школу день-другой, пока мы не переезжали куда-нибудь в новое место.
Читала я с трудом, но проворно складывала шиллинги и пенсы и могла пропеть сколько угодно комических куплетов. Из тех, что я слушала с эстрады из вечера в вечер, у меня составился целый репертуар.
Как-то мы обосновались на пару недель в одном из городов на северо-востоке Англии, и целых три дня мне удавалось избегать школы. В пятницу вечером, когда все мы были на сцене, снимая и разбирая трапецию, так как «Алые ласточки» были последним номером программы, вдруг появился инспектор и поднял ужасный скандал.
Он отчитал маму за то, что я сильно отстала от школьной программы, и сказал, что он добьется постановления суда, предписывающего мне постоянно проживать в одном месте и получать регулярное образование.
Мама набросилась на него, как дикая кошка.
«Вы не можете отнять ребенка у матери. Хотела бы я знать, что это за закон такой?»
Инспектор начал терять терпение. Вся труппа столпилась вокруг, высказывая свои мнения на этот счет, а я заплакала. К тому времени я уже убедилась, что слезы — самое эффективное средство, когда речь заходила о моем образовании.
Инспектор все больше выходил из себя, и тут Альфред начал его задирать. Он был все еще в своем алом трико и в куртке, которую всегда надевал по окончании номера. Он расстегнул и медленно снял куртку, подстрекаемый мамой и еще двумя девушками.
Один из мужчин сказал:
«Не дури, Альфред, а то еще попадешь в беду; закон на его стороне».
Как раз в этот момент появился директор труппы с какой-то дамой и, естественно, спросил, из-за чего шум.
Все в один голос принялись объяснять. Драматизм ситуации доставлял мне живейший интерес. Обхватив маму за талию, я прорыдала: «Я не хочу оставлять маму и ходить в школу, я не хочу оставлять маму!»
Дама, вошедшая с директором, была уже очень немолода, наверно лет пятидесяти или шестидесяти. Она была хорошо и со вкусом одета, в темных соболях и с ниткой крупного жемчуга на шее.
Впоследствии я узнала, что ее звали миссис Фишер-Симмондс. Она была широко известна своей благотворительностью и часто с этой целью устраивала спектакли, уговаривая владельцев театров предоставлять помещение, а актеров — принимать участие в спектаклях.
Уяснив смысл происходящего, она протянула руку:
— Подойди ко мне, девочка.
Я приблизилась, широко раскрыв глаза, с любопытством ожидая, что будет дальше.
В то время мне уже шел двенадцатый год, но я выглядела немного младше и была миловидной девочкой с массой белокурых кудряшек, большими серыми глазами и маленьким вздернутым носиком, который с тех пор очень мало увеличился в размерах.
Я была не только очень мала для своего возраста, но худа и бледна из-за нерегулярного питания, плохой пищи, полного отсутствия нормального режима и недостаточного пребывания на свежем воздухе.
Миссис Фишер-Симмондс коснулась пальцами моей щеки.
— Девочка выглядит истощенной, — сказала она.
— Мы даем Линде самое лучшее, что можем себе позволить, — с негодованием вмешалась мама, — если вы считаете, что устрицы и шампанское ей полезнее, поговорите с директором!
Не обратив никакого внимания на мамины вызывающие слова, дама поговорила со мной несколько минут, задавая вопросы, казавшиеся мне не имеющими никакого отношения к делу.
Я насторожилась, боясь обнаружить свое невежество, и отвечала коротко, без особой любезности.
Прислушиваясь к нашему разговору, все окружающие замолчали, словно ожидая вынесения приговора. Миссис Фишер-Симмондс торжественно объявила:
— Я решила сама заняться образованием этого ребенка; я отправлю девочку в пансион при монастыре, которому регулярно помогаю деньгами. Там за ней должным образом присмотрят. Приведите ее ко мне домой завтра в три часа, и я все устрою.
Сначала все слишком удивились, чтобы что-нибудь сказать. Затем инспектор пробормотал, что в таком случае дело можно считать улаженным, а я ударилась в слезы, на этот раз совершенно искренние.
Мне совсем не хотелось учиться по-настоящему и уж в любом случае не в монастыре; я не знала, что это такое, но представляла нечто вроде тюрьмы. Я тут же вообразила себя в длинном черном одеянии и начала уже было бурно протестовать, но мама схватила меня и так встряхнула, что я затихла.
— Благодарю вас, мэм, — обратилась она к миссис Фишер-Симмондс. — Завтра я приведу Линду.
Мама взяла визитную карточку, которую протянула ей дама, и затем миссис Фишер-Симмондс вместе с директором удалилась.
Какое-то мгновение стояла тишина, нарушаемая только моими рыданиями, а потом все заговорили сразу:
— Какая удача! Какой счастливый случай! Вот повезло девчонке!
Но я не слушала, а только продолжала вопить, заткнув пальцами уши:
— Я не хочу в монастырь!
Мама дала мне затрещину, от которой я не устояла на ногах и упала.
— Дура! — сказала она. — Ты не понимаешь своей выгоды. Другие девчонки все бы отдали за такую возможность!
Потом она с торжествующим видом повернулась к Альфреду:
— Теперь ты, быть может, поверишь, что в девочке течет благородная кровь.
По дороге в меблированные комнаты, где мы остановились, она болтала без умолку.
— Ума не приложу, во что тебя одеть. Из красного крепдешинового костюмчика ты уже выросла. Может быть, я успею переделать на тебя свое зеленое бархатное платье. С кружевным воротником оно будет очень мило выглядеть. Ты должна быть одета скромно и со вкусом, как настоящая маленькая леди; ведь раз тебе предстоит жить с благородными девицами, тебе следует на них походить.
Но моя внешность в тот момент меня мало интересовала. Свернувшись калачиком, я горько плакала, пока не уснула.
Корзина, в которой я спала, уже давно была для меня мала, и, когда нам удавалось снять комнату с кушеткой, я спала на ней. Но такая роскошь редко выпадала мне на долю. Наше жилье становилось все скромнее и скромнее, и даже от портрета пришлось отказаться, так как программа пользовалась все меньшим спросом и приносила все меньше дохода.
Мне крупно повезло, хотя тогда я этого и не сознавала, что «Алые ласточки» получили ангажемент как раз на ту неделю, когда в театре появилась миссис Фишер-Симмондс.
Случилось так, что известные акробаты, которые должны были выступать в этом городе, в последний момент отменили гастроли. Директор телеграфировал в Лондон своему импресарио с просьбой прислать замену. Так и получилось, что «Алым ласточкам» достался хороший контракт, на который они уже и не могли рассчитывать, и этому же случаю было суждено изменить весь дальнейший ход моей жизни.
Дом миссис Фишер-Симмондс располагался в лучшей части города. Эта дама была одной из пожизненных попечительниц католического монастыря, находившегося в двух милях от города. В школе при монастыре воспитывались дети небогатых священников, врачей и адвокатов. Каждый член совета попечителей имел право раз в пять лет бесплатно определять в школу одну ученицу. Миссис Фишер-Симмондс пользовалась в округе большим влиянием, и любое ее решение принималось всеми беспрекословно. Если бы не это, мое появление в монастыре вызвало бы протесты, поскольку приходящие ученицы были по преимуществу дочерьми состоятельных торговцев и деловых людей, а все пансионерки значительно превосходили меня по социальному положению.
Позже я поняла, что миссис Фишер-Симмондс доставляло удовольствие демонстрировать свою власть. Ей нравилось видеть, как людям приходится подавлять раздражение и возмущение, повинуясь ее воле. В монастыре ей все подчинялись и боялись как огня.
Никогда не забуду ужасное чувство одиночества, охватившее меня в унылом сером здании, казавшемся мне тюрьмой, откуда нет выхода.
Заливаясь слезами, я цеплялась за маму, которая и сама плакала. Уходя, она то и дело оборачивалась и махала мне, а я стояла в дверях, сжимая в руке скомканный мокрый носовой платок. За другую меня крепко держала монахиня.
Но после того, как прошло несколько месяцев и я привыкла к новой обстановке, жизнь в монастыре мне даже стала нравиться.
Я начала расти и нормально развиваться, здоровая пища, прогулки на свежем воздухе и физические упражнения укрепили мой организм, но поначалу я очень переживала из-за своей отсталости.
Меня определили в самый младший класс, с шестилетками, потому что я была ужасно невежественна. Единственно, что я умела, так это постоять за себя. В этом я преуспела и скоро отучила всех дразнить меня.
Разумеется, меня наказывали за драчливость и за крепкие выражения, приводившие монахинь в ужас, но, что интересно, сами девочки питали ко мне нечто вроде уважения за мою отчаянность.
Конечно, я страшно скучала по дому, а от немногочисленных маминых писем, полных орфографических ошибок и порой совершенно неразборчивых, мне становилось еще хуже; она никогда не писала о том, что мне больше всего хотелось знать.
Однажды, оказавшись в соседнем городке, они с Альфредом решили меня навестить.
Узнав об их приезде, я разволновалась чуть ли не до истерики при одной мысли увидеть их, но сама встреча стала для меня разочарованием. Мне показалось, что все старые связи между нами окончательно порвались.
Они явились парадно одетые и вели себя как-то неуверенно и скованно, стесняясь не только монахинь и подглядывавших из каждого окна девочек, но и меня.
К тому времени я очень изменилась, моя опрятность и аккуратность, вероятно, подействовали на них, им не хватало плохо одетой, шумной, грубой Линды, спавшей в ногах их постели.
Это была моя последняя встреча с Альфредом. Мне неприятно вспоминать, как он сидел, приткнувшись на кончике стула, в дурно сшитом костюме, и нервно теребил в руках шляпу.
Куда лучше воображать его в алом со звездами трико, с нафабренными усами, набрильянтиненным коком на голове, когда он, горделиво поигрывая мускулами, поднимался на трапецию.
Шло время, миссис Фишер-Симмондс была мной довольна. Она приезжала каждый месяц, удостаивая нас своим высоким покровительством, и неизменно расспрашивала обо мне.
— Может быть, она оставит тебе что-нибудь по завещанию, — сказала как-то одна из девочек. — Уж слишком она о тебе заботится.
С того момента я только и делала, что придумывала для собственного удовольствия всякие истории о том, как моя добрая благодетельница оставляет мне тысячи фунтов и я возвращаюсь в труппу богатой и важной дамой. Я по-детски мечтала о том, какие тогда смогу устраивать вечера, где будут подавать огромные бифштексы и портер в неограниченных количествах!
В монастыре девочек готовили к будущей взрослой жизни в зависимости от того, что их ожидало. Большинству из них предстояло идти в гувернантки, некоторым в школы преподавать музыку и рукоделие, другие хотели стать экономками или секретаршами.
Поскольку у меня не было ярко выраженных способностей и склонностей к подобным занятиям, мое будущее оставалось под вопросом. Когда я спросила мать-настоятельницу, она сказала:
— Мне кажется, у миссис Фишер-Симмондс есть на тебя определенные планы, Линда.
Когда я только что поступила в школу, меня пытались называть моим настоящим именем — Белинда, но я решительно отстояла единственное известное мне с детства — Линда.
Хотя монахини и сопротивлялись какое-то время, но были вынуждены уступить в конце концов, поскольку все девочки звали меня Линдой, а когда ко мне обращались по имени Белинда, я делала вид, что не слышу.
Миссис Фишер-Симмондс никогда не говорила со мной о будущем, а я, как и все вокруг, слишком боялась ее, чтобы спросить напрямик.
Как-то нам сказали, что она серьезно заболела, и в часовне стали служить мессы о ее здравии.
Я уже провела в школе больше положенного времени, так как все девочки заканчивали в семнадцать лет, а мне в будущем месяце исполнялось восемнадцать.
От мамы несколько месяцев у меня не было известий. Последний раз она писала, что работает барменшей в Лондоне, и с тех пор писем я больше не получала.
Но ее пришлось разыскать, когда наконец стало известно, что миссис Фишер-Симмондс умерла и ничего мне не оставила.
В завещании обо мне не упоминалось, и ее сын, унаследовавший все состояние, не получил от нее на мой счет никаких инструкций.
Через десять дней после похорон за мной прислала мать-настоятельница и сказала, что я должна решать, чем буду заниматься дальше. Они рады бы подыскать мне место, как делали это всегда для всех своих учениц. Жаль только, добавила она, что я не получила никакой специальности, и она обвиняла себя в том, что была введена в заблуждение предполагаемыми намерениями миссис Фишер-Симмондс.
Я сразу же приняла решение покинуть монастырь и попытаться как-то устроиться самой.
В тот же вечер я написала маме на адрес бара, где она работала, и попросила ее вызвать меня к себе, где бы она ни находилась. Предполагаю, что мое письмо могло удивить ее, но полученный от нее ответ меня поразил:
«Линда, детка, мне очень жаль, что старуха умерла, ничего тебе не оставив. Приезжай повидаться со мной, если хочешь, но я не могу ничего обещать, так как выхожу замуж за Билла Блумфильда, хозяина этого бара, и места у нас тут для тебя нет.
Любящая тебя мама»
Мне стоило некоторого труда убедить мать-настоятельницу позволить мне уехать, после того как она прочитала мамино письмо. Но поскольку они не могли предложить ничего другого, я думаю, настоятельница была на самом деле довольна, что я твердо решила ехать к маме, какой бы прием меня там ни ожидал…
Было просто трудно поверить, что только сегодня утром я распрощалась с монастырем. Мне казалось, что прошло уже много месяцев.
Мама встретила меня на вокзале. Она поцеловала меня и сказала:
— Ну и дела, Линда!.. Какая у тебя, милочка, скверная шляпка!