Время, этот великий лекарь и одновременно безжалостный судья, текло своим чередом, сметая острые углы и затягивая раны тонкой, но прочной тканью повседневности. Я узнала о разрыве Алексея и Анастасии не от него и не из соцсетей, а из уст собственной дочери, как о чём-то само собой разумеющемся.
— Мам, папа больше не встречается с той противной Настей, — сообщила Соня за завтраком, размазывая масло по тосту. В её голосе не было ни радости, ни печали — лишь констатация факта, как смена погоды.
Я замерла с кофейной чашкой в руке. «Противная Настя». Как просто. Как по-детски точно.
— Откуда ты знаешь? — спросила я, стараясь, чтобы голос звучал ровно.
— Он сам сказал. И у неё в интернете теперь нет фоток с папой. Вообще. Я проверяла.
Облегчение, которое накатило на меня, было глубоким, тихим, почти физическим. Как будто с души свалился камень, о котором я и не подозревала, пока он не исчез. Не потому, что я злорадствовала. Нет. Просто исчез источник постоянной, фоновой угрозы для моей дочери. Пропала та самая токсичная тень, которая падала на её жизнь через глупые посты и случайные встречи. В школе у Сони дела окончательно наладились. Детская жестокость быстротечна, и новые сплетни, новые кумиры, новые скандалы стёрли историю с «богатым папой и его новой тётей» из памяти одноклассников. Она снова стала просто Соней, а не предметом пересудов. И это было самым важным.
На рабочем фронте всё шло как по маслу, а точнее — как по идеально составленному проектному плану. Объекты Марка были сданы, и он, довольный, уже обсуждал со мной новые идеи. Но наши разговоры давно перестали умещаться в рамки квадратных метров и цветовых палитр. Теперь мы могли полчаса обсуждать новую книгу нон-фикшн, которую оба прочитали, спорить о достоинствах скандинавской ходьбы перед бегом (он — за первое, я скептически отнеслись ко всему, что напоминало лыжи без снега), или обмениваться находками из мира современного искусства. Он рассказывал о своих попытках освоить гончарный круг на выходных, я — о том, как с Соней пытались испечь сложный французский торт и устроили на кухне небольшой пищевой хаос. Это было лёгкое, насыщенное общение двух взрослых людей, которые обнаружили, что им интересно вместе даже тогда, когда рабочие графики и сметы отложены в сторону.
Казалось бы, всё складывалось в идеальную картину. Я стояла на берегу новой, спокойной и светлой реки жизни. Вода была тёплой, течение — ровным, а на горизонте маячили очертания возможного счастья с человеком, который уважал меня, видел во мне равную и чьё присутствие грело, а не обжигало.
Но. Всегда есть это «но».
Периодически, чаще всего в тишине перед сном или в редкие минуты затишья за рабочим столом, в моё сознание прокрадывались мысли об Алексее. Не о том самоуверенном предателе, который ушёл, хлопнув дверью. А о том сломленном мужчине с пустым взглядом в кофейне на набережной. О том, как дрожали его пальцы. О том, как он сказал «спасибо» и «прости» одним дыханием.
Я чувствовала к нему жалость. Глухую, ноющую, от которой невозможно было отмахнуться. Это была жалость не как к бывшему мужу, а как к человеку, который жестоко ошибся и теперь пожинает горькие плоды в одиночку. Я представляла его в той самой пустой, стерильной квартире, которую он когда-то выбрал для своей «новой жизни». Теперь она должна была казаться ему особенно бездушной. Он потерял не только нашу семью, но и ту иллюзию, ради которой всё это затеял. И остался у разбитого корыта, только теперь уже без молодой любовницы, но с полным осознанием собственной глупости.
И вместе с жалостью, как подводное течение, всплывала старая привязанность. Не любовь. Нет. Та любовь, яркая и слепая, умерла в тот день, когда он ушёл. Но осталась незримая связь, прошитая двенадцатью годами общей жизни, рождением дочери, миллионом больших и маленьких моментов, которые нельзя просто вычеркнуть. Это была память тела и души о человеке, который когда-то был самым близким. И теперь этот человек страдал. И часть меня, та самая, что помнила его не только плохим, а таким, каким он был в лучшие наши дни — смешным, заботливым, влюблённым в меня и в наше будущее, — эта часть тихо болела за него.
Это создавало во мне мучительный диссонанс. Когда я переписывалась с Марком, ловила на себе его тёплый, заинтересованный взгляд на наших редких деловых встречах, мне становилось стыдно. Как будто я обманываю. Как будто моё сердце и мысли не полностью принадлежат этому новому, светлому настоящему, а часть их всё ещё блуждает в тёмных лабиринтах прошлого, отыскивая в них того потерянного, сломленного человека, чтобы сказать ему: «Я здесь. Мне жаль».
Я знала, что это абсурд. Что я не должна ему ничего. Что его боль — не моя ответственность. Рациональная часть моего мозга твердила это снова и снова. Но в тишине ночи, когда спали и город, и дочь, и все мои рациональные доводы, оставался лишь тихий голос сострадания и та самая, неистребимая, дурацкая человеческая привязанность к тому, кто когда-то был своим. И это чувство, эта внутренняя раздвоенность, была последней, самой крепкой цепью, которая связывала меня с прошлым. И я не знала, как её разорвать, не предав ту часть себя, которая всё ещё умела жалеть и помнить не только плохое.