Рецепт счастливого брака дедушки Нимэна
225 граммов любви;
225 граммов чувства юмора;
225 граммов сексуальной привлекательности;
450 граммов восхищения и уважения;
450 граммов интеллектуального равенства;
1 маленькая щепотка родственников (по желанию можно добавить и больше);
1 достойный бюджет; хорошая порция совместных усилий;
4 чайные ложки готовности признать собственную вину;
225 граммов быстрых и легких примирений;
225 граммов уверенности и бодрости духа;
1 большое совпадение (или несколько маленьких) в интересах или хобби;
225 граммов наслаждения друг другом;
2 раздельные ванные комнаты (если позволяет бюджет).
Смешать ингредиенты. Убрать любые проявления ревности, ложные обвинения, грубость. Исключить соперничество, вспышки гнева и упреки. Помешивая, постоянно добавлять здоровый и качественный супружеский секс. Влить в хорошую порцию любви и выпекать многие годы в постоянном тепле привязанности, уважения и страсти.
Той ночью мне снова приснился мой обычный кошмар про контактные линзы. Сюжет в нем постоянно меняется: на этот раз я тщилась вставить себе огромную линзу, которая мне явно не годилась, но я все равно не оставляла попыток. Я растерялась: как же так, я же их каждый день ношу, почему же теперь они мне не подходят? Кроме того, у линзы по бокам были маленькие крылышки, как на прокладках, которые нужно приклеивать к трусикам. Крылышки линзы нужно было присобачить прямо к белку глаза, но, как я ни старалась, ничего у меня не выходило. Как же я обрадовалась, когда проснулась. Я взглянула на Грега, который храпел гораздо громче, чем сам мог себе представить. И что все это значило? Я всегда обдумываю свои сны, это во мне Юнг говорит. Сны заставляют нас задумываться о жизни, с их помощью с нами говорит подсознание. Мое подсознание явно кричало, что я чем-то обеспокоена. Может, оно хочет сказать, что Грег мне больше не подходит? Подходил все эти семнадцать лет, день за днем, и вдруг перестал? Несколько часов назад, когда мы уже лежали в постели, я начала поглаживать ступней ногу Грега — своеобразная супружеская морзянка, код, говорящий о том, что я хочу секса. Я знала, что он не спит. Но Грег тут же глубоко задышал и сделал вид, будто видит седьмой сон, всхрапнул и повернулся ко мне спиной, оставив между нашими телами одинокий белый океан простыней. Отсутствие реакции с его стороны не только мне не помогло, но и заставило почувствовать себя нелюбимой и некрасивой.
Было четыре утра. Всегда, когда я нервно вскакиваю в спящем доме, на часах именно эта цифра. Я вылезла из постели и пошла к Китти, Там я устроилась в ситцевом кресле для кормления, которое Китти не разрешает убирать из ее комнаты. Мне нравится смотреть, как она спит. В такие минуты она снова становится маленькой: лицо расслаблено, рука небрежно устроилась на груди, длинные темные ресницы слегка подрагивают на щеках, рот чуть-чуть приоткрыт. У нее необычайно красивые губы — пухлые, алого цвета, будто сочный спелый плод. Они словно предвещают, что совсем скоро она станет чувственной юной женщиной. Я хотела ее поцеловать, но удержалась и вместо этого нежно прижалась рукой к ее груди, чтобы почувствовать, как она поднимается и опускается. Когда они с Лео были младенцами, я частенько подносила палец к их носам, чтобы проверить, дышат ли они. Иногда мне не удавалось поймать мягкое детское дыхание, и, перепугавшись, я тыкала в них пальцем, и они просыпались. Я все еще помню, как сидела в этом же самом кресле посреди ночи и кормила грудью сначала Лео, а потом, через пару лет, Китти. Мне казалось, я одна на всем белом свете сейчас не сплю, и старалась не шуметь и удерживать детей от слез, чтобы не разбудить Грега. Невыспавшийся, он целый день пребывал в дурном расположении духа.
Вдруг Китти дернулась и загадочно прошептала:
— Четыре каштана и хвост барсука.
Все в этом доме, кроме меня, говорят во сне. Особенно отличается Грег, который своими громкими библейскими проповедями будит меня посередь ночи. Может, ему снится, что он Иисус? Больше всего на свете он боится, что на него снизойдет озарение. Он даже заставил меня поклясться, что я пристрелю его, если он вдруг «переродится» и обратится к религии.
Я спустилась вниз. Дом в ответ застонал, поскрипел и снова погрузился в сон. Я посмотрела вокруг, на свою жизнь, на весь ее беспорядок. Сваленные в кучу куртки, ботинки, валяющиеся на лестнице. Подбираем и переставляем, вот чем мы занимаемся всю свою жизнь: берем что-нибудь и ставим на другое место, потом снова переносим куда-нибудь еще. Все свободные поверхности были заняты вещами. Похоже, хлам научился спариваться и теперь размножался пугающими темпами. Непарные носки разбились по группировкам и теперь тусовались с пустыми чашками из-под кофе, небрежно сброшенной одеждой и бесконечными бумажками. Иногда бардак грозился завалить меня с головой. А что, если я просто выйду из дома и никогда не вернусь? Поеду в аэропорт, сяду на первый же самолет, куда угодно, и начну жизнь заново? Время от времени я обращалась к этой идее, обдумывала ее, пробовала на вкус, прежде чем в очередной раз от нее отказаться, ведь серьезно я об этом никогда и не помышляла. От мысли о том, что придется бросить Лео и Китти, мне становилось плохо, физически дурно — тупая тошнотворная боль переполняла все мое нутро.
В детстве, когда меня мучили кошмары или вовсе не спалось, папа приносил мне горячего молока. Пока я пила, он сидел рядом, трепал меня по голове и разглаживал мои брови большим пальцем. Потом пел свою самую новую песню, которую еще не дописал и которую никто, кроме меня, еще не слышал. Иногда в ней был всего куплет или два, и он пел их снова и снова, все тише и тише, пока я не засыпала. Я любила эти папины-и-Хлоины вечера, когда из моего мира исчезали любые опасности. И сейчас я пью молоко только тогда, когда просыпаюсь глубокой ночью. Я взяла кружку и прижала ее к себе, свернувшись калачиком на диване. Я пыталась понять, отчего мне так тревожно. Наверное, я задремала, потому что очнулась только от шестикратного хрюканья свинки, которая вместо кукушки вылезала из наших китчевых часов (подарок моего брата Сэмми). Я взяла телефон и набрала номер.
— Пап? — заговорила я.
— Простите, кто говорит?
— А что, тебя еще какая-нибудь дама папочкой зовет? — поинтересовалась я.
— Не будем об этом, — рассмеялся папа.
— Это Хлоя, — подсказала я, подыгрывая.
— Точно-точно, была у меня такая дочка Хлоя, но я о ней уже очень давно ничего не слышал.
— Да мы три дня назад разговаривали! — возмутилась я.
— Ты прекрасно знаешь, что для еврейского отца три дня это словно три месяца, — заметил он.
— Ты там не спишь?
— Уже нет.
Но я-то знала, что он и так уже проснулся. Каждый день в шесть утра он уже сидит за фортепиано.
— Подожди минутку, деточка, — попросил папа, — я должен выпустить на бумагу птичек, пока они не улетели.
У моего папы в голове крутятся песни так же, как у нормальных людей мысли. В детстве я придумала, будто в его голове живут птички, которые вылетают и поют, стоит ему открыть рот. Он должен их ловить, и я точно знала, что потом он приклеивает их на бумагу, ведь маленькие нотные значки в его тетрадях выглядели точь-в-точь как крошечные черные дрозды, сидящие на проводах. Когда птички готовы вылететь на свободу, папа страшно волнуется, и до того, как он их всех распределит по местам, говорить ему не хочется. Так что несколько минут я терпеливо ждала.
— Все, закончил. А ты чего так рано вскочила? — поинтересовался папа.
— Думала. Пап, как ты считаешь, можно всю жизнь счастливо прожить с одним-единственным человеком?
Дожидаясь его ответа, я слушала тиканье часов в утренней тишине.
— Мне кажется, отношения меняются, как и все на свете. Бывали времена, когда я думал, что ни минуты больше не вынесу рядом с твоей мамой, а неделю спустя понимал, что жить без нее не могу. Иногда ты счастлив, иногда нет. Страсть мимолетна, а любовь нужно долго взращивать. Марк Твен как-то сказал: «Ни один мужчина, ни одна женщина не поймет, что такое настоящая любовь, пока не проживет в браке четверть столетия». Может, просто прошло еще слишком мало времени?
У меня куча причин, чтобы любить своего отца, но помимо всего прочего мне нравится, как мастерски он формулирует суть проблемы при помощи цитат. У него на любой случай находится подходящая цитата.
— А ты что, несчастлива? — спросил он.
— Дело не только в этом, — начала я. — Просто все вокруг стало таким монотонным, таким одинаковым. Как подумаешь, что все интересное в жизни уже случилось и теперь до скончания веков будет все одно и то же и даже вспомнить будет не о чем…
Я говорила и слышала нотки обиженного ребенка в своем голосе, но даже это не смогло снизить накал моих чувств.
— Просто возраст у тебя сейчас такой, Хло. Вышла замуж, завела детей… и что дальше? Со мной в сорок лет такое же было.
— И что ты сделал?
Папа долго не отвечал. Я посмотрела в окно — светало. Шел дождь, и я слышала, как все чаще мимо дома проносятся машины, шелестя мокрыми шинами по асфальту. Мир протирал глазки и постепенно приходил в себя. Новый день. Но насколько новый? Не станет ли он просто повторением старого, вчерашнего дня?
Я ждала. На другом конце провода папа прокашлялся.
— Знаешь, Хло, я тебе свой способ не рекомендую, но вообще-то я тогда завел роман.
Я промолчала. Полузабытое, непрошеное воспоминание всплыло в голове. Звонок телефона, поток ругани, грохот разбитого аппарата, серое лицо папы, красные, полные слез глаза мамы, полукрик-полушепот из-за закрытых дверей. Потом папа неожиданно уехал на несколько дней, «посмотреть шоу на его музыку в «Лидсе». Мне тогда было около двенадцати. Я ничего не понимала, но знала, что развод если и не неминуем, то точно возможен. С эгоизмом, присущим только детям, я думала об одном: «Разрешат ли мне остаться с папой?»
— Господи… А мама знала? — наконец вымолвила я.
— Узнала позже, — ответил папа. — Давай я все тебе объясню, когда мы встретимся.
В семье мама была младшей из четырех детей, самой желанной и избалованной, единственной дочкой, надежду на появление которой почти потеряли после рождения трех мальчиков подряд. Родные были так рады, что в семье наконец будет девочка, что называли ее не иначе как Девчушка. По-другому ее никто и никогда не называл, да она бы этого и не допустила. На самом деле ее звали Гертруда, Гертруда Нимэн.
— Звучит так, словно я толстая матрона с распухшими коленками, — жаловалась мама.
Ребенком она поражала своей красотой и, по словам родни, появилась на свет с длинными темными кудрями и ножками прирожденной танцовщицы. Танцевать она научилась примерно тогда же, когда и ходить, а в возрасте восьми лет выиграла стипендию Королевской балетной школы. Ее родители, потомственные талмудические евреи (папа был раввином, а мама учительницей), мешать ее занятиям не собирались, но только при условии, что она станет исполнительницей классических танцев, которые приравнивались к «искусству». Гораздо труднее им пришлось, когда выяснилось, что мама бросила балетную школу и отдалась свободе «развратных мюзиклов» Уэст-Энда. Ну а когда они узнали, что она влюбилась и вышла замуж за моего отца, ужас их не знал границ. Он был старше на десять лет и сочинял те самые мюзиклы, которые отвратили ее от истинного предназначения. А то, что его родители занимались «шмоточным» бизнесом (держали магазин одежды), позволило им поставить на папу позорное клеймо.
— Мы — ученые евреи. Чтобы наша дочь вышла за денежного еврея? Да ни за что! — кипятились они.
— Ну он хотя бы еврей, — парировала мама.
Они побледнели. А уже через неделю снова расцеловывали маму в щечки и поражались, до чего же она красивая. Она же была их чудом, даром Божьим; как они могли на нее обижаться?
Мама была удивительным человеком — не от мира сего. Все вокруг только и твердили, как же мне повезло, что именно она моя мама. Совсем не типичная наседка, без всяких там «садись за стол, я тебя покормлю», и очень скоро наши роли перепутались и поменялись, так что уже подростком я была ответственной и взрослой, а она — маленьким, депрессивным, угрюмым тираном в юбке. Возвращаясь из школы, я вставляла ключ в дверь и принюхивалась. По слабому, еле заметному запаху я понимала, все ли в порядке в мамином, а значит, и моем мире. Я чуяла мамино недовольство или расстройство за двадцать метров до дома. В такие дни она лежала на кровати в темной комнате, говорила безжизненным и монотонным голосом. Я ходила вокруг на цыпочках, боясь испортить все еще больше, и пыталась исправить ее плохое настроение, предлагая что-нибудь поесть или попить. Все мои предложения яростно отвергались. — Видимо, ты хочешь, чтобы я растолстела, — говорила мама. — Вот о чем ты мечтаешь — о толстой пышке, которая вела бы себя как настоящая мамочка, да?
Наверное, она была права. Я и правда хотела, чтобы моя мама была такой, а не непредсказуемой и несчастной женщиной, прячущейся в полутьме спальни. Настроение у нее менялось моментально. Стоило раздаться звонку в дверь, как она тут же вскакивала с кровати, наносила макияж и «выходила на сцену», чтобы выступать и ослеплять. Радуясь нежданным гостям, она мгновенно забывала о своей недавней депрессии. Она уже давно не танцевала, так что теперь ее публикой стали друзья и знакомые. Без них она увядала, а нас с папой ей для поддержки не хватало.
Эта зависимость от зрителей напрочь отбила у меня тягу к шоу-бизнесу, и я обратилась к книгам. От мамы я унаследовала ноги танцовщицы, но, в отличие от нее, никакого желания демонстрировать их (или какие-либо другие части тела) не проявляла. Долгие годы, наблюдая за мамой, оказавшейся во власти хандры, я поклялась, что у меня никогда не будет депрессий. Это превратилось у меня в фобию. Наивные мечты о том, что я могу стать властительницей собственного разума, подтолкнули (а точнее сказать, пнули) меня в сторону психотерапии. Я пошла обратно в спальню. Сквозь окно в желтом сиянии ближайшего фонаря увидела Даму-с-голубями. Как всегда, ее окружали голуби. Иногда она беседовала с ними, словно они ее лучшие друзья, иногда они ругались. Как будто птицы сказали ей что-то страшно обидное, и она принималась страстно их отчитывать. Снова и снова, туго затянув пояс пальто на тощем теле, она подскакивала к ним, кричала и бранилась. На этот раз два голубя остались глухи к ее крикам. Стоя рядышком на тротуаре, они поклевывали асфальт, и один голубь, казалось, защищал второго, прикрыв крылом. К ним подлетала третья птица, явно стараясь их разъединить. Именно это делала и я со своими родителями: будучи папиной любимицей, разрушила их союз и заставила их отдалиться друг от друга. Помнится, по ночам я уходила из спальни, оставляя брата Сэмми одного, и пробиралась в кровать родителей, силой пробивая себе путь к серединке. Своими маленькими пяточками я отпихивала маму подальше, чтобы занять законное место рядом с отцом. После этого я победоносно водружала голову ему на грудь и засыпала.
Я обожала, как от него пахнет — дорогим одеколоном «Живанши», который делали специально для него в крошечном магазинчике рядом с площадью Конкорд в Париже, куда он ездил дважды в год. Там же он покупал и носки — черные, шелковые и тонкие. Папа был щеголем и всегда одевался безупречно. В кармане он в любое время года носил запасной галстук, на случай, если грянет катастрофа и он посадит пятно на тот, что на нем. Я не удивилась, узнав, что у него был роман. Слишком уж очаровательным, привлекательным и энергичным он был. Наверное, уже тогда я должна была все понять, почувствовать напряжение, возникшее между ним и мамой. Через несколько дней, когда папа вернулся из «Лидса», жизнь пошла своим чередом. Наверное, мама думала, что он предал ее давным-давно, еще когда так сильно полюбил меня, свою маленькую девочку. Ну а потом у мамы родился мой брат.
Следующие несколько дней я только и думала что о папином романе и о том, как бы завести свой собственный. Если Грег не на работе, то постоянно пишет яростные письма консулу или рыскает по Интернету в поисках прецедентов, способных помочь ему в свежеобъявленной войне против штрафов за парковку. Оставшееся время он висит на телефоне, беседуя со своими новыми друзьями — соратниками по борьбе. Их сайт объединил людей со всей страны, а общая цель сплотила их, как братьев.
— Я не против, чтобы они штрафовали тех, кто перегораживает движение или паркуется в неположенном месте, — говорил Грег в конце долгого монолога за ужином. — Но они начали драть штрафы, чтобы заработать, и их надо проучить.
На другие темы он говорить не мог, так что мы с детьми решили дать ему волю — пусть себе трещит. Будем надеяться, что скоро ему это надоест.
Весь мир вокруг меня, казалось, кричал об измене. Однажды днем, когда мой пациент отменил встречу, я решила побаловать себя запрещенным у нас днем просмотром телевизора. Тема шоу Джерри Спрингера звучала так: «Мой супруг мне изменяет». Все участники — белые, черные, толстые, худые — напропалую обманывали своих суженых и были этим вполне довольны. Подвел итог программы Джерри, выдав ханжескую проповедь.
— Человек, которого вы на самом деле обманываете, — это вы сами. Что же это за отношения, которые не строятся на честности? — вопрошал он.
— Клевые отношения, — ответила я вслух, с отвращением телевизор выключила и вышла из комнаты.
Куда бы я ни посмотрела, везде видела влюбленных — они шли по дороге, прижавшись как можно теснее, целовались, стоя на углу улицы и нежно поглаживая лица друг друга. Женские журналы в палатке на углу напали на меня, потрясая адюльтерными заголовками: «Влюбилась в чужого мужа! Мой муж и любовник живут со мной вместе! Измена сделала нас ближе!»
На улице возле дома Дама-с-голубями вдруг закричала на меня:
— Ну же, беги, ищи себе красивого мужика! Все вы одинаковые!
Я вдруг поняла, что снова смотрю на мужчин, причем оценивающим взглядом, и многие в ответ смотрят на меня. Таблетка невидимости, которую я невольно проглотила на сороковом дне рождения, кажется, наконец перестала действовать.