— Знаешь, я вовсе не рвусь колотить по тебе что есть мочи, но ты должна стать кожей вон того парня, так что хочешь не хочешь, а придется.
Леон поднял молоток, потешаясь над своей неохотой колотить по прекрасному листу меди. Он застыл, подняв молоток, изучая лежащий перед ним материал. Медь. Она пульсирует цветом и светом. Но она подает и более мягкие сигналы: можно добиться чувственных поверхностей, изящных изгибов, тонких рисунков. Ему так не хотелось выколачивать эту красоту к чертям собачьим. В эти дни он чувствовал себя слишком счастливым, чтобы выколачивать что-либо к чертям собачьим.
Леон всегда чувствовал себя ожившим после физических усилий, которых требовало его искусство, как будто какая-то движущая сила, заложенная в нем и использованная до конца, приносила ему облегчение. Но за последние несколько недель он опустошил свой внутренний резервуар энергии. Леон не знал, да и не хотел знать: то, что он потерял, был его гнев. Он только понимал, что в последнее время не может собраться с силами для тех физических усилий, которые требуются для выполнения заказа, и что каждую ночь он внутренне сопротивляется этим усилиям. Металл и железо — не глина, они требуют специальных инструментов и агрессивности: молотков, огня и мускульной силы, чтобы придать им форму. Некоторые из его современников просто собирают свои творения, но Леон придавал форму, резал, сваривал и травил металл кислотой; он сражался со своими материалами, менял их форму против их воли. И всегда побеждал. Когда он заканчивал работу, они оказывались абсолютно преображенными, потому что полностью поддавались его воле. Уже больше десяти лет он наслаждался этой битвой. Самые престижные учреждения в стране и самые выдающиеся люди платили миллионы за результаты этих битв с неодушевленным материалом. Решив, что стоит выпить пива, Леон пошел к холодильнику, так и не нанеся первого удара.
С медью он работал впервые, и, совершенно непонятно почему, ему захотелось сделать эту скульптуру одному. Он позвонил своим постоянным помощникам и объявил, что с сегодняшнего дня предоставляет им оплаченный отпуск на две недели — рождественская премия, так он сказал. На самом же деле ему хотелось разобраться с этим очаровательным металлом один на один. Для всей своей предыдущей работы он использовал металлы попроще, так что тяжелые удары и визг резки, сопутствующие процессу трансформации, а также звуки тяжелого рока вполне соответствовали оглушительной битве, происходящей в его мастерской. Но даже если он работал с нержавеющей сталью, он и его рабочие выбивали из нее жизнь и покрывали поверхность ржавчиной. Его искусство не могло быть декоративным.
Но вчера, когда он отправился подыскивать материал для работы, заказанной корпоративным клиентом в Калифорнии, этот лист меди привлек его внимание. Не зная почему, он решил придать листу извилистую форму, а не резко угловатую, что было ему свойственно. Кроме того, он решил усилить его естественный цвет и свечение, превратив их в сияние. Он только знал, что ему захотелось заставить эти листы металла дышать и что добиться этого он хотел в одиночестве. Еще он знал, что, когда вещь будет закончена, он обработает ее так, что она не будет ржаветь. Она будет сиять вечно. Установленная около корпоративного горного озера, расположенного высоко над Тихим океаном, она будет напоминать планету, спустившуюся с небес, этакая космическая игрушка из далекой, сверкающей галактики — подарок бедной Земле.
Леон поставил пиво и снова поднял молоток. Первый удар должен быть нанесен сегодня. Так что незачем тянуть…
— Привет, Леон.
— Тара! — Радостно изумленный, он так и остался стоять с поднятым молотком. Положив молоток и сняв рукавицы, он быстро направился к двери, где она так внезапно появилась, и сгреб ее в объятия. — Что ты здесь делаешь? Ведь уже… — Он взглянул на часы на стене, — два часа ночи. Разве ты не должна быть в постели? — Его глаза потеплели. Он ввел ее в огромное складское помещение, которое служило ему мастерской. — Или ты пришла сюда, чтобы затащить меня в постель? Как ты сюда попала?
— Папа привез меня на такси.
Леон шагнул к двери.
— Так надо пригласить его войти!
— Он уже уехал. Когда мы увидели в окнах свет, мы поняли, что ты здесь. Вот я и попросила его уехать.
Наконец он заметил ее неподвижное лицо и распухшие глаза и снова обнял ее.
— Что случилось? Скажи мне! Дорогая! В чем дело?
Тара смотрела на него так, будто видела впервые.
— Ты понимаешь, что я явилась в твою студию без приглашения?
— Ах, — усмехнулся он, — пришла так пришла. Добро пожаловать в мою студию.
— Ты помнишь, что просил меня подождать до открытия нового крыла музея Харрингтона, чтобы показать свои работы?
Уголки рта Леона опустились, лицо стало мрачным и озабоченным.
— Да, конечно, я помню, но, если что-то произошло, я хотел бы, чтобы ты отыскала меня, где бы я ни был.
Тара начала ходить по студии. Помещение было завалено металлом, железом, проволокой, сварочными аппаратами, клещами… Отец убедил ее, что необходимо немедленно поговорить с Леоном о его работе, узнать обо всем в подробностях. Иначе, сказал он, ее выводы будут слишком эмоциональными и могут оказаться скороспелыми и несправедливыми. Если Леон ей дорог, она не должна этого допустить. Прежде всего нужно узнать, почему он занимается именно таким искусством.
По стенам двухэтажного помещения были развешаны фотографии и газетные вырезки. На одном журнальном развороте Леон был изображен в компании ухмыляющейся манекенщицы в купальнике, стоящей на куске железа, который, как Тара теперь знала, величается «Вечность». Она никак не могла понять, почему Перри Готард назвал такое творчество героическим. Именно такое описание работы Леона ее изначально запутало. Другие манекенщицы, все в купальниках, выстроились вдоль бруса. Они явно использовали его в качестве подиума для показа моделей. Среди других фотографий ей попалась на глаза фотография руин храма Афины в Дельфах. Текст под фотографией гласил: «Я определяю красоту как гармонию всех частей, о чем бы ни шла речь, соединенных вместе в такой пропорции, что ничего не может быть добавлено, уменьшено или изменено, чтобы не навредить. Леон Батиста Альберта, Италия, 1480». Внизу, тем же почерком, что и заметки на полях статьи Димитриоса, стояла подпись: «Моему Леону с любовью. Мама». Тара повернулась к нему лицом.
Леон молча наблюдал за ней и ждал.
Горло Тары свела судорога, поэтому она с трудом могла говорить.
— Сегодня в музее я видела эту вещь под названием «Вечность», — прошептала она. — И я знаю, что надпись под фотографией Храма Афины сделана тем же самым почерком, что и заметки на полях журнала со статьей Димитриоса.
— Понятно.
— Ты обманул и свою мать, и меня. Не могу понять, зачем тебе понадобилось это вранье. Но в данный момент меня больше интересует, не обманываешь ли ты сам себя. В Греции, когда мы с тобой познакомились, мы говорили о классическом искусстве и искусстве эпохи Возрождения. В студии Дорины, как я теперь поняла, ты говорил о своем собственном абстрактном искусстве. Где же твое сердце?
— Мое сердце отдано тебе. Я же уже говорил. — Он взял бутылку с пивом и начал пить.
— Но мое сердце с этим. — Она показала на фотографию храма Афины в Дельфах. — Ты не можешь любить нас одинаково! Или ты любишь это искусство и меня, или ты любишь свой вариант искусства, но не меня. Разве не так?
— Это правда, Тара. Я не люблю всего того, что делаю. Я люблю только тебя.
— Тогда зачем ты делаешь эти вещи?
— Они продаются.
— Ох, Леон. Туфли тоже продаются. Зачем ты тратишь время на такое искусство?
— Я трачу время как раз потому, что оно абсолютно ничего для меня не значит. Я его не люблю.
Чем больше Таре хотелось закричать, тем тише она говорила.
— Тогда почему ты не занимаешься искусством, которое любишь?
— Потому что оно не продается! — Леон расхохотался. — Разве не ясно? — Он почувствовал, что что-то внутри него оживает. Гнев. Все вернулось. Теперь он сможет работать. Он схватил молоток и начал выколачивать из листа меди красоту к чертям собачьим, выбивать слова, смех и движение — все сразу. — А еще важнее, что работа, которую я люблю, пардон, которую я любил, не продается, потому что она нереальна. Тот вид искусства, который любишь ты, Ники, Дорина, моя мать, который любил и я, он не реален. Для него нет места на этой Земле. Оно слишком хорошее, слишком красивое и слишком… Оно невозможно здесь.
Тара схватила его за руку, чтобы остановить.
— Леон, ты ведь не хочешь сказать, что такое искусство невозможно. Ты хочешь сказать, что оно не идеально. И если не здесь, на земле, тогда где же, Леон?
Он покачал головой и продолжил стучать молотком.
— Если не здесь, то где оно возможно? — настаивала она.
— Оно невозможно нигде. Идеал — всего лишь детская романтическая фантазия. В теории все хорошо, но практически…
— Скажи, счастье возможно?
Острая боль пронзила его виски. Он бросил молоток на рабочий стол и закрыл глаза, ожидая, когда боль пройдет. Затем взял Тару за руку и заставил сесть рядом с собой на пол. Посмотрел на нее уверенным взглядом.
— Я думал, что невозможно, — пока не встретил тебя.
— Леон, я бы не ощущала себя такой обманутой, если бы не видела твоей ранней работы или того наброска, который ты сделал в студии Дорины. Или если бы я не бывала в твоей квартире, если бы не спала с тобой, если бы по-настоящему не была с тобой. Ты никогда не сумел бы сделать «Весенний цветок» даже подростком, если бы не был в сердце своем глубоко положительным человеком. Я это знаю! Я видела выражение твоего лица в Национальном музее в Афинах, когда ты смотрел на «Посейдона» и другие греческие скульптуры. Я поверила не только твоим словам, я по твоим глазам видела, что твое восхищение ими подлинное. И ты так хорошо знаешь Древний мир: человек не может обрести такие знания случайно. В смысле, такое не подцепишь из телевизионных передач! Что должно было произойти, чтобы ты отверг свои идеалы, свои надежды, свои мечты, все, что так сильно любил?
— Когда мне было шестнадцать лет, я влюбился в девушку, она позировала мне. Так вот, она оказалась школьной потаскушкой.
— Не годится, Леон. Каким бы тяжелым испытанием для тебя это ни было, одного этого мало, чтобы заставить тебя бросить такие работы, как «Весенний цветок», и производить на свет эти мертворожденные куски металла. Меня огорчает, что твое искусство абстрактно, но некоторые абстрактные полотна и скульптуры, которые я видела в музее, по крайней мере могут похвастать гармонией и дизайном. В них есть жизнь, во всяком случае, в композиции, если не в содержании. Ты же просто придаешь мертвому материалу другую форму. Не заметить твои работы нельзя, они слишком большие. Требуется обойти их или пройти по ним. Они всегда на пути.
Леон рассмеялся. Безобразный смех раздвинул его губы в такой угрожающей гримасе, что Тара вскочила на ноги и в ужасе уставилась на него сверху вниз. Он потянулся к бутылке с пивом, допил его и отправился к холодильнику за другой бутылкой.
— Ты ошибаешься, — сказал он. — Можно не обращать на них внимания. И нужно не обращать. Но все на них смотрят. Мое искусство для меня — шутка, для них — товар. Это они дураки, не я. Они лазят по лестницам, чтобы их увидеть, они же обходят их кругом, чтобы не запачкать грязной обувью. Им не нужно искусство, они жаждут театрализованного представления, чего-то, о чем можно написать, о чем можно посплетничать на вечеринках. Я даю им такое искусство. Один критик годами называл меня Infant Terrible[8] искусства. Ему глубоко плевать на то, чем я занимаюсь. Он обожал меня, потому что я был тем хулиганом, который обеспечивал ему крупные заголовки и создал репутацию. Но что они дали мне взамен? Их независимое суждение. Почему бы это? Да потому, что того стандарта, в соответствии с которым можно было судить, уже не существует. Кто такой художник в наше время, позвольте спросить? Да любой, кто утверждает, что он художник, и может заставить нескольких влиятельных персон ему поверить. Курам на смех! Почему бы мне не заработать на таком обществе? Есть люди, которые все еще верят, что искусство что-то значит. Некоторые пустоголовые даже полагают, что куча конского навоза что-то значит, если ее отлакировать и перенести в галерею или музей. Но я по крайней мере честен с собой. Все, что я делаю, — чушь собачья! Шутка!
— Над кем, Леон? — Тара подошла к изображению «Вечности» в журнале. — Ты выбрал себе квартиру, свой дом, чтобы тебя могли вдохновлять твои любимые здания, и тут же делаешь этот брус и называешь его «Вечность». Это смешно?
— Это же метафорическая работа, иронизирующая над правдой, ускользающей каждый день. Наши жизни слишком быстротечны, в них нет подлинного смысла, и, в конце концов, все, что от нас останется, — это детали, отдельные элементы, болты и гайки, вроде этого моего бруса.
— Леон! Как насчет идеи, которая заложена в твоих любимых зданиях? Как насчет человеческого разума, который способен создать такое великолепное произведение, как Эмпайр-Стейт-билдинг или Крайслер-билдинг, на которые ты не устаешь любоваться всю жизнь? Если человеческая жизнь бессмысленна, то как тогда ты можешь ценить меня? Это же все равно, что сказать, будто ты ценишь, любишь только мои кости, поскольку это то, что от меня останется надолго. Ладно, проехали.
Тара снова опустилась на пол.
— Понимаешь, я вообще-то на тебя не злюсь. Я сама виновата, что так поспешно позволила себе эти отношения с тобой. И ты прав. Меня никогда не интересовали археологические находки в Греции сами по себе. Я была влюблена в греческий дух. Греция — страна, где обретается моя душа. Америка — мой политический дом, но мой самый глубокий духовный опыт связан с Грецией. Разумеется, не в мистическом смысле. Я не верю, что духи людей, создавших Древнюю Грецию, все еще среди нас. Но они были настоящими гигантами. Мне нравится бывать там, где когда-то жили они. Я чувствую прилив внутренней энергии, просто когда ступаю по тем же ступеням, смотрю на то же море, пытаюсь относиться к миру и человечеству так, как относились они. Кроме этого, я испытываю восторг еще от одной вещи — любви. Для меня искусство и секс — две самые священные вещи в мире, поскольку каким-то образом они являются квинтэссенцией жизни. Вот почему я не могу смириться с тем, что должна любить человека, чье искусство меня оскорбляет. Разве ты не понимаешь? Наверное, мы оба совершаем какую-то огромную ошибку, но по-разному. Ты считаешь, что идеал невозможен, поэтому ты отказался от борьбы за то, чтобы сделать его реальностью, и вместо этого занялся сатирой на этот идеал. Я же считаю, что идеал возможен, но раз он не является передо мной в готовом виде, я погружаю себя в мертвую цивилизацию, которая тоже верила в его возможность. Но, похоже, мы оба исходим из посылки, что здесь и сейчас идеал невозможен.
Леон опустился на пол и встал перед ней на колени. Взял ее лицо в ладони и поцеловал долгим нежным поцелуем. Она ответила на его поцелуй. Это было перемирие, момент покоя.
— Еще одно, Леон. Ты сказал, что жизнь бессмысленна, а я верю, что жизнь священна. Я упомянула любовь и секс потому, что они — наиболее яркие проявления жизни из всего известного мне, поэтому и они тоже должны быть священны. Искусство позволяет нам испытывать единство с реальностью, а секс дает нам возможность ощущать единство с другим человеческим существом. Искусство говорит: «Вот жизнь». Секс утверждает: «Вот бытие». Я бы не хотела жить ни без того, ни без другого.
— Я люблю тебя, Тара. И я знаю, что ты любишь меня, по крайней мере, в какой-то степени, иначе бы ты не приехала сюда.
— Но я не могу отделить тебя от твоего искусства, Леон. Искусство человека — это его душа нараспашку.
— Возможно, когда-то, Тара, но не в сегодняшнем мире. Если мое искусство значит для меня так мало, почему оно должно что-то значить для тебя? Если ты меня любишь, то остальное не имеет значения.
— Леон, как я могу отделить тебя от твоей работы? Мне требуется время. Все произошло слишком быстро. Нам следует помедлить.
— У тебя сколько угодно времени. Да, не надо было врать тебе насчет заметок на полях, и я струсил, побоялся сам показать тебе свои работы. Единственным моим оправданием служит то, что я понимал, какое сложное впечатление они могут на тебя произвести. Знаешь ли, там, в Греции, я вовсе не собирался влюбляться в тебя. Все начиналось… Впрочем, неважно, как оно все начиналось, но, когда я узнал тебя, Тара, я осознал, что мое детское представление о женщине может стать реальностью. Я знал, что не смогу отпустить тебя, даже если придется соврать. Ты прости меня.
— А что, если ты обнаружишь, что и твое детское представление о мире тоже реально? Что ты тогда сделаешь? — Тара наконец улыбнулась.
Лицо Леона разгладилось, напряженные морщины вокруг глаз и рта исчезли. Он помолодел лет на десять.
— Возможно, мы можем помочь друг другу, — сказала она. — Но сейчас нам обоим нужно время, чтобы подумать. Когда я сегодня утром пришла в музей, там меня ждала записка от Димитриоса. Похоже, мне придется на пару недель вернуться в Афины. Он организует короткую встречу на Кипре с командой, задействованной в нашем следующем проекте. Эту встречу следует провести сейчас, потому что у спонсора, который финансирует наши самые экзотические проекты, другого времени нет. А он обязательно должен присутствовать на предварительном обсуждении месторасположения будущих раскопок.
Тара подняла руку, чтобы остановить его протест.
— Это обычный порядок. В течение этих двух лет я буду постоянно ездить туда и обратно, потому что мне необходимо разместить наши экспонаты в трех музеях. Может быть, это и кстати. Каждый из нас обдумает все самостоятельно, а когда вернусь, мы подумаем вместе. Думаю, я успею как раз к вечеринке Готардов в Палм-Бич.
Леон обнял ее.
— Не уезжай, — прошептал он. — Останься со мной.
Тара быстро встала, боясь согласиться на его просьбу.
— Любопытно, — сказала она, нежно ему улыбаясь, — если бы ты не разочаровался в мире, каким бы стало твое искусство?
— Поедем ко мне. — Он спрятал лицо в ее волосах, рука лежала на ее бедре. — Если мы вместе переживем сегодняшнюю ночь, мы сможем пройти через все.
Тара мягко сняла руку Леона. Она заметила, что водитель такси поглядывает на них в зеркало заднего вида.
— Пока что мы не прошли ни через что. Мы только доказали, что можем найти общий язык, чтобы… — Она повернулась к нему. — Блэр сказала, что я должна спросить тебя насчет картины, в создании которой ты принимал какое-то участие. Художник — женщина. Кажется, ее фамилия Касс? Разве ты когда-то писал маслом?
— Нет, никогда. Это была просто шутка. — Леон посмотрел в окно. Они возвращались в Манхэттен по Бруклинскому мосту. Он чувствовал себя легко и свободно. Она видела его работы, они ей не понравились, но она его любит, ведь она ответила на его поцелуй. Такси промчалось по мосту, подобно катеру на подводных крыльях. Слева виднелась статуя Свободы, и ее сияющий факел, казалось, только и ждал, чтобы зажечь зарю. Будь проклята эта Блэр!
— В каком смысле шутка?
— Это было много лет тому назад. Прошлое — это другая жизнь. И картина действительно была шуткой. Мы с Эйдрией Касс старые друзья. Она на самом деле верит, что ее рукой движет какая-то мистическая сила и что, когда она освобождает себя от мыслей, отказывается от разума, ее творения становятся средством для связи с космосом. Короче, однажды ночью, много лет назад, мы обдолбались…
— Что такое «обдолбались»?
— Господи, ну ты действительно отстала от жизни, Тара. Это значит, словили кайф, накурились. Итак, мы были под кайфом и решили поэкспериментировать, попробовать новую краску. Мы купили ее целую прорву. Затем поехали в студию Эйдрии. Там мы расстелили на полу холст и принялись кататься по краске, чтобы позволить космической энергии нарисовать с помощью наших тел особые узоры. Эйдриа назвала полотно «Траханье». — Леон натуженно рассмеялся, хотя понимал, что это бесполезно. Тара дюйм за дюймом отодвигалась от него, пока окончательно не забилась в угол. — Это было так давно, Тара! Я уже не такой! Это была всего лишь шутка!
Ее глаза сверкнули опасным блеском зверька, попавшего в ловушку. Она была в такой ярости, что боялась заговорить.
Леон повернулся к ней. В нем снова вспыхнул гнев, он повысил голос:
— Я же сказал тебе: мое прошлое осталось в прошлом, я уже ничего не могу изменить. Кем я тогда был — это только в памяти. Такой, как я сейчас, я принадлежу тебе.
— Леон, когда же твое прошлое так волшебно закончилось? — еле слышно спросила она.
— Когда я встретил тебя. Ты это хотела услышать? Да! Я многие годы спал с кем попало, с Эйдрией, с Блэр, с кем угодно. Но после твоего появления в моей жизни я не спал ни с кем.
— Леон, мы познакомились в августе. Сейчас декабрь. Всего четыре месяца. — У нее появилось странное ощущение: то ли она заболела, то ли вывалялась в грязи. — Искусство и секс. Ты унизил и то и другое. Когда я увидела твое искусство, я должна была догадаться и о другом. Это моя всегдашняя проблема — видеть во всем только хорошее и двигаться слишком быстро. Я сама во всем виновата.
Такси остановилось на красный свет. Леон не успел понять, что происходит, как сиденье рядом с ним опустело. Дверца была открыта, а ее шаги уже поглотила темнота, в которой она скрылась.