Скорчившись, с окровавленными коленями, я лежал на усыпанной сосновой хвоей холодной земле и пытался вспомнить, как давно я уже человек.
Меня окружало белесо-голубое утро, вокруг колыхался туман, окрашивавший все в пастельные тона. В воздухе резко пахло кровью, фекалиями и стоялой водой. Мне хватило одного взгляда на собственные руки, чтобы понять, откуда все эти запахи. От озера меня отделяло несколько ярдов, а между мной и водой лежала на боку мертвая олениха. Кожа у нее с ребер была содрана клочьями, открывая взгляду тошнотворный натюрморт из внутренностей. Это в ее крови были мои колени, да и руки тоже, как я только что заметил. В вышине, неразличимые в густом тумане, перекрикивались вороны, предвкушая поживу.
Я огляделся по сторонам в поисках других волков, которые, очевидно, помогали мне задрать олениху, но они покинули меня. Впрочем, более справедливо было бы сказать, что это я их покинул, против своей воли превратившись в человека.
Краем глаза я заметил какое-то слабое шевеление. До меня не сразу дошло, что это была олениха. Вернее, ее глаз. Она моргнула, и я понял, что ее взгляд устремлен прямо на меня. Она была еще жива. Забавно, насколько два живых существа могут быть схожи и одновременно различны. В выражении ее влажных черных глаз было что-то такое, отчего у меня защемило сердце. Пожалуй, это была… покорность. Или всепрощение. Она покорилась своей судьбе — быть съеденной заживо.
— Господи, — прошептал я и медленно поднялся на ноги, чтобы не напугать ее еще больше. Она даже не шелохнулась, только моргнула. Мне хотелось отойти, дать ей место, позволить скрыться, но голые кости и вывалившиеся кишки говорили о том, что ей уже никуда не убежать. Я уничтожил ее тело.
Мои губы дрогнули в горькой улыбке. Вот он, мой блестящий план в действии. Я так хотел перестать быть Коулом, забыть всю свою прошлую жизнь. И что из этого вышло? Я стоял голый, весь в крови и желудок сводило от голода, а под ногами у меня лежала пища для существа, которым я больше не был.
Олениха снова моргнула все с тем же кротким выражением в глазах, и меня замутило.
Я не мог уйти и бросить ее лежать здесь. Просто не мог. Я быстро огляделся по сторонам, чтобы сообразить, где нахожусь; до сторожки было минут двадцать ходу. И еще десять до дома, если в сторожке не найдется ничего, чем можно было бы ее прикончить. Итого от сорока минут до часу ей придется лежать здесь с кишками наружу.
Можно было бы просто уйти. Она ведь все равно умирала. Ничего поделать тут было уже нельзя, в конце концов, кого волнуют страдания оленихи?
Она снова моргнула, безропотная и покорная. Меня. Они волновали меня.
Я огляделся по сторонам в поисках чего-нибудь, что можно было бы использовать в качестве орудия. Все булыжники на берегу были слишком мелкими, чтобы можно было ими воспользоваться, да и все равно рука у меня не поднялась бы размозжить ей голову камнем. Я перебрал в уме все, что мне было известно об анатомии и мгновенной гибели в автокатастрофах. Потом перевел взгляд обратно на ее ободранные ребра.
Сглотнул.
На то, чтобы найти достаточно острый сук, ушел всего миг.
Ее глаз обратился на меня, черный и бездонный, передняя нога подергивалась в воспоминании о беге. Что-то леденящее душу было в ужасе, скованном этим безмолвием. В чувстве, которое она не могла больше выразить действием.
— Прости, — сказал я ей. — Я не хочу делать тебе больно.
И воткнул сук ей между ребер.
И еще раз.
Она закричала. Этот пронзительный крик не был ни человеческим, ни звериным — он был где-то посередине, чудовищный звук из тех, что не забываются никогда, сколько бы ласкающих слух звуков ни довелось слышать после. Потом она смолкла, потому что в разорванных легких не осталось больше воздуха.
Она была мертва, и я ей завидовал. Я должен был выяснить, как навсегда остаться волком. Потому что больше так не мог.