Глава двадцать шестая

— Да как же, матушка, зерно сгнило? — всплеснула руками я и совершенно не притворялась. В птичий крик я вложила все свое разочарование.

Я не подозревала ни в чем сидевшего напротив меня красавца с опилками в голове. Зря.

Домна по сговору с Макаром Ермолиным скормила ядовитые грибы моему мужу. Из кожи вон вылезла, чтобы Лариса — или Клавдия? — отправилась рыбам на корм. Подсыпала Зинаиде хлебный цвет, поскольку та заприметила, отчего опрокинулась лодка. От Домны Макар мог избавиться сам, как от ненужного исполнителя. Сил у такого лося хоть отбавляй, достанет ли у него мозгов на столь изощренный план?

Я среди прочих жертв до обидного неприкаянная. Меня просватали за Макара, перечить матери он не смел, а приказать прикончить навязчивую бабенку мог запросто. Но сговор был после гибели Ларисы — или Клавдии, и жизнь Липочки Лариса обменяла на собственную жизнь до сватовства.

Глупышка Липа едва не умерла задолго до того, как Домна прошлепала в тишине кухни туфлями, и свет в глазах Олимпиады Мазуровой померк, чтобы забрезжить для Ольги Кузнецовой. В любви и на войне все средства хороши, так Липу спасла или сгубила ее настойчивость?

— А так и сгнило, матушка моя, как гниет? Вместо чтоб крышу перекрыть, Макарка деньги на коней потратил. Будь они неладны, эти кони, — не догадываясь, какие чудовищные мысли бродят в моей голове, Агафья вздохнула, почесала за ухом, с сожалением созерцая сласти на столе, я кликнула полового и велела ему собрать корзинку для дорогих гостей.

Макар суетился, укутывал красавицу-жену роскошной шалью, хотя наступающий вечер не разогнал жар с каменных улиц. Я, уже поняв, что Макар — человек управляемый, способный лишь на понты, сняла с плеч Авдотьи шаль, свернула ее и вручила Агафье. Старуха благодарно закивала, перекинула шаль через плечо, приняла с довольным видом корзинку у полового.

— Как, матушка, еще хлебным цветом не тронуло зерно, — проговорила я, нервозность в голосе пришлась кстати, старухе трогательное мое беспокойство понравилось, падка она была на лесть.

— Всемогущая миловала. Уж чиновник копался, я думала, придется на лапу давать. Не нашел. Ну, спасибо за хлеб, за соль и за слова твои… — она ухмыльнулась так, что мне занехорошело. Напрасно считать, что мы уладили все разногласия. — Поможешь, так я добро помню.

А не поможешь, пеняй на себя, закончила я, но виду не подала.

Все было не так и скверно? Я осмотрела зал. Вечерело, Прасковья уже увезла детей, часть гостей нас покинула — купцы не дворяне, ложатся рано, встают чуть свет. Половые прибирали столики, ссыпали в карманы фартуков выручку, Пахом Прович и компаньоны до хрипоты спорили, я прислушалась — не про мою честь, склады портовые, вот и славно.

Все разошлись — я подсмотрела на часах Обрыдлова, когда он их достал — в половине десятого. «Шатер» отлично начал, клиентура — купечество, это прекрасно. Кой черт мне сдалась голоштанная аристократия?

Пахом Прович, уезжая, строго наказал мне завтра к обеду явиться в Купеческий банк, а после — отправиться к Фоме Фокичу и уладить все, что касается второго, свободного зала. Зал этот принадлежал дальнему родственнику Фомы, и в планах Обрыдлова и компании было расширить мое заведение, разумеется, за долю. Я не возражала. Купцы набрали шестьдесят тысяч целковых, сорок тысяч я положу под проценты, и всегда будет, чем платить по счетам.

Псой расспрашивал про детскую площадку, но я была так вымотана, что обещала завтра вечером наведаться и рассказать.

Купцы уехали. На столик свалили выручку. Я грызла костяшки пальцев, Мирон сосредоточенно считал. От монет и купюр в глазах рябило, а звон в ушах стоял, наверное, от усталости.

— Ну, матушка, здесь как есть сто пятьдесят целковых прям-таки без малого, — объявил Мирон, и я еле удержалась на ногах. — Это что, как вы говорите, «на вынос»…

Я сдавленно пробормотала, сама не поняла что.

— А то, что с зала, я наперед посчитал, сложил все, ровненько двести два целковых. Так, матушка Олимпиада Львовна, вы учтите, что от запасов не осталось ничего, все, что сготовили сегодня, уже и подали, — деловито продолжал Мирон. — Дома пересчитаете, барыня, а я отпишу, чего да столько купить надобно, чтобы к обеду зал открыть. Ольвию, барыня, больно хорошо господа кушали, вот бы еще завтра нарезать ту ольвию.

— Оливье, — поправила я сипло и села.

Даже за вычетом стоимости продуктов, жалованья персонала и нескольких испорченных скатертей прибыль — двести процентов. Это начало, пока я отобью потраченные тысячи, пройдет не один год. Но я же знаю, что все правильно.

Меня шатало от утомления и напряжения. Домой мы возвращались под полночь, и я впервые видела город темным, живым, ненормально таинственным, в эти тайны совсем не хотелось влезать, лучше было как можно скорее скрыться за дверью, запереть ее на засов, закрыть окна крепкими ставнями. Размеренно цокали копыта, поскрипывала коляска, и из темноты я ловила то смешок, то приглушенный стон, то чей-то вопль, то меня оглушал свисток городового.

Честный люд ушел на покой, во мраке просыпалась местная мафия. Кого найдут мертвым утром, кто до нового дня не доживет? Не я, чур меня, я в домике.

Парашка долго не открывала — вероятно, спала с детьми и опасалась их разбудить. Наконец я услышала, как движется в пазах засов, и на пороге предстал Евграф, одетый, хотя и сонный. Это был очень, очень паршивый знак.

— Что случилось? — выдохнула я, и пот заструился по спине, обжигая. — Дети?..

— Спят, барыня, — ответил Евграф, но настороженность его от меня не укрылась. Он отступил, я прошла в квартиру, в гостиной горел свет, что тоже мне не понравилось. Прислуга боялась электричества, и когда меня не было дома, жгли свечи. Обычно, но не сейчас.

Я шепнула Мирону самому пересчитать выручку, и он ушел в кухню, звеня мешком, а Евграф застыл, вытянув шею, и удивленно смотрел ему вслед. В квартире стоял странный запах… Неясный, но знакомый. Не слышно было ни шагов, ни голосов. Я закусила губу и пошла в гостиную, и казалось, что кто-то исступленно и отчаянно кричит мне «Стой!».

Крик преследовал меня, когда я смотрела на нее, не представляющую опасности. Ростом чуть выше меня, возрастом таким же, одетая в серое закрытое свободное платье. Худенькая она была настолько, что я завистливо задержала взгляд на широком тканом поясе. Во-первых, я отъелась, во-вторых, талия у Олимпиады от рождения была не тонка.

Это от нее пахло смесью лаванды и мяты, в моем прежнем мире в последние годы стали популярны такие духи. Кто ты, откуда пришла, кто тебя, черт возьми, пустил в мой дом?

— Липа, — разлепила гостья бледные губы и встала. Руки у нее были натруженные, словно работала она с утра до ночи и пуще, чем прежде я. — Липонька, я поздно к тебе пришла. Липонька, я…

Я хотела то ли усадить ее, то ли указать ей на дверь, и что-то подсказывало, что вопрос «кто ты такая» излишний. Из-под серого монашеского покрывала на голове выбились роскошные темные локоны, огромные глаза смотрели с мольбой.

— Я хочу…

— Где Прасковья? — прервала ее я.

Я почувствовала себя в ловушке. Евграф, крепкий здоровенный мужик. Мирон, бывший каторжник, которого привел Евграф. Парашка, «подтвердившая» прошлое Мирона. Мать честная…

— Липа, Липонька… — всхлипнула гостья, шагнула ко мне, и я не выдержала. В прыжке я подскочила и сцапала подсвечник, проверенное оружие, посшибала незажженные свечи и выставила его вперед. — Липа, опомнись! Я не желаю тебе зла! Клянусь, я ничего не знала!

Подсвечник был неподъемный, с тем, которым я гоняла Клавдию, в сравнение не шел, удар его потянет… лет на пятнадцать каторжных работ. Плевать. Плевать. Я половину города залью в бетон, если они осмелятся подойти к моим детям. Но после я отправлюсь в острог, а малыши? Пахом Прович и Анна Никифоровна их не оставят.

— Не знала, — услышала я за спиной знакомое кряхтение, и пальцы едва не разжались сами собой. — Не знала она, ты на нее глянь, барыня. Домна последнее из дому для тебя клянчила да тащила, а ты не знала? Кто бы тебя держал-кормил, почитай, с год, кабы Домна за тебя не платила? Окромя тебя вона сколько в нужде живет, а работают-то поболе!

Парашка подошла и забрала у меня подсвечник. Не то чтобы я охотно рассталась с ним, но она справилась.

— Дай, матушка, дай сюда. Ежели что, так я вернее умею, — мерзенько захихикала она, и гостья сжалась. — Она вон знает, что со мной шутки нехороши, да, Леонидка?

Ах, как же Парашка не любила Леониду, и повод у нее был. Не стану я осуждать старую няньку, к тому же многого я не знаю, как ни старалась узнать, но не смогла. Парашка поставила подсвечник, наклонилась, не сгибая колени, собрала с пола свечи и навтыкала обратно, и все это — не сводя с Леониды недобрых немигающих глаз.

— Вот, барыня, Леонидка засрамленная. Чего пришла? Садись, Леонидка, поведай барыне Олимпиаде Львовне, с чем пожаловала. А ты, барыня, — добавила Прасковья, обернувшись ко мне, — примечай, как ты умеешь.

Это уже признание моих заслуг, не в последнюю очередь — разоблачение Клавдии, и да, мне польстило, но я сказала себе: никаких выводов, пока никаких. И многозначительно шевельнула бровями.

— Спят, барыня-матушка, — успокоила меня Парашка, и несвойственное ей почтение определило мою стратегию. Я жестом велела Леониде сесть, и она подчинилась. Парашки она страшилась больше, чем меня, и она притихла, а может, я измаялась так, что изначально переоценила угрозу.

Девчонка, влюбленная в моего брата. Как не очароваться великолепным морским офицером. Может, чувства были взаимны, недаром Прасковья точит на Леониду зуб. Неизвестно, насколько все было серьезно, склонна думать, что для Николая — незначащая интрижка, для Леониды — любовь до конца ее дней.

Потом произошло то, что в это время ставило на женщине клеймо, а девушку превращало в прокаженную. От обесчещенной Леониды отреклись, родной дом, родной бывший склад, стал запретным. Куда ей было идти, изгнаннице — туда, где не спрашивали о грехе, не измеряли глубину падения, а накормили, напоили, дали приют, надели сестринское платье и покрывало.

Мне рассказывали, что в приории найдется пристанище каждому страждущему, но не без подводных камней эта благотворительность, как и везде. Леонида не бездельничала, это заметно по рукам, но без нее работниц хватало, и чтобы ей не скитаться по подворотням, Домне платила за нее.

Из кармана Клавдии Мазуровой, которая вынудила Леониду хлебнуть лиха, но не бросила умирать.

Леонида помнила Олимпиаду другой, не узнавала и молчала. Я устала, уровень озверина в крови возрос стократ.

— Время позднее, — напомнила я, — говори.

И выметайся.

Парашка ходила кругами, терлась боком о стол, как кошка о ноги хозяина, от лавандовой мышки ее отделяла столешница. Я на секунду отвернусь, Прасковья прыгнет на Леониду и шею ей в один миг свернет. Николай, соколик ясный, барин обожаемый, пропал без вести, а голубка — вот она. Цап!

— Я возьму с тебя обещание, Липа. Поклянись мне простить ее. Ты клянешься? Пусть она с миром уйдет! — Леонида стояла прямо, величественно, прижав руки к груди, она не просила, не требовала — покровительственно позволяла мне согласиться, почтить за честь отпустить кому-то прощение. — В Черном лесу скитаться ей вечно, нет от Всемогущей милости ей, так ты прости ее, Липа. Она мать моя, она ничего ради себя не делала. Ты ведь жива осталась, Липонька, так прости, она уже тебя не погубит.

Под гипнотизирующий стон Леониды и сопение Прасковьи я вспоминала полненькую женщину, окаменевшую при виде разъяренной, неправильной Липочки. Подсвечник сыграл свою роль, но главным все-таки было то, что я жива.

Нет, Олимпиада умерла, а я в ней возродилась на чью-то беду, на чье-то счастье. Домна хотела убить меня, как проще, а стоило — как легче спрятать следы. Столкнула бы с лестницы, как подумала я в первый свой день, осматривая подвал — что это не убийство, а месть, оказия, удобный случай.

Про Домну с ее туфлями я тоже тогда подумала в первый раз.

— Она мне все рассказала, как ты из дому ушла. Пока жива она была, как я могла тебе сказать, она мать моя, мне доверилась…

Убить человека будто бы не своей рукой проще. Наверное.

«Не выдавайте меня» — да полно, для Клавдии ночные отлучки не были тайной, она неспроста кричала, что на Леонидку потратилась, когда истерила над умирающей Зинаидой. Домна понимала, что я узнала ее шаги.

Домна передала Зинаиде просьбу Парашки принести завтрак. Домна была в кухне, когда Зинаида собирала поднос заново. Домна, зная, что доктор после смерти Матвея приказал собрать всю еду, попыталась уничтожить улики.

Все-таки Домна.

И да, грибы. Вот почему Лариса умерла следом за братом — много болтала. Домна знала, что это Клавдия теперь заправляет в доме всем.

Мой уход из дома Домну встревожил, но повлиять она ни на что уже не могла. Я улизнула, а она призналась дочери во всех убийствах. Для чего?

Потом кто-то убил ее саму. Макар Ермолин? Агафья Ермолина? Кто?

Как Леонида узнала, где меня разыскать?

— Как ты нашла меня?

— Сестры сперва сказали в адресный приказ идти, так я пришла, а приказ упразднили… — смутилась Леонида или сделала вид. Дичок она такой, оторванный листочек ветер носит по городам и весям. На чьей двери прилепится, тому и смерть… Чушь. — В полиции адрес дали, потому как мы родня.

А я полагала — никто не знает, где я живу, была убеждена, что скрылась, надежно спряталась. Что дети в безопасности и ни одна паскуда нас не найдет. Дура, набитая оптимизмом, Парашке велеть, чтобы она мне науку жизни преподала хорошей хворостиной пониже спины. Чудо, что ни Леонида, ни тем более Домна не додумались просто дойти до первого попавшегося участка.

— Ты жить хорошо стала, Липа.

Каждая вошь выкатывает претензии, что я стала жить хорошо, а кто спросил, каких усилий мне это стоило? Я украдкой взглянула на Прасковью, замершую подле стола. Вот уж кто стоит на страже моих интересов, но ведь Леониду пустила зачем-то, нарвется она на выволочку когда-нибудь.

— Так, значит, ко мне ты пришла, чтобы я ее простила, — не слишком связно сказала я, кивая каждому своему слову. Губы растрескались, язык безусловно заплетался. — Твою мать. Она моих детей хотела оставить сиротами. Да?!

Парашка проворно подскочила, заступила между нами прежде, чем я обозначила свое намерение вцепиться Леониде в глотку, и я сдалась. Лицо Леониды было измученным, но взгляд спокойным, дышала она теперь полной грудью, словно на горло ей раньше давила чужая вина. Я сознавала, что Леонида не виновата ни в чем, больше того, она могла забыть о моем бренном существовании.

Но она пришла и все рассказала. Все, да не все, я хочу знать мотив. Без ответа я не выпущу ее за эту дверь.

— Как же ей так не повезло. То рука дрогнула, то Прасковья обхаяла и прогнала, еще и Зинаида съела яд. Хлебный цвет — такая редкость, а не в тот рот попал, — провоцируя, я шагнула влево, и старуха опять преградила дорогу.

— Леонидка-то знает, каково хлебный цвет хлебать, — вставила свои пять копеек Парашка, смотря мне в глаза, и сразу окрысилась на Леониду: — Язык проглотила? Кайся!

Истории несчастной любви к блестящему гардемарину и последствий ночных прогулок терпят. Причина всех смертей. Причина, в которую я поверю. Ошибку с адресом я себе не прощу, мне нужно знать, что никто не плеснет мне яд и не подкрадется с ножом со спины.

— А Матвей? Матвея твоя мать убила?

— И Матвея. И Клавдию. — Леонида говорила негромко, но мне казалось, что истерически орет и перебудит весь дом к чертовой матери. — Только я ничего не знала. И тебя, Липа, извести хотела, и всех…

— И детей моих, — перебила я, заставляя себя оставаться на месте. Парашка права, если я придушу эту дрянь, это уже ничего не изменит. Руки чешутся, но надо помнить — я себе не принадлежу.

— Нет!

Леонида подавилась воздухом, побледнела, и Парашка, переваливаясь и ворча, подошла к буфету и налила в чашку воды. Руки Леониды тряслись, вода капала на платье, оставляя пятна, похожие, черт побери, на кровь, и мне мерещилось — вода плеснет ей на руки и заструится красным по светлой коже. Парашка забрала чашку, со стуком поставила ее подальше. Я ждала, пока пройдет затмившая разум ненависть, но пройдет она не раньше, чем кончится бесконечный день.

— Нет! — в ужасе повторила Леонида, с волос соскользнула накидка, запах лаванды и мяты стал до тошноты невыносим. — Опомнись, Липа. Детей несмышленых за что?!

— А нас за что?

В тишине было слышно, как Мирон пересчитывает мелочь. Она звенела далеко и неуверенно, как музыка ветра, и так же умиротворяюще, а может, то был фантомный звон в моей голове.

Загрузка...