— Затвердила!.. — поморщился Обрыдлов, двигаясь от меня вместе с креслом, пока не уперся в стену. — Пошто тебе, матушка, те ряды? Ты барышня, твое дело — пяльцы да балы, а какие тебе нонче балы — пяльцы да дети!
Не идет же речь о бывшем складе, кое-как переделанном под дом, не похоже, чтобы рядом с нами торговали миллионщики.
— У моего сына есть ряды, — упрямо, уже не так беспомощно лепеча, повторила я. — Что это за ряды, где они? Почему я о них не знаю?
Пахом Прович вздохнул. Открылась дверь, вплыла красивая, статная девушка — может, даже третья жена, — с легким поклоном выставила поднос, а когда она повернулась, я пришла к выводу — не жена, животик у нее обозначился уже очевидно.
Обрыдлов проводил Аленку грустным взглядом и опять вздохнул.
— Все бабы в доме брюхаты, ты посмотри…
— Ряды, Пахом Прович!
— Ну что ряды, что ряды? — с раздражением каркнул Обрыдлов и начал аккуратно наливать чай из чашки в блюдце. — У Матвея торговля была в Верхних рядах. Да и у меня была, у всех была. Сколько там торговало, почитай, полтыщи человек. Где те Верхние ряды? Все, нету, снесли по высочайшему указу, заместо них — акционерное общество.
Я стиснула руки, благо Обрыдлов моей нервозности заметить не мог, он не видел мои колени и сжатые судорожно кулаки. А я могла поклясться, что не было в моих бумагах ничего, похожего на акции.
— Но ряды у моего сына остались, — напомнила я, хотя уже понимала, что Обрыдлова тяготит эта тема, и догадывалась почему. Никому не понравится, когда твой бизнес, какой бы он ни был самострой, сносят, чтобы влепить на это место торговый центр, где ты даже стоимость аренды не окупишь. Знаем, плавали, приятного мало, но Обрыдлову подробности моего темного прошлого ни к чему.
— Остались, — нехотя подтвердил Обрыдлов и принялся звучно хлебать чай. Меня затрясло, но не время орать, чтобы он прекратил. — Матвей все свои капиталы вложил, чтобы в рядах остаться. А дальше, а что дальше, матушка? А дальше — кому нужен его товар, когда там миллионщики мебеля да экипажи выставили? Зайди да глянь, была торговля, да, была. Теперь туда, говорят, сами императорские высочества захаживают. Шляпки, шубы, брильянты. А мы что, когда мы брильянтами торговали? Была у меня мучная лавка, была суконная, эх!
Он так оглушительно втянул в себя чай, что я зашипела.
Но мысли были заняты совершенно другим. Если мой сын унаследовал эти ряды, где документы? Их не было изначально среди опечатанных поверенным, так где они?
Обрыдлов поставил пустое блюдце на стол, покосился на меня с видимым сочувствием. Потом в очередной раз вздохнул, сполз с кресла, просеменил к массивному шкафу красного дерева, открыл зеркальные дверцы, вынул шкатулку, вернулся на свое место и кивнул мне. Я не сразу поняла, что он требует сдвинуть поднос в сторону.
— На, матушка, — он бросил через стол свернутую в несколько раз бумагу. — Лежит и лежит, как Матвей у меня три тысячи выпросил. Я и подумал, на что она мне. Забирай. Продашь кому, может, хотя с трудом на эти Царские ряды, как их теперь, акционеров и без того набралось. Мог бы, и сам продал бы, два раза уже пытался. Ну, потерял три тысячи и потерял, не впервой мне, — невесело, но смиренно добавил он.
Я потянула к себе бумагу, остановилась, подняла голову.
— Пахом Прович, а кроме этих трех тысяч, что мой покойный муж у вас занимал, я или… может, Лариса Сергеевна вам что-то должны?
Обрыдлов оторвался от наполнения блюдца, закатил глаза, с грохотом вернул на стол и блюдце, и чайник.
— Да ты, матушка, истинно умом слаба, — проворчал он. — Ну что я, дурак — вам деньги давать, голодранцам? Возвращать-то чем будете? Были у тебя цацки, Матвей всем хвастался, да все видели, а где они теперь? Еще Клавдия говорила, что нету, пропали. Может, и прав Харитон, зарыл их Матвей. Будет, — отмахнулся Обрыдлов, — я и с брака твоего с Ермолиным, матушка, надежд не питаю.
Да? Почему?
— Почему, Пахом Прович? — я цапнула листок и развернула его. Действительно — акции, чертовски кстати, но это только на первый взгляд. Есть масса вариантов мертвого капитала, и самый простой пример — сервизы, хрусталь и вазы. Да, стоили огромных денег. Да, за них давились в очередях. Да, обладатели считались богатыми, но попробуй реализуй это добро…
В том времени, где меня больше нет.
А в этом времени такой вот сервиз лежит у меня на коленях.
— Молод, глуп, у матери под каблуком, — исчерпывающе объяснил Обрыдлов. — Един раз взбрыкнул, когда женился. В торговле слаб. Какие три тысячи? Ты, матушка, ничего не ешь.
Ах да. Но голод физический уступил место голоду информационному, и хотя Сила предупреждал, что Обрыдлов куда-то торопится, пока я буду есть, он расскажет еще что-нибудь. Среди прочих он оказался самым ценным и вроде бы непредвзятым свидетелем.
Если такие вообще бывают хоть где-нибудь.
И следующие четверть часа я с удовольствием поглощала ароматнейшие плюшки, крендельки и пирожки. Если Обрыдлов этим торгует — отменно, в своем времени я не ела такой вкуснятины, но, вероятно, все дело в том, что я сейчас была готова сжевать хоть лебеду. Я и жевала, а Обрыдлов охотно рассказывал. Я поглощала пищу телесную и духовную — визит к купцу, бесспорно, удался.
— Женился-то он по любви, да и жена красавица. Вы, Олимпиада Львовна, хороши, но… барышня! Ручки тонкие, перси, кхм… однако же детишек выкормили. А Авдотья была — загляденье! Но три года как чахнуть начала, схудала, доктора руками разводят. Макарка ее на юга возил, да все без толку, к зиме, говорили, скончается, но живая пока. Я-то ее не видал уже года два как, но говорят, одни кости остались. Ну и на Макарке лица нет. А ты, матушка Олимпиада Львовна, кушать-то здорова!
Я растерянно взглянула на опустевший поднос, но смущение было недолгим. В конце концов, объедаю я не сирот.
Вытереть руки было нечем, поэтому сгодилась и юбка. Я сунула бумагу за пазуху, проверила, насколько надежно она там лежит, и потянулась налить себе чаю.
— Если Макар Саввич так любит жену, — почти растроганно промолвила я, стараясь не расплескать от волнения чай, — как он мог уже о браке договориться?
— А я почем знаю, матушка? — пожал плечами Обрыдлов. — Может, старуха Агафья подсуетилась. А уж что за резон, так тебе, матушка, лучше знать. Ну, сыта? — он поднялся и пошел со шкатулкой к шкафу. — Тогда и честь пора знать, мне ехать надобно, и так с тобой подзадержался.
Я заглотнула уже остывший чай. Спасибо, друг, ты сделал для меня невероятно много, и сам не понимаешь, как помог. Будет возможность, время придет, и мы сочтемся, но пока перед тобой все та же дурочка Олимпиада.
— Благодарствую, Пахом Прович, — поклонилась я, надеясь, что правильно и Обрыдлова на месте не хватит удар.
Каким-то образом нужно добраться до дома, и я понятия не имею как. Я помнила название — Заречье, Зареченские склады, и представляла, что они невыносимо далеко от того места, где я сейчас. А денег нет, и даже продать нечего, значит, придется идти пешком.
Будь я юной красоткой, но в своем времени, напросилась бы к Обрыдлову в коляску или спросила прямо, не подкинет ли он меня по дороге. В моем времени это расценили бы как нахальство, здесь Обрыдлов мог решить, что я ему намекаю на услуги определенного характера. Понятно, что он пыхтеть будет больше, чем эти услуги потреблять, но… нет. Пойти в содержанки я всегда успею. Наверное.
Обрыдлову уже не было до меня никакого дела, он зарылся в бумаги, и я, пробормотав слова прощания, покинула гостеприимный кабинет. В чем у купцов не было недостатка, так это в хлебе-соли.
В зале я немного задержалась: ко мне подскочил мальчонка и протянул корзинку.
— Сема, нравится тебе у Пахома Провича? — спросила я негромко.
Семка расплылся в улыбке.
— А то, государыня! — важно откликнулся он и слегка поклонился. — Дядюшка Пахом меня грамоте обучил. Кормит сытно. — Он оглянулся на остальных мельтешащих парнишек. — А ввечеру играть можно, а еще с покупателями работать!
Он шмыгнул носом, запал его чуть иссяк.
— Правда, дядюшка Сила говорит, мал я еще. Но все равно помогать разрешает. А у отца что: есть нечего, темно, только люльку качай и кожу нюхай, фу.
При этих словах он принюхался и ко мне, и я, вспомнив, на какой подводе сюда ехала, отдала должное и лавочнице, и Силе, да и самому Обрыдлову тоже. Могли бы меня, вонючку, и на порог не пустить.
Я осмелела.
— Сема, а есть подводы сейчас на складе?
— А как не быть, государыня! Ну, прощайте!
Он опять поклонился, я едва удержалась, чтоб не потрепать его по голове. Выводы я сделала: кто бы ни хотел отдать Женечку в обучение, продиктовано это было… добрым намерением. И мальчишки у Обрыдлова в самом деле довольны жизнью.
Мне будет трудно. Я никогда не начну мыслить, как все эти люди, но мне придется заново научиться отличать добро и зло.
Я вышла из конторы и пошла к рампе. Подвод все прибывало, я не подходила близко, смотрела, кого лучше выбрать, кто уж наверняка отправится в наши края. Обрыдлов торговал всем, чем мог по закону: и выпечкой, и мукой, и тканями, и скобяными товарами, и овощами, и соленьями. Вспомнив бывшее назначение своей комнатушки, я подошла к молодому деловитому парню, расставлявшему на телеге кадки с чем-то квашеным.
— Простите, сударь, вы не на Зареченские склады едете?
Парень обладал отличной выдержкой. Сначала он утрамбовал очередную кадку, потом посмотрел на меня с величайшим изумлением. Я скрипнула зубами и повторила вопрос.
— Смешная барыня! — хохотнул парень. — Нет, я на пристань еду. Подвезти вас надобно? И то, лихачи не любители в те края соваться.
Вот теперь мне стало по-настоящему страшно. Если со мной что-то произойдет, что будет с детьми?
— Почему не любители? — холодея, выдохнула я.
— Так обратно кто их возьмет, с той части кому лихач нужен? — пожал плечами парень. Он рассматривал меня, я — его. Несомненно, что я его удивляла намного больше. — Так сдерут с вас втридорога, а вы… дед Осип, а дед Осип! — крикнул он, и к нам протолкался промеж телег вертлявый бодрый старикан. — Дед Осип, подвези барыню? Говорит, в Заречье ей нужно.
Я не вмешивалась до поры, только посылала на головы торговцев всяческие блага. Но предупредить было необходимо.
— У меня совсем денег нет, — обезоруживающе улыбнулась я. — Могу вот калачами заплатить.
Парень и дедок переглянулись, дед Осип крякнул.
— Да что, барыня, мы слепые, по-твоему? Не видим, что ты с жирку не пляшешь? Садись, если тебе коза не помешает. Хотя она вроде смирная.
Мне хотелось орать от восторга. Люди, видевшие меня впервые в жизни, от души, ничего не требуя, сделали мне добро, и, чувствуя, что на глаза наворачиваются слезы, я сдержанно, но со всей искренностью проговорила:
— Спасибо.
Дед и парень тихонько посмеялись, а затем дед Осип забрал у меня корзинку и отвел к своей телеге. Очередь на погрузку у него еще не подошла, а телега была уже забита товаром с других складов. Коза оказалась милейшим созданием, совсем малышкой, дед Осип предусмотрительно привязал ее так, чтобы она могла вволю прыгать и никому не попала под ноги или под колеса. Разумеется, вокруг козленка вертелась малышня — приучать детей к торговле сызмальства у купцов было в порядке вещей, и отцы хоть и ругались на бездельников, но от козочки не отгоняли.
Я влезла на телегу, устроила корзинку… а потом решила, что столько хлебного таким малышам, как мои, полезно не будет, и часть подарков купчихи Якшиной раздала мальчишкам. Час спустя, когда мы уже уезжали, нас догнали двое парнишек и ответно вручили мне отличную репу и горшочек с квашеной капустой — живем! Кислые щи в моем исполнении никак и никогда не тянули на высокую кухню, но от меня, как от повара, и требуется всего ничего.
Я сидела, тряслась на телеге в обнимку с козочкой и думала, что поездка моя вышла очень удачной.
Дед Осип был забавным собеседником, к тому же набожным, он не пропускал ни одной колонны, и о местной религии я за время пути узнала многое. Всемогущая как воплощение великой силы — не той, которая про джедаев и световые мечи, а практически магии; божество снисходительное и ленивое, в дела мирские не вмешивается. В приории, посвященные Всемогущей, принимали тех, в ком был свет, то есть способности к магии, но дед Осип затруднялся сказать, видел ли он за всю свою жизнь какие-то чудеса или нет. А вот колонны, возле которых мы останавливались, посвящались не самому божеству, а событиям — предполагалось, что события эти и были чудесами. Оставалось поверить, что так и есть.
Из восторженных, пространных речей деда Осипа я, помимо общих моментов местных верований, уяснила действительно важное: если мне будет нужно, если у меня не останется никаких вариантов, я могу прийти в любую приорию и попросить помощи. Нет гарантий, что я ее получу надолго или весомую, но дверь перед моим носом никто не захлопнет.
Часть товара дед Осип вез как раз для небольшой сельской приории. Здесь в приориях вместе жили и мужчины, и женщины, как всех сословий разом, так бывали и чисто дворянские, и чисто крестьянские приории. Мне лучше всего было идти к крестьянам — там всегда требовались руки, и по крайней мере я могла отработать крышу над головой.
Дед Осип высадил меня прямо возле складов и махнул рукой вперед — там, за рекой, за паромной переправой, верстах в тридцати и была его деревня. Я тепло поблагодарила старика, пожелала ему всех благ и, подхватив свои дары, направилась к дому.
Черта с два, все строения тут на одно лицо…
Но нужный мне дом я узнала легко по отсутствию возле него суеты и нехарактерной пристройке. Я толкнула дверь, ввалилась в вонючее нутро и решила, что все-таки… все-таки мне ничего не мешает оставить за собой пару комнат. И отловить Ларису, у меня к ней много вопросов, но сперва накормить детей.
Дверь нашей каморки была приоткрыта, внутри было темнее, чем даже вчера, и еле-еле теплилась лампа. Я наощупь поставила корзинку на стол, механически, сама не зная как, вероятно, сработала мышечная память тела Олимпиады, подкрутила фитилек.
Тишина не смутила. Парашка водила детей на улицу, что и понятно, они бы зачахли в этом мраке. Но что я не ожидала увидеть никак — пустоту.
Моя неубранная кровать. Сундук, и даже бумаги на месте — а я просила Парашку их спрятать, и ей влетит. Вот платье, в котором я была вчера и в котором выходить в люди было зазорно. Вот завтрак и творог, совсем нетронутые. И мой ночной горшок.
Пустота была в другом, и я почувствовала, что на меня надвигается мрак и парализует. Я не хотела дышать, не хотела смотреть, не хотела видеть то, что видела. Мир стал двухцветным — черным и серым, сузился до коварной клетки, готовой сдвинуть стены и раздавить несчастную мать, у которой отняли смысл ее жизни — и так было бы милосердней.
Ничего, вообще ничего, ни единого признака того, что в этой комнате жили дети. Затхлый воздух с хрипом ворвался в мои легкие, и я бессильно, отчаянно и протяжно заорала, оседая кулем на грязный пол.