Глава двадцать девятая

Ночной переполох переосмыслили, приукрасили, убрали лишнее, добавили недостающее. По версии, считавшейся уже официальной, Леонида пострадала сперва от распутства моего покойного мужа, после — от безумств неизвестного графа, которого я, такая-сякая, клейма на мне ставить негде, бросила. Посему я чувствую себя перед Леонидой виноватой, но так как ревность к мужу и графу меня еще гложет, я сослала бедолажку в конуру, а кем работать заставила — молвить страшно. Не барыня, а злодейка из манхвы, хохотнула я, дослушав увлекательный Прасковьин рассказ.

— Гони ты ее, матушка, в шею! — сердито заключила Парашка, скрестив руки на груди и привычно пыхтя. — Попортит тебе Леонидка крови, спохватишься, поздно будет!

— Да и попортила бы, — поддразнила ее я. Ночь вышла дрянь, а настроение у меня с утра было отличным, планы — грандиозными. — Я про брак с моим братом…

Прасковья, обхаяв меня с нежностью, убралась хлопотать по дому. Я заглянула к детям, немного послушала урок и направилась в полицейский участок.

Я готовилась потерять несколько дней, пока узнаю хоть что-то, но убытки составили всего двадцать целковых. Где один, где два, где пять, и уже к обеду я вернулась в ресторан. В кухне царствовал Мирон, и хмурая, как осенняя туча, Леонида остервенело начищала единственный наш серебряный набор покусанных вилок и ложек. Меня она не удостоила даже взглядом.

Деньги развязывали языки, служители закона брали охотно и открыто и сожалели исключительно о том, что много за их сведения я не заплачу. Дела не сдавали в архив, никто ничего никуда не прятал, чего барыне не помочь, к тому же такой щедрой.

Мой муж покинул сей бренный мир без чьего-либо умысла. Сначала полицейский доктор счел, что я грешу на его коллегу за ошибочное лечение, и держался неприязненно, но, услышав от меня неуверенное «грибы», он нерасположение выказывать перестал. Нет, нет и нет, картина совершенно различная, студент-двоечник и тот не спутает, и из тощенькой папки был изъят скорбный лист. Занудно, в деталях, доктор описывал мне посмертное вскрытие, полагая, что чем больше тошнотворных подробностей, тем больше в итоге денег.

Зинаида скончалась — я попросила прощения у Евграфа — от отравления хлебным цветом. В этом участке доктор был молоденький, худенький, шепелявый, в пенсне, напоминал персонаж известного мультика и чванлив был точно так же. Он даже денег брать не хотел, лишь бы я послушала лекции, и я оставила ему на столе три целковых, чтобы он пошел уже и поел, но перестал шлифовать мне мозги.

На Леониду напали прошлым летом, в самом его начале — все, что мне было известно из ворчаний Парашки. Пока я терзала городового, пришел пожилой мужчина в гражданском, приказал оставить нас наедине и со всем тактом поведал, что такой сыск полиция учиняет по слову доктора или если тело найдут. Барышни, а тем более дамы, прибавил он, совсем уж понизив голос, срам на люди не несут. Тем не менее он обещал выяснить, проводился розыск или нет, и по любому результату прислать на мой адрес нарочного.

Денег он не взял. Уже выходя, я услышала, как к нему обратились «ваше превосходительство», и подобрала несколько справедливых слов для оценки своей наблюдательности.

Гибелью Ларисы и Домны занималось особое ведомство — инквизиция, я входила в мрачное здание с витражными окнами с понятным холодным страхом. Меня сожгут на костре, зачем я пришла, думала я, сидя на жесткой скамейке в коридоре. На пол падали яркие краски, ходили люди с колкими взглядами, колошматилась о стекло муха, пока проходивший мимо громила не прихлопнул ее газетой.

Я приуныла — здесь, однако, не церемонятся. Но под жутким названием скрывалась полиция, в чьи задачи входило расследование происшествий, связанных с приориями, будь то смерть легкомысленной девицы по дороге к пристанищу или осквернение колонн. Лариса погибла по пути с кладбища в присутствии сестер и братьев, а Домна возвращалась из приории, и статный, одно загляденье, дознаватель выцыганил десять целковых и ушел, оставив меня в пустом кабинете — два стула, стол, чучело совы. Вернулся он спустя полчаса, когда я от скуки уже начала делиться сомнениями с совой, и известил, что Лариса Мазурова утопла, а Домну удавили.

За десять целковых я хотела бы поиметь с него побольше, но нередко приходится тратиться, чтобы убедиться: отсутствие результата — результат.

Утром явился посыльный от его превосходительства и передал, что во всем городе никаких дел по имени Леониды Мазуровой не велось, об учиненном над ней злочинстве властям не доносилось.

Авдотья Ермолина ожила, в ней с трудом можно было узнать изможденную умирающую, она существенно набрала вес, и я свалила вину на нашу выпечку — каждый вечер я отправляла Ермолиным в корзинке слойки, эклеры и трубочки. Агафья осыпала меня благодарностями, я страдала над расчетами и рекламой никому не нужного кейтеринга, а Мирон нудел, чтобы я отказалась уже от дурной мысли у поваров хлеб отбивать и что меня за такие дела зарежут. Странно слушать подобные речи от бывшего каторжника, но что я знаю о нем и о других?

Слова, слова, наговорить и я могу что угодно.

Я выставила на продажу дом, но никто не покупал ни паршивое жилое помещение на самой окраине, ни тем более негодный для хранения склад. Зима близко, Клавдия ждет, что решится ее судьба, а воз и ныне там, и неясно, обеспокоиться мне или взрослая девочка сама справится.

Один из поставщиков прислал мне дочь, и она торговала в новом зале, где собиралась молодежь — приказчики, студенты и курсистки. Цены в этом зале были пониже, меню поплоше, блюда попроще, на стол не подавали, клиенты забирали заказы со стойки сами, ели быстро, не засиживаясь, и в общем-то это был первый в мире фастфуд. Леонида просилась во второй зал, но я отказала. Это купчих ты боишься, золотко, а перед студентками начнешь выказывать нрав, посему марш под надзор Мирона.

При входе звякнул колокольчик, и половой с полотенцем наперевес понесся к новым гостям. Резвость его снижалась по мере того, как он приближался к двери, а когда он согнулся в поклоне и начал пятиться, я поняла, что что-то пошло не так.

— Какая безвкусица! — протянула высокая разодетая дама, подслеповато всматриваясь в интерьер. К счастью, все занятые столики были занавешены, и, может, гости не расслышат, что эта мартышка щебечет.

Половой наткнулся спиной на стул, я поспешно выступила вперед и учтиво кивнула даме. Клиент всегда прав, даже если хочется развернуть его к себе задней частью и дать пинка.

— Милости прошу, сударыни, — улыбнулась я. Дам было две, вторая — в не менее пышном платье, но молчаливая. — Какое место желаете?

Гостья протянула руку к опущенной занавеске, и я приготовилась к скандалу, но она передумала занимать чужой столик и выбрала место с видом на галерею. Дамы мне не нравились: первый раз пришли и не вчитались в меню у входа явные аристократки.

— Ваш салат, любезная, — покрутила в воздухе пальчиком гостья, гримасничая, как павиан. — Его хвалят.

— «Мимоза» или оливье?

— М-м… не припомню, возможно, оба?

— Сию минуту подам, сударыни.

На черта мне знать с ее брезгливыми мордами? В кухню я вошла, жизнью разобиженная, и заметила, как Мирон спрятал от меня что-то в шкаф. Я, ничего не видя от вспыхнувшей ярости, отпихнула его, распахнула створку, уткнулась носом в графин.

— Прощения прошу, матушка Олимпиада Львовна, — повинился Мирон, избегая смотреть мне в глаза. — Госпожа градоначальница пожаловала, чтоб она околела. И знакомица ее сиятельная. Чем мы Всемогущую прогневали, за что это нам?

Анна Якшина губернаторшу характеризовала нелестно. Верно, натура сволочная, эта макака ее и не скрывает — зачем, перед ней весь город лебезит.

— Мирон, салаты барыням. Оба. В блюдо не плевать, ничем не портить, может, они к осетрам привыкшие и больше к нам не зайдут.

Губернаторша и ее титулованная подруга должны были десятой дорогой меня обойти, зная, что место купеческое, считай — мужицкое. Но выпускать я их не собиралась: если купечество меня прокатило с детскими площадками, пусть город раскошеливается. И, пока поварята собирали заказ, я лихорадочно думала, как умасливать эту… даму.

— Сэ террибль, ма шер! Благородной девице вести себя с мужчиной как гризетка! — услышала я, выходя с подносом из кухни, и приняла на свой счет, но виду не подала. Губернаторша обмахивалась веером из перьев, хотя было нежарко, и перстни, каждый ценой в мое заведение, сверкали на ее пальцах. — Вообразите, дорогая Зизи, за соседним столиком такую сцену! Ревность, вожделение, огонь… сэ террибль! Вы согласны? — и она, обернувшись, дернула меня за рукав. — Дать даме пощечину, террибль!

Не будь я матерью двоих детей, не привыкни, что меня постоянно хватают, а то и виснут на мне, грохнула бы я на платье губернаторши и «мимозу», и оливье.

— Романчик… пикантный, но скандал на людях! Как непристойно! Вы не читали, любезная? Потеряли немного, мадам Лефевр — бездарность, но фривольные сцены хороши.

Ай да Пивчиков, ай да сукин сын! Я выставляла на стол тарелки, губернаторша сложила веер и почесывала перьями мое запястье.

Всемогущая, можно это будет первый и последний визит этой лисицы в мой курятник? Я что, о многом тебя прошу?

— Зизи, взгляните на нее, она глупа! — взвизгнула губернаторша, взмахивая веером в направлении детской площадки, сейчас пустовавшей. Я отскочила, с веера слетело перышко и приземлилось в салат. — Там игрушки! Любезная, зачем в ресторации игрушки? Вы разоритесь, мой вам совет — выходите скорее замуж! У вас появятся дети, и больше не будет времени на всякие глупости.

— У меня, сударыня, двое детей, — я разложила на салфетки приборы и напоследок поставила на стол крошечную вазочку с травинками, надеясь, что у этой овцы хватит мозгов траву не сжевать.

Я покидала поле битвы, губернаторша продолжала кудахтать, ковыряя серебряной вилкой салат. Ее подруга, какое-то там сиятельство, была поумней и предпочитала жевать, а не подливать беседами масла в кипящий котелок своей приятельницы.

Я влетела на кухню, взгляд остановился на Мироне. Никому другому Прасковья мои бумаги не даст, не стоит и пытаться.

— Мирон, на три целковых, бери лихача, поезжай домой. Прасковье скажешь, чтобы дала тебе бумаги из синей шкатулки. А лучше всю шкатулку сюда вези. Ну же! — я притопывала ногой, а Мирон не торопился. — Да проживет без тебя кухня полчаса!

Мирон опомнился и убежал, смекнув, что дело срочное, я покосилась на Леониду — она не помощница, я сама. На самый шикарный из подносов я наставила розеточки, накидала выпечку прямо с огня, обожгла пальцы и не заметила, натянула на лицо хлебосольную маску и потащила хлеб-соль волку в пасть. Пока Мирон не привезет шкатулку, я губернаторшу не выпущу. Пусть сидит и ест.

Княгиня Зизи Орехова — вовремя я вспомнила ее имя! — меня спасла. От меня не укрылось, что дружба двух змей скорее вынужденная, чем искренняя, и пока губернаторша трясла по всему залу перьями и верещала мармозеткой, княгиня расспрашивала меня о ресторане и о том, как мне пришло в голову сделать детскую площадку. Она была иностранка, говорила быстро, с сильным акцентом, понимала не все, но я была терпелива.

— Детски пляц это зам… замуш… замшетельно! Я прийти сюда с детки, их три! — она растопырила пальцы, чтобы я точно знала, сколько гостей ожидать. — Мой фатерлянд… мой родина? Их тоше есть! Как хорошо, что здесь есть детски пляц! Вы ошен молодетс!

Я с нескрываемым облегчением улыбалась княгине, тревожно поглядывала на дверь и считала минуты до появления Мирона. Мирона не было, не было шкатулки, губернаторша корчила рожи, выдумывала причину не платить и зыркала, выискивая повод для скандала. Веер лысел, его делал какой-то халтурщик, перья усеивали пол. Я тебе их засуну знаешь куда?

За спиной княгини возник взволнованный поваренок и подавал мне выразительные знаки. Я составила опустевшие тарелки, невежливо прервала княгиню на полуслове и помчалась на кухню. Там я грохнула посуду в лохань так, что едва не разбила, и выплеснула на пол воды, сердце стучало как ненормальное, ладони вспотели. Мирона не было, вместо него переминался с ноги на ногу Евграф, и я почувствовала, что у меня холодеет и отнимается все тело.

По лицу здоровяка текли слезы.

— Что?! — каркнула я, не держась на ногах. Я умоляла себя не заводиться, ничего не выдумывать, я…

— Барыня! — глухо проревел Евграф, делая несколько шагов вперед и валясь мне в ноги. — Барыня, матушка! Ба-ры-ня!

Я не разбирала его вой и даже не думала, что все слышно в зале. В руке Евграфа была записка, я присела и вынула ее. Не было ни мыслей, ни чувств. Перед глазами все плыло.

Строчки прыгали. Почерк был незнакомым, я складывала буквы, как полуграмотная, в малопонятные слова под невразумительные причитания Евграфа:

— Барыня… барыня, матушка… смилостивилась… дождались!

«Липушка, милая сестра, молю Всемогущую, что ты и дети в добром здравии…»

Я сглотнула, сморгнула слезы. Дышала я с огромным трудом.

— Встань, Евграф…

«Корабль наш затерло по позднему лету во льдах, гибель грозила нам лютая, не чаял я, что вернусь, но родителям на одре их смертном поклялся, что ни тебя, ни детей твоих не оставлю…»

— Где Мирон?

Я читала, как сражался погибающий корабль с беспощадной стихией, как несколько смельчаков отправились за помощью и сгинули в снегах, как треснул корпус и вода начала затапливать трюмы, и если бы не держащие судно льды, не писал бы мне брат это письмо…

— С Прасковьей, уж я не в силах ее утешить-то! — бессвязно всхлипывал Евграф и слез не стеснялся абсолютно, но хотя бы прекратил завывать. — Как нарочный письмо принес, мы аж… ох, барыня, что вспоминать, грамоте-то не учены! А учитель уже ушел, Фенечка барчаток гулять увела… А тут Мирон! Читай, говорим, а он ни в какую, мол, то барыне письмо, и шкатулку все просил… забыл я шкатулку, барыня! А как прочел… Я уж ждать не стал…

«Первее доклада государю-императору обниму тебя, сестра милая! Остаюсь брат твой и слуга покорный Николай», — осилила я последнюю строчку и смогла наконец вздохнуть. На кухне стояла тишина, будто в склепе, слышно было, как шкворчит на сковороде пригорающее мясо и в зале гости клацают вилками. И противный обезьяний скрежет губернаторши, чтобы ей пропасть.

— Приму у барыни плату, — невпопад объявила я, возвращая письмо. — Теперь все хорошо будет, Евграф.

Я вышла, не чуя ног. Я не знала своего брата, но была уверена, что все будет хорошо. Я со всем справлюсь. Я из такой ямы вылезла, из такой нищеты, ведь казалось, не будет никакого просвета. Губернаторша перестала голосить, я повернулась к княгине.

— Я, ваше сиятельство, в городе хотела детские площадки сделать, — проговорила я медленно и отчетливо, чтобы она поняла. — Послала за бумагами, но… я могу их привезти лично вам или вашему супругу?

— О, да! Да! — закивала Орехова и полезла в ридикюль. Я притворилась, что мне не завидно.

Мне не завидно, вовсе нет, я прожила уже этот этап увлечения брендами, тряпками, шмотками, ну и что, что мне опять совсем мало лет, что мне хочется дразнить всех вокруг своей успешностью и тем, что я могу купить весь этот мир, какое ребячество.

— Да, это замшетельно! Мой муш будет рад! Я буду рад! Мой муш есть… как это? Товарищ министра просвещения! — неожиданно правильно произнесла она. — Мы будем ошен рад!

На столик легла новенькая бумажка в двадцать целковых. Возмущенно затрясла кудряшками губернаторша, размахивая облезшим веером, но Орехова осталась непреклонна.

— Нет, нет! Это достойно! Замшетельно! Зер гут гешмект! — настаивала она, и я не сопротивлялась, разве что для приличия.

Губернаторша жадным взглядом проводила купюру, которую я ей назло запихнула в лиф. Время шло к вечеру, гости занимали все больше столиков, и половые принимали у них заказы. На кухню я зашла с чувством, что выиграла сражение и сама не заметила, как это произошло. Сил не осталось, я рухнула на первый попавшийся стул, прикрыла глаза, попросила воды. Шла самая страда, поварята носились как угорелые, Евграф в углу что-то жевал.

— Где Леонида? — желчно спросила я у поваренка, негодующе осматривая кухню. — В зале женщины, пусть идет подавать.

Я сунула ему чашку, и надо было встать, но немощь была безумная. Хотелось шлепнуться на кровать и зарыдать, выплакать все, что пережито и Ольгой Кузнецовой, и Липочкой Мазуровой — все потери, утраты и достижения, отпустить все, переболеть всем и набело начать новый день. Позволить себе полчаса слабости, пожалеть себя, похвалить, поругать, собой восхититься. Но поваренок пожал плечами, я, как ни тяжко было, поднялась и пошла к Евграфу.

— Где Леонида? Выгоню эту дрянь, — пригрозила я, и щека у меня дернулась. Пользоваться моей милостью, как Прасковья, — одно, заслуженно получать снисхождение, хотя давно пора надавать вредной старухе по щам за то, что она при каждом удобном случае напоминает Леониде о нападении. Пользоваться мной как вещью — простите, нет, всему есть предел, моему терпению тоже.

— Здесь была, матушка, — оглядываясь, растерялся Евграф, и я снова подумала, что ему не доверяла. Верила, но не доверяла. — Бледная, как утопленница. Спросила, когда письмо отправлено было.

— Ей-то что? — меня опять передернуло. Паршиво, что я теряю контроль, но усталость и непроходящее напряжение извиняют. — Ее какое дело, не ей писано. А когда?

Николай обещал наперво приехать ко мне, так когда это время наступит? А Евграф, как назло, жевал долго, будто резину, хотя, пользуясь отсутствием Мирона, стащил самый лакомый кусок отбивной.

— Так кто бы его отправлял, матушка? — с явным сожалением проглотив мясо, Евграф сунул листок в мою требовательно протянутую руку. — Посыльного-то спросить невдомек с перепугу было, но почитай дня три он с северу ехал. Ждать барина, а когда? Теперь уж недолго.

Руку мою с зажатым письмом пронзила боль, и я сообразила, что впилась зубами в костяшки пальцев.

Я искала ответ в посланиях Ларисы, вызубрила их наизусть, и какая же я дура, Парашка права, гвозди о мою туполобую голову править, неважно, что Лариса сообщила Николаю или скрыла. Важно, что она не отправила ни одно письмо.

Господи, почему я такая непробиваемая тупица? Почему же Лариса не отсылала письма?

— Что… — прошептала я и вытерла рукавом выступивший на лбу пот, а затем выдернула из руки обалдевшего Евграфа вилку и швырнула ее на стол.

Загрузка...