Анна
Первым пришло осознание тепла. Тяжелого, живого, дышащего тепла вдоль всей моей спины. Потом — рука. Мужская рука, лежащая на моем боку, властно и небрежно, как будто так и должно быть. Его ладонь была широкой, твердой, и ее вес казался одновременно и невыносимым бременем, и единственной точкой опоры в этом рухнувшем мире.
Память накатила волной, горячей и стремительной, смывая остатки сна. Не сон. Не фантазия. Переговоры. Виски. Его взгляд, в котором погасли насмешка и расчет, осталась только всепоглощающая, темная интенсивность. Его руки. Его губы. Наши тела, сплетенные в отчаянном, яростном танце на этом самом диване, в этом номере, за тысячи километров от дома, от наших ролей, от самих себя.
«О, Боже. Что я наделала?»
Я лежала, не двигаясь, боясь пошевельнуться, боясь дышать, боясь нарушить эту хрупкую, обманчивую иллюзию мира. Сердце колотилось где-то в горле, бешеными, неровными ударами, готовое выпрыгнуть из груди. Стыд. Жгучий, всепоглощающий, пожирающий стыд за свою слабость, за свою податливость, за те звуки, что вырывались из моей груди, за ту отчаянную жажду, с которой я отвечала на каждое его прикосновение. И сквозь этот едкий пепел стыда пробивалось, назло всему, другое, постыдное и сладкое — глубокое, животное чувство удовлетворения, сытости, разлитой по всему телу расслабленности, которого я не знала никогда.
Он спал. Его дыхание было ровным и глубоким, шевеля мои распущенные волосы на затылке. Я чувствовала каждую линию его мощного тела, прижатого к моей спине, каждую мышцу. Он был таким реальным. Таким большим, твердым, осязаемым. Исчез начальник, исчез манипулятор, исчез тот, кто дергал за ниточки в этой жестокой кукольной пьесе. Остался просто мужчина. Очень опасный мужчина, в чьих объятиях я, Анна Васнецова-Грановская, провела ночь, забыв обо всем на свете.
Мне нужно было бежать. Сейчас же. Пока он не проснулся. Пока мне не пришлось смотреть ему в глаза и видеть в них торжествующую насмешку или, что было еще невыносимее, удовлетворенное мужское самодовольство. Пока мне не пришлось столкнуться с холодным светом дня и тем, что мы натворили.
Я попыталась осторожно, миллиметр за миллиметром, приподняться, высвободиться из-под его тяжелой руки. Но его пальцы непроизвольно сжались на моем боку, властно прижимая меня обратно, к источнику тепла. Тихий, беспомощный стон вырвался у меня из груди. Это было одновременно и пыткой, и блаженством, последним напоминанием о той ночи, что окончательно разрушала все мои защитные барьеры.
— Спи, — его голос был низким, хриплым от сна, густо налитым желанием, и он прозвучал прямо у моего уха, обжигая кожу горячим дыханием.
Я замерла, превратившись в один сплошной, напряженный нерв. Он не спал. Или проснулся. Это уже не имело значения. Побег был сорван. Отступать было некуда.
Собрав всю свою волю в кулак, я медленно, предательски медленно, перевернулась к нему лицом. В сером, тусклом свете мюнхенского утра, пробивавшемся сквозь жалюзи, его лицо было близко, очень близко. Расслабленное, без привычной маски холодной, отстраненной уверенности. В уголках его глаз залегли лучики морщинок, губы были слегка приоткрыты. Он смотрел на меня. Его глаза, такие пронзительные и острые обычно, сейчас были темными, мягкими, задумчивыми, почти нежными. Это было самое страшное.
И тут до меня дошло, с новой, ослепляющей силой стыда. Очки. На мне не было очков. А парик… Я потянулась рукой к голове, и мои пальцы встретили не колючую, безжизненную синтетику, а шелковистую упругость собственных волос. На моих плечах, на подушке лежали мои собственные, распущенные, спутанные за ночь волосы. Я была обнажена перед ним во всех смыслах.
Он следил за моим движением, и в тех самых морщинках у глаз собралась тень улыбки. Он улыбался. Смотрел на мое замешательство, на мой ужас, и улыбался.
— Вот ты какая, — прошептал он, и его голос был похож на ласковое поглаживание. Его рука поднялась, и он провел пальцами по моей щеке, затем углубился в мои волосы, запутываясь в прядях, как будто проверяя их на ощупь, наслаждаясь их текстурой. — А я уже начал забывать. Слишком долго смотрел на ту другую.
Я отшатнулась, как от удара раскаленным железом. Стыд вернулся, удушающей, ядовитой волной. Он снова играл! Наслаждался своим полным, абсолютным триумфом. Он сорвал все мои маски, одну за другой — сначала профессиональную, затем физическую, и теперь, в этой утренней постели, добивал последние остатки моего душевного самообладания. Он любовался своей добычей, пойманной, обезоруженной и лежащей рядом.
— Не надо, — выдохнула я, пытаясь отодвинуться, отпрянуть, но диван был узок, а его рука, лежащая на мне, казалась сделанной из стали.
— Не надо? — он приподнял бровь, и в его глазах заплясали знакомые, опасные искорки. — А вчера было «надо»? Или это было «не надо», но так отчаянно, так истово хотелось?
Его слова, откровенные и обжигающие, впились в меня, как кинжалы. Я чувствовала, как по всему телу разливается предательский жар, а щеки пылают огнем.
— Это была ошибка, — прошипела я, отворачиваясь, чтобы скрыть дрожь в губах и предательскую влагу в глазах. — Пьяный бред. Мираж. Забудьте. Сотрите это, как неприятный инцидент.
— Забуду? — он тихо рассмеялся, и звук этот, низкий и бархатный, вибрировал где-то глубоко у меня в груди, напоминая о вчерашнем. — Анна, дорогая, то, что было вчера… Такое не забывается. И не списывается на алкоголь. Мы оба выпили меньше бокала. Это было трезвое, осознанное безумие. И оно было прекрасно.
Он был прав. Черт бы его побрал, он был чертовски прав. Мы были трезвы. Во всяком случае, достаточно трезвы, чтобы понимать, что делаем, и продолжать это делать, снова и снова, пока от нас не остались лишь изможденные, влажные от пота и страсти тела. А сделали мы это с таким голодом, с такой яростной самоотдачей, будто пытались уничтожить друг друга, стереть в порошок. Или, может, слиться воедино, чтобы больше никогда не разделяться, не возвращаться к этой невыносимой реальности.
— Что теперь? — спросила я, и мой голос прозвучал потерянно, слабо и так тихо, что его едва можно было расслышать. Я ненавидела себя за эту слабость, за эту уязвимость, выставленную перед ним напоказ.
— А что должно быть? — он перевернулся на спину, закинув руки за голову, и его движение было исполнено такой кошачьей, мужской грации, что у меня перехватило дыхание. Смотреть на его обнаженное тело при холодном, беспристрастном свете дня было невыносимо смущающе. — Контракт мы сегодня подпишем. Нашу с тобой миссию, как деловых партнеров и… актеров, можно считать выполненной. Успешно.
— Значит, спектакль окончен? — в моем голосе прозвучала горечь, которую я уже не могла скрыть. — Роль невесты больше не нужна? Мы возвращаемся в Москву, и все возвращается на круги своя? Ты — начальник, я — секретарша?
Он повернул голову ко мне. Его взгляд снова стал пристальным, изучающим, тем самым, что проникал под кожу, читал самые потаенные мысли.
— Роль — да, возможно, — произнес он медленно, растягивая слова. — А вот актриса… — он потянулся и снова коснулся моих волос, закручивая прядь вокруг своего пальца, как вокруг веретена. Это простое действие казалось невероятно интимным. — Актриса оказалась настолько блестящей, настолько многогранной, что я хочу видеть ее в своих следующих проектах. Постоянно. И желательно без грима.
Мое сердце сделало в груди что-то странное и болезненное — то ли кувыркнулось, то ли замерло. Что он имел в виду? Что все это значит? Предложение продолжить этот бред? Или нечто большее? Я боялась даже допустить такую мысль.
— Я не понимаю, — пробормотала я, чувствуя, как краснею еще сильнее.
— А я не понимаю тебя, — он сказал это мягко, без привычного упрека или сарказма. В его голосе звучала какая-то новая, незнакомая нота — настойчивое, искреннее любопытство. — Почему, Анна? Ради всего святого, почему все это? Этот уродливый парик, эти скрывающие твое лицо очки, эти мешки вместо одежды? Зачем так жестоко прятать себя? Такую?
Он снова провел рукой по моим волосам, и это прикосновение, полное непривычной нежности, заставило меня сжаться внутри. Слишком много. Слишком быстро. За одну ночь все стены, все укрепления, что я выстраивала неделями, рухнули, и я осталась голой и беззащитной перед ним. Не только физически. Душевно. Он требовал доступа в самую сердцевину, в те причины, что я и сама себе боялась признаться.
— Ты не поймешь, — прошептала я, глядя в потолок, стараясь отстраниться, уйти в себя.
— Попробую, — он не отступал. — Говори.
В его голосе не было насмешки. Не было злорадства. Была та самая опасная настойчивость. И что-то, похожее на неподдельное участие. Это было опаснее любых угроз.
Я закрыла глаза. Гораздо легче было говорить в темноте, не встречаясь с его пронзительным взглядом.
— Я устала, — начала я, и слова давались с трудом, будто я вытаскивала их из самой глубины своей души. — Я устала быть Анной Грановской. Всего лишь дочерью своего отца. Девушкой из богатой семьи, которая, по общему мнению, только и умеет, что тратить деньги, устраивать скандалы в клубах и позорить фамилию. Я хотела… я хотела, чтобы меня оценили за ум. За знания. За работу. А не за громкую фамилию или за внешность. Хотела доказать отцу, что я могу чего-то добиться сама. Без его протекции, без его денег. А тебе… — я запнулась, чувствуя, как ком подкатывает к горлу.
— А мне? — он поднялся на локоть, снова нависая надо мной, заслоняя собой весь мир. Его лицо было серьезным, все внимание было сосредоточено на мне.
— А тебе я не хотела быть еще одной Ольгой Красовой, — выпалила я, и в голосе моем прозвучала давно копившаяся горечь. — Очередной куклой, которая строит глазки начальнику, которая видит в нем не человека, а кошелек и социальный лифт. Я хотела, чтобы ты видел во мне профессионала. Только профессионала. И для этого мне пришлось спрятать все остальное. Чтобы это «остальное» тебе не мешало. Чтобы ты не смотрел на меня, как на женщину.
Он смотрел на меня долго-долго, не мигая. Его взгляд был тяжелым, впитывающим каждое мое слово, каждую эмоцию, мелькавшую на моем лице. Потом он медленно, очень медленно кивнул, будто что-то окончательно для себя решив.
— Понял, — это прозвучало как приговор. — Что ж, поздравляю. Ты добилась своего. Я оценил тебя. — Он откинул одеяло и встал во весь свой внушительный рост. Его спина, сильная и мускулистая, была испещрена тонкими красными полосками. Моими царапинами. Память о вчерашней страсти ударила в голову, и жаркий, густой стыд снова хлынул мне в лицо. — И не только за ум.
Он направился в ванную, не оборачиваясь, оставив меня лежать в постели, разбитую, смущенную, абсолютно сбитую с толку и до ужаса напуганную той новой, непредсказуемой реальностью, что возникла между нами с его последними словами. Дверь в ванную закрылась, и я услышала приглушенный шум воды.
Я сорвалась с дивана, как ошпаренная, схватила с пола его белую, дорогую рубашку и накинула на себя, кутаясь в нее, как в панцирь. Ткань пахла им. Сложным, дорогим парфюмом, который я узнала бы из тысячи, легким запахом виски и нами. Нашим общим, густым, интимным запахом, въевшимся в ткань. Я подошла к окну, с силой раздвинула тяжелые шторы. Мюнхен просыпался под холодным, зимним, безразличным солнцем. Контракт будет подписан. Наша деловая миссия завершена. Успешно.
А что завершено между нами? Между Глебом и Анной? Был ли вчерашний вечер всего лишь эпизодом? Вспышкой страсти вдали от дома, на почве нервного напряжения и игры? Или за этим стояло нечто большее? Та нежность в его прикосновениях, та боль в его глазах, когда он сказал «схожу по тебе с ума»…
И самое страшное, самое постыдное и необъяснимое было в том, что я, затаив дыхание, ждала ответа. И боялась его. Потому что какой бы он ни был — он навсегда изменит мою жизнь, мои представления о себе, о нем. А я уже не была уверена, хочу ли я, могу ли я возвращаться к той, старой жизни. К жизни серой мышки, которая притворялась, что не помнит, как пахнет кожа Глеба Романовича Шатрова, и как дрожит его голос, когда он шепчет твое имя в полумраке.