12

Вошла Марта. Очень взволнованная. Несмотря на свои тридцать лет, она перед матерью всегда чувствовала себя плохо воспитанной девочкой. На этот раз чувство вины было особенно мучительным. Она забыла об их уговоре. Насмерть забыла, что на сегодня мать назначила свой визит. В передней ее торопливо ввели в курс дела. Она узнала, что мать, никого не застав, пришла в страшное раздражение, сначала досталось отцу, потом Збигневу; что мать вообще скверно себя чувствует и хочет поехать к доктору Герхардту, однако приступ гнева уже миновал и теперь она даже весьма приветливо разговаривает о чем-то с Ядвигой.

Марта, в отличие от Владика, не приноравливалась к изменчивым настроениям матери, не спешила вживаться в мир ее чувств; наоборот, она всегда старалась противостоять ей своим собственным «я» и так, — по крайней мере, на некоторое время — обезоруживала ее. Теперь она тоже не сочла нужным извиниться, объяснить, ворвалась в гостиную, восклицая:

— Ах, мама, если бы ты знала, как я измучилась! Это сумасшедшая Мирра — если бы ты знала, куда она меня затащила! На Прагу, к какой-то подозрительной гадалке… влюбилась, дурочка, и хочет срочно знать, что из этого выйдет… Ох, сяду, ног под собой не слышу. Мирра была так возбуждена этим глупым гаданием, что не позволила мне взять такси, и всю обратную дорогу мы бежали пешком… Добрый день, мамусик, как ты себя чувствуешь?

Марта говорила быстро, нарочито небрежным тоном, чувствовалось, что она сама не уверена в убедительности своего красноречия, отчаянно боится матери и жалеет о своем легкомыслии. Говоря, она с просительным выражением поглядывала на Адама — видимо, ее мучила совесть: ведь это из-за нее досталось сегодня отцу и бог знает сколько еще достанется. Она осторожно обняла Розу. Затем, здороваясь с Ядвигой, возобновила свой лихорадочный монолог:

— А петь, мамусик, я бы и так сегодня не могла, потому что — о! — Марта дохнула, откашлялась, — слышишь, как я хриплю?

У нее был прекрасный голос. В разговоре не часто открывалась его красота; Марта, скрытная, нервная, редко говорила своим настоящим голосом. Еще лет в тринадцать-четырнадцать она научилась управлять своим лицом, поняв, что в нем раздражает Розу, — Роза преследовала ее за каждую гримасу, за каждое выражение глаз или рта, напоминавшее Адама. То же было и с голосом — Марте голос служил не столько средством выражения, сколько способом маскировки. О чем бы она ни говорила, голос звучал тускло, холодно, хрипловато. Только в минуты сильного волнения он оттаивал и звенел, как соловьиная трель.


Роза поздно открыла дарование дочери. Однажды летним вечером, когда музыка казалась ей единственным прибежищем, восемнадцатилетняя Марта вошла в комнату, где мать, сидя за инструментом, напрасно пыталась охватить своим немолодым ограниченным сопрано фразу в какой-то песне. Проходя, Марта остановилась у окна, и вдруг в тишине провинциальной улички раздалось:

— Селена! Царица ночи, Селена!..

Роза оборвала аккорд, отвернулась от фортепиано… неожиданный возглас, мелодичный, высокий, победительный, прозвенел, казалось, уже за границами музыкальной фразы. Роза воскликнула:

— Марта, почему ты не поешь? Иди сюда, спой мне, сию же минуту!

Она стала наигрывать и напевать ту же песню, и Марта первым же движением гортани достигла звуков такой небесной высоты, о какой Роза не смела и мечтать, — легко и чисто, как птица. Они бросились друг другу в объятья; Марта — возбужденная луной и молодостью, Роза — надеждой, что с помощью дочери она глубже проникнет в райский мир музыки, чем при помощи собственного искалеченного таланта.

Марта была не слишком музыкальна. Засаженная за фортепиано маленькой девочкой, она приобрела начатки теоретических знаний и довольно свободно владела инструментом. Но музыка не была ее стихией. После долгих ссор и споров с матерью уроки музыки прекратились сами собой, когда Марта кончала гимназию. Роза в это время уезжала к Владику, вернулась, как обычно, отчужденная, равнодушная ко всему, что делалось в семье, и, узнав, что Марта забросила музыку, только неопределенно хмыкнула. Через несколько дней она сказала Адаму:

— Слава богу, что я уже не слышу, как Марта в самых неподходящих местах жмет на педаль… Не хочет, так не хочет, мне-то что? Я сделала все, что могла, Владик хоть аккомпанировать умел, а эта (так она всегда говорила о дочери в минуты раздражения) — чувства ритма ни на грош, не на что и надеяться.

Зато голос этой оказался для Розы даром судьбы, который следовало сберечь любой ценой. К тому времени собственные ее возможности иссякли: ослабление сердечной мышцы исключало скрипку, возраст ограничивал вокальный репертуар. Горло дочери — новый богатый инструмент своеобразного звучания — заключало в себе последнюю и великолепную возможность творить. В этом случае недостаточная музыкальность Марты не расхолаживала Розу. Ей доставляло огромное удовольствие с помощью чужих живых струн воплощать в звук музыкальное произведение, оживляя его искрой своего таланта. Прежде, когда она диктовала Марте свою интерпретацию фортепианных пьес, инструмент никогда не поражал ее неожиданностью. В лучшем случае он отвечал требуемыми звуками. Не то было с голосом Марты: модуляции ее, хотя и выполняемые по указаниям Розы, всегда звучали неожиданно. В голосе Марты всегда чувствовалась некая неуловимая пульсация, тайна чужого, обособленного существования. Часто это тремоло, не имевшее ничего общего с замыслом композитора, нарушало гармонический строй песни. Роза в таких случаях выходила из себя:

— Ты поешь, как прачка, как ослица, как нищий под окном! Не тяни ты, не вой, ради бога! Нельзя же так акцентировать слабые доли такта и замедлять темп, такое блеяние хорошо в козьем стаде!

Марта швыряла ноты, с треском захлопывала за собой дверь.

На следующих уроках расстроенную фразу удавалось собрать, Роза следила за стилем, подсказывала эмоциональную окраску, и все же в конечном результате сохранялась та первоначальная свежесть, то новое, что Марта прибавляла к трудам композитора и Розы от себя, из резервов собственного организма. Роза ловила впитавшиеся в мелодию девственные флюиды, испытывая при этом глубокое волнение: «Вот она, Марта, какая, вот она какая, дочь Адама».

Когда Марта пела, Розе казалось, что она отомщена. Что Адама настигла справедливая кара.

Да, Марта была дочерью Адама и жертвой Розы. Власть Адама, который так неистовствовал в ту октябрьскую ночь, так беспощадно, бесстыдно домогался ее, кончилась с наступлением дня. Едва на смену рассвету пришло ясное утро, как он уже стоял на коленях около кровати, рыдая:

— Прости меня, прости, можешь ли ты простить меня?..

Роза — у нее ныло все тело — с презрением отвернулась от своего палача. Когда он, накинув халат, путаясь в концах незавязанного шнура, выходил из спальни, она крикнула:

— Куда идешь? Останься, насладись своей победой.

Он поднял на нее виноватые, усталые, в синей обводке глаза, глаза немолодого человека.

— Бог свидетель, сейчас мне милее смерть, чем моя победа.

Роза расхохоталась.

— Жалкий трус! Сделал один шаг вперед и уже на сто назад пятится.

Действительно, одержав победу, Адам почти совсем устранился из жизни жены. Месяцы беременности прошли в разлуке — Роза уехала на хутор, к друзьям. Там, на третьем месяце, она попыталась приподнять пианино, но добилась лишь небольшого кровотечения, и в положенное время, в ясный июльский полдень, родила Марту, крепкую и красную, как яблочко.

Мать отказалась кормить, нанимала мамок. Адам, никому не доверяя, сам следил за питанием новорожденной девочки и за уходом. Потом малышка была передана под опеку слуг и легкомысленной Софи. Маленькую Марту не поили рыбьим жиром, не заставляли, как в свое время Владика или Казика, делать гимнастику и вырезать из картона средневековые замки. Тем не менее Роза знала о каждом ее шаге. Часто, врываясь в детскую в самый неожиданный и неподходящий момент, она опрокидывала вверх дном весь установленный порядок.

— Это еще что за новости? — спрашивала она язвительно. — Солнце на дворе, а Марта сидит дома? Так-то вы ее закаляете? И эта фланелевая кофта на ней под самую шею! А с чем это она там возится? Наестся сырой картошки и заболеет дизентерией.

Софи ломала руки.

— Я уж и не знаю, кого слушаться, отвяжитесь вы от меня! Так распорядился ее родной папочка: на двор не пускать, держать в тепле, пока не пройдет насморк. И пусть играет в хозяйство. Он хочет, чтобы Туся научилась хозяйничать.

— Он хочет! — фыркала Роза. — Да разве он умеет хотеть, этот святоша? А я вот хочу, чтобы Марта немедленно шла гулять!

У ребенка отнимали кастрюльки, совали ему в руки обруч и выводили в сад.

Когда отец возвращался из гимназии, девчушка бежала к нему жаловаться.

— Мама не позволила играть в хозяйство, велит бегать в саду…

И складывала губки в плаксивую гримасу. Против ожидания, однако, Адам вовсе не казался рассерженным. Наоборот, расцветал, допытывался:

— Ах, так: мама велела? Мама сама к тебе пришла и велела?

Получив утвердительный ответ, он поучал дочку:

— Маму надо слушаться, Туся, надо быть хорошей девочкой.

К обеду в этот день Роза выходила улыбаясь, с желтыми огоньками в глазах. С мужем не здоровалась, садилась и, барабаня пальцем по столу, глядела в свои таинственные дали. Адам, покашливая, что-то говорил. Марта вертелась на своем стульчике, выжидая, когда наконец выяснится, кто прав, мама или папа, и как будет завтра. Разговаривали, однако, исключительно о пустяках. Только после обеда, уже направляясь к себе, Роза роняла:

— Я слышала, что Марте велено в хорошую погоду сидеть в духоте и чистить картошку? А как с ее малокровием? Вы считаете, что движение на свежем воздухе повредит ей?

Адам оживлялся.

— Что ты, Эля, сохрани бог, как считаешь нужным. Она была немножко простужена, поэтому я… Но, конечно, если насморк прошел… А хозяйством пусть Туся занимается в дождливую погоду, — обращался он к теще.

Добившись своего, Роза надолго теряла интерес к ребенку. Зато Адам буквально жить не мог без дочери, ему необходимо было постоянно убеждаться в факте ее существования. Его не занимало, к чему ведут действия маленькой Туси, важно было одно: наслаждаться ими. Каждый день он приносил девчурке новые игрушки, и ему было безумно любопытно, как она на них посмотрит: округлит ли с напряженным вниманием глаза или, наоборот, сузит их в улыбке? Как она назовет новый предмет и полюбит ли его? Роза распорядилась спрятать лишние игрушки в шкаф, «на потом». Это послужило отцу и дочери поводом для тайных переговоров.

Когда у Розы наступала полоса безразличия, они распоясывались вовсю: разбрасывали игрушки по всей квартире, хохотали, читали вслух вздорные стишки, оседлав кресло-качалку, галопировали по столовой, ребенок не соглашался заснуть, пока отец не расскажет сказку о волшебном козлике. Если во время их игр в комнату входила Роза, оба смотрели на нее отчужденно, с испугом, а Марта, случалось, и с комическим вызовом.

Однако на следующий день Адам избегал общения с дочерью и, удивляя ее своим равнодушием, отсылал за распоряжениями «к маме». Роза качала головой.

— Не знаю. Я в этом не разбираюсь. Пусть педагоги разбираются.

Девочка кружила по комнатам, беспомощная, приставала то к отцу, то к матери; когда она, добиваясь ответа, топталась у материнских колен, Роза отталкивала ее.

— Ступай к своему папочке. Чего ты от меня хочешь? Ведь вы с папочкой всегда против меня…

Роза любила следить за Мартой, подглядывать исподтишка. Это существо, навязанное ей силой, зачатое от потерявшего голову ненавистного человека, было для нее как бы таинственным воплощением Адама. Наблюдая игры ребенка, прыжки, гримаски, прислушиваясь к его смешному лепету, Роза пыталась найти объяснение той октябрьской ночи. Дочь, в отличие от сыновей, была маленькой копией отца. Но никаких открытий Роза не сделала, кроме того, что Адам будет существовать вечно. И что он как бы раздвоился, что его становится все больше.

Роза часто выходила вдруг из-за портьеры или из темного угла, чтобы испугать Марту. Ей доставляло удовольствие причинять ребенку боль. Бить его она, однако, стыдилась. У Марты было белое, в голубых прожилках, тело — тело Адама. Бить ее значило бы соединяться с Адамом в порыве, который вмещал в себе все: и ненависть, и любовь, и наслаждение, и страдание.

Однажды девочка, тогда уже шестилетняя, читала, сидя в углу. Роза обстригала на пальме засохшие листья. Оглянувшись, она крикнула:

— Принеси мне большие ножницы!

Ребенок, поглощенный чтением, не шевельнулся. Тогда Роза схватила пальчатый, с острыми краями, лист и тихонько подкралась к дочери. Наклонившись, она разглядывала ее лоб. Водила глазами слева направо, слева направо… Да, это был лоб Адама, лоб, о котором она против желания всегда думала: «красивый». Слева уголок у пробора, над правой бровью короткая прядка. У Михала была вертикальная складка между бровями. Роза терпеть не могла гладких лбов. Девочка, ничего не подозревая, продолжала читать. Вдруг она оторвала глаза от книжки, испуганно отшатнулась.

— Что ты, что ты, мамочка?

Мать стояла над ней с большим остропалым листом в руке, как бы готовясь ударить.

— Ух ты, молчальница, враг ты мой… — прошипела Роза и бросила лист.


Со временем отцовские чувства Адама превратились в пугливо скрываемую страсть. Он, как тайный любовник, ждал минуты, когда сможет остаться с девочкой наедине, а дождавшись, сжимал ее в объятиях, целовал, рассказывал, расспрашивал с таким чувством, как будто всякий раз обретал ее наново. Стоило ему, однако, услышать поблизости чьи-нибудь шаги, как он тут же отодвигался или выходил из комнаты. Марта тоже быстро поняла, что дружбу с отцом надо скрывать. Когда мать с пристрастием допытывалась: «Кто тебе это дал?», «Кто велел тебе это делать?», «От кого ты это знаешь?» — девочка, если соучастником был Адам, всячески увиливала от ответа.

Так или иначе, Роза, по мере того как Марта подрастала, чувствовала себя все более одинокой в своем доме. Владик, который уже поступил в университет, уехал, а молчание мужа, прежде ничего не значившее, теперь, когда Марта украдкой отвечала на него сочувственными взглядами, становилось силой. Роза по-прежнему держала бразды правления в своих руках, последнее слово всегда было за ней, и никто не пытался сопротивляться. Но теперь ей приходилось управлять единомышленниками, Адамом и Тусей, их было двое, ее вынужденных подчиненных, а Роза одна должна была нести тяжкое бремя власти.

В возрасте семи лет Марта заболела дифтеритом. Адам потерял голову; одного ребенка уже унесла у него эта болезнь. Увидев в горле белые налеты и измерив девочке температуру, — ртутный столбик доходил до сорока, — он сразу побежал к Розе. Остановился перед ней, бледный, не мог выговорить ни слова, только умоляюще сложил руки, как перед всесильным божеством.

Из глубины своего черного мира Роза поглядела на него и сказала:

— Ну что ж — бог дал, бог и возьмет. Разве не так? А может быть, твою дочь он должен пощадить?

Адам посинел, сжал кулаки.

Ночью Роза не могла заснуть; разумеется, вызвали врача, и из соображений приличия она должна была присутствовать при визите. Не Адаму, а ей велел доктор держать ребенка, когда вводил сыворотку, ей велел он приготовить и наложить компресс. Каменно-холодная, Роза все распоряжения выполнила безукоризненно. Доктор был в восторге. Уходя, он сказал:

— При таком уходе ребенок не может не выздороветь. Ах, если бы все матери вели себя так спокойно и разумно!

Как только он ушел, Роза вернулась к себе и легла в постель. Она слышала, как в дальних комнатах поминутно скрипят двери, как ребенок стонет, как шепчутся Адам, Софи и служанка, разливают воду, роняют на пол разные предметы, и язвительно бормотала:

— Вот увидите, отправит-таки дорогой папочка свое чадо на тот свет. Ну и пусть, мне-то что до этого?

Она вертелась с боку на бок, негасила свет, все прислушивалась. Часы отсчитывали время, суматоха в доме не утихала. Наконец пробил час, когда ребенку надо было дать лекарство. Роза сорвалась с постели.

— Пойду, взгляну… Курам на смех… топчутся там, вздыхают, шумят, а толку ни на грош!

Она приоткрыла дверь… Девочка лежала навзничь, задыхалась. Адам и Софи сидели по обе стороны кровати и держали ребенка за руки, остолбенело вглядываясь в изменившееся личико; поодаль на полу спала служанка. А ребенок все хрипел, давился каждым вдохом, грудь его поднималась с жалобным подвыванием, жилы на шее вздулись. Роза пришла в сильнейшее возбуждение. Вот сидит Адам и перекачивает в больное тело свое беспомощное отчаяние, полагая, что так он помогает ребенку, спасает его. Розе страстно захотелось добавить еще и стыда к отчаянию мужа.

— Ну как? — вдруг спросила она. — Подействовало лекарство?

Адам вскочил на ноги.

— Лекарство, лекарство… Какое же это лекарство? Вы, мама, давали Тусеньке лекарство? — обратился он к теще.

Софи пожала плечами.

— Про лекарство мне ничего не говорили.

И тут Роза сказала:

— Жаль. Уже час назад чадо было дать дигиталис. Ведь у ребенка слабое сердце, без дигиталиса оно не выдержит такой температуры.

Адам застонал:

— Эля, миленькая, забыл! Говоришь, не выдержит? Боже, что я наделал! Может, еще не поздно? Где лекарство?

Все летело из дрожащих рук. Роза отняла у него пузырек, начала отсчитывать капли в стаканчик. «Раз, два… восемь… десять» — десять капель, довольно. И вдруг — вспышка страшного озарения: тройная доза могла бы убить дочь Адама! Сердце Марты, сжатое судорогой, остановилось бы навсегда как раз в ту минуту, когда отец казнил себя за упущение, — он ведь сам не помог сердцу бороться… Ах, и человек, который дал этому ребенку жизнь, стал бы виновником его смерти… Роза скажет: «Слишком поздно», и Адам похоронит свою дочь, жертву собственной нерадивости. Да, так будет справедливо. Так будет хорошо.

Роза наклонила пузырек, взболтала жидкость в стакане, подошла к больной… Отец и бабушка не сводили глаз с ее рук. Край стакана прикоснулся к губам, девочка отвернулась.

— Поддержите ее!

Подняли горячие подушки, беспомощную головку пригнули к стакану. Губы пошевелились. Одновременно приоткрылись глаза… И в них Роза увидела отблеск того бледного, потустороннего света, каким наполнены лунные ночи. Сквозь приоткрытые веки ребенка глядело на нее нечто великое, грозное и прекрасное, чужое людям и богу — тайна.

Роза уронила стакан.

— Не могу, не могу! — крикнула она. — Ничего не знаю, не могу!

Другую дозу отмерил Адам, подала Софи. Через несколько минут Роза пришла в себя, поднялась со стула, разбудила служанку.

— Не могу смотреть на такую бестолковщину. Уйдите все, я сама буду ухаживать за ребенком. — И с раздражением: — Непременно что-нибудь да забудут… А случись беда, никто и словом не попрекнет папулечку и бабулечку, все скажут: «Мать виновата, не уберегла».

Спустя два дня Марта начала поправляться. Доктор; выписывая новые рецепты, уговаривал Адама:

— Не нужно, голубчик, никакой сиделки. Мать спасла ребенка от смерти, не будем же ей мешать — пусть сама доведет его до окончательного выздоровления.


Тогда, после дифтерита, что-то изменилось в Розином отношении к Марте.

Роза стала бояться. Ей казалось, что все, весь этот чужой город (к тому времени они уже переехали в Польшу) следит за ее обращением с дочерью. Что соседи и прохожие проверяют, не обижен ли ребенок в этом доме, не запущен ли он беспомощной, неотесанной матерью, не имеющей понятия о воспитании. Началась беспрерывная муштровка: «Не сутулься», «Не гримасничай», «Не мни платье», «Вот пойдешь гулять, что скажут о тебе люди». В школе, сколько бы Марта ни получала пятерок, отличий, похвал, — Розе все было мало, Марта во всем должна была быть первой.

Присутствуя при экзаменах или каких-либо других публичных выступлениях дочери, Роза смотрела на нее сквозь лорнет, как на чужую. Ох, не так бывало с Владиком! Владика Роза щадила, дрожала за него, Владик должен был в будущем увести ее в другой мир, чудесно изменить ее жизнь. Она боялась причинить ему вред; учение, спорт — все было строго дозировано, чтобы, сохрани бог, не допустить перегрузки ценного инструмента освобождения.

От Марты Роза ничего для себя не ждала. Ни одной из тех минут радости, гордости, нежности, которые ей приносила улыбка Казика или какой-нибудь небрежный жест Владислава.

Марту часто при ней хвалили:

— Как красиво у вашей дочурки волосики вьются.

Или:

— Какое выразительное личико у этого ребенка.

Роза неуверенно поддакивала, щурила глаза и, приглядываясь издали к дочери, силилась вообразить себя кем-то совершенно посторонним, чтобы хоть так оценить очарование Туси. Утром она вставала чуть свет — проследить, чтобы девочка позавтракала и не опоздала в школу. После обеда часами корпела с ней над учебниками, во время каникул изводила ее бесконечными купаниями, кефирами, заставляла разговаривать по-французски, по-немецки, учила вязать, вышивать. Девочка буквально валилась с ног, усиленные оздоровительные мероприятия изматывали ее не меньше, чем учение. Но Роза была беспощадна.

— Это лень и истерия, — утверждала сна. — Не могу я потакать капризам. Кто, спрашивается, будет отвечать за ее воспитание? Мать, только мать. Выведу ее в люди, а там пусть отправляется хоть на край света. На ее благодарность я не рассчитываю.

Марта сохла от тоски по подружкам. Роза их к ней не подпускала. В парке она выискивала боковые аллейки, ходила с собственным складным стулом. При виде какой-нибудь маленькой фигурки, устремлявшейся к Марте с намерением вместе поиграть, Роза подзывала дочь к себе:

— Мартуся, поди сюда! Ты уже прочитала «Сhареrоn Rouge»[61]? А закладку вышила? Ладно, тогда вот тебе скакалка, попрыгай перед обедом, это полезно.

Адам пытался переубедить жену:

— А может, стоило бы Тусю записать в детский сад? Или пусть познакомится с соседскими детьми. Ей скучно без общества…

Роза взрывалась:

— Ах, «ей скучно»? Ну хорошо, пусть заражается паршой, лишаями, скарлатиной! Пусть учится вульгарным выражениям — тогда ей будет весело. Только уж я за это отвечать не стану. И спасать ее тоже больше не захочу!

Та же история повторилась в школе. Мартиных одноклассниц приглашали в дом один-единственный раз в году. Тогда Роза устраивала роскошный прием. Стол ломился под тяжестью тортов, фруктов, кремов, с мебели снимали чехлы, серебро сверкало, полы блестели. Праздник проводили по строго установленной программе. Гвоздем программы был обычно волшебный фонарь, затем декламировали стихи, час был отпущен на фанты, час на танцы и шарады, в промежутках освежались лимонадом и в восемь вечера расходились по домам. Роза ни на минуту не оставляла гостей.

— Что тебе эта рыжая шептала в углу? — допытывалась она потом у Марты.

Или:

— Что должны были означать эти глупые ужимки и это хихиканье во время контрданса?

Затем оказывалось, что все, кто был на приеме, плохо воспитаны, некрасивы, вообще очень испорченные девочки. Адам с большим трудом и после долгих переговоров получал разрешение на два-три ответных визита в течение зимы. Причем Марте никогда не позволяли оставаться до конца торжества, к ужину она должна была быть дома; за малейшее опоздание на нее обрушивались громы и молнии.

— Ты, может быть, вообще хочешь переселиться к своим подружкам? Пожалуйста, пожалуйста, хоть сейчас! И что тебя привело в такой восторг? Компотик из слив и сплетни? Не воображай, будто я пущу тебя на именины к этой твоей косоглазой Каролинке!

Когда Адам с упреком говорил ей, что Туся в отчаянии, Роза отвечала:

— Странный человек, почему ты толкаешь ее в эту яму? Так тебе не терпится ее погубить? Ничему хорошему люди ее не научат. Ты зарылся по уши в свои тетрадки и ничего не видишь, ничего не знаешь. А я знаю, я видела свет, я знаю жизнь, я все знаю!..

Возбужденная донельзя, она смотрела на мужа таким страшным, всепроникающим взглядом, что Адама тоже охватывал ужас перед мерзостью мира.

Так заботилась Роза о дочери Адама, ненавистном своем сокровище, которое она вырвала из когтей смерти.

Загрузка...