Марта, известная в стране певица, увидев Розу в семейном окружении, бледную, с примиренной улыбкой на губах, — Марта, хотя никто не сказал ей худого слова, чувствовала лютые угрызения совести. Она знала обычную причину материнских посещений: беспокойство о карьере примадонны. По утрам дочь должна была упражняться в пении. Поэтому она чуть не с порога начала оправдываться.
Мать, однако, посмотрела на нее с удивлением.
— Моя дорогая, — вздохнула Роза, — я пришла сегодня вовсе не для того, чтобы заставлять тебя петь. Я пришла по другому делу — по своему собственному.
Эти слова испугали Марту. Как? Значит, певческие успехи дочери перестали быть для Розы ее собственным делом? Значит, появились какие-то другие дела? Правда, ежедневный жестокий контроль — как будто Марта была маленькой безвольной девочкой, вечный наказ «От сих до сих, от сих до сих, и выучить так, чтобы в следующий раз не повторять той же ошибки», мог довести до белого каления. Но сколько бы Марта ни бунтовала, ничто не доставляло ей такого удовольствия, как радость матери по поводу ее успехов.
Она прильнула к Розе, хитря, стала уверять:
— Мамусик, это не отговорки, я правда охрипла. Ну не сердись, перед сном я сделаю себе ингаляцию, компресс, полоскание — все, что хочешь…
Роза обернулась к дочери, но та не увидела в ее глазах ни единой ответной искры. Марта беспомощно оглянулась на присутствующих. Все лица — как всегда, когда дело касалось Розы, — выражали растерянность и терпеливое ожидание.
— Мамусик, а может это ты на Збышека? — рискнула она затронуть щекотливую тему, стыдливо понизив голос. — Ты знаешь, он вспыльчив, но, поверь, он тебя очень любит.
Она взяла руку матери и поцеловала. И почувствовала как в ответ мать сжимает ее руку.
— Я знаю, — кивнула Роза. — Что с ребенка спрашивать, образуется со временем.
Ядвига подняла голову — она сидела, уткнувшись в журнал, — и быстро взглянула на мужа; такое отношение свекрови к внуку было предвестием чего-то необычного.
Владик, напротив, просиял.
— Тебе говорили, мама, — поспешил он воспользоваться случаем, — что Зузя начала учиться английскому?
— Очень хорошо, — с глубоким убеждением ответила мать. — Очень разумно со стороны Ядвиги. Я уже давно считаю, что она отлично воспитывает своих детей. Как бы играя, забавляясь, а вот каждый год приучает к чему-то новому. Именно так и нужно.
Адам вытащил платочек, покашливая от умиления. Ядвига залилась густым румянцем. Владик встал и начал напевать, чтобы не заметили, как он взволнован. Марта молчала.
— Ты, мама, как будто хочешь съездить к доктору Герхардту посоветоваться? — несмело спросила она.
Роза выпрямилась. Брови, как два темных крыла, разлетелись к вискам, ноздри точеного носа дрогнули.
— Да, — произнесла она с достоинством, — я поеду к Герхардту. Поеду. — И тут же снова наклонилась к дочери. — Как раз об этом я хотела с тобой поговорить, но ты, видно, не хотела.
Упрек прозвучал мягко, без гнева. Марта простонала:
— Ох, мамусик… Ну так давай поговорим! Если хочешь со мной одной, они выйдут.
Роза пожала плечами.
— Как хочешь… Владику я, собственно, уже все сказала.
Сын поднялся со стула, Роза протянула к нему руки.
— Поди сюда, Владик. Дай я тебя поцелую. Спасибо, дорогой. Благодарю тебя за то, что ты пришел. За все благодарю.
Она с нежностью глядела ему в глаза. Примиренная, человечная, далекая, как никогда. Они обнялись. Роза первая высвободилась из объятий, легонько оттолкнула сына и подозвала Ядвигу.
— Тебе тоже, Ядвиня, спасибо.
Придерживая обеими руками руку невестки, она крепко поцеловала ее в щеки. Ядвига, ошеломленная, пошла вслед за мужем к выходу. На пороге она еще приостановилась, услышав за собой голос свекрови — детски ясный, звенящий от сдерживаемого смеха:
— А если что дурное вспомнится — забудь… Я теперь уже знаю, что зла помнить не стоит.
Они быстро вышли, не смея оглянуться, едва дыша, — страшно было спугнуть эту внезапную доброту. Адам, семенивший за ними, говорил на ходу:
— Так ты похлопочи насчет паспорта, не откладывай, может, еще сегодня успеешь.
Договаривал он уже в передней, шепотом:
— Сами видите, доктор Герхардт имеет на нее большое влияние, этим нельзя пренебрегать, ведь она, даже когда только заговаривает о нем, сразу меняется, и при этом к лучшему… Вы не находите?
Марта уложила мать поудобнее, на ноги ей накинула плед. Сегодня в Розе было что-то, что смущало и тревожило больше, чем когда бы то ни было. И Марта, хотя была заинтригована, и не только словами, — сегодня даже голос у Розы звучал по-новому, — все оттягивала начало разговора, как бы предчувствуя недоброе. Эта новая тема — какие-то «другие дела» — скорее всего что-то о болезни… Дочь старалась предупредить дурное известие заботой о здоровье матери.
— Лежи спокойно, — говорила она. — Дай послушаю пульс… Кажется, очень неровный. Почему ты так лихорадочно дышишь? Ты лифтом подымалась? Наверно, бежала к трамваю сломя голову. А после завтрака забыла принять лекарство.
Она заботливо укрыла Розу, приотворила окно.
— Может, валерьянки?
Роза молчала. Она слушала Мартину воркотню, как слушают птичий щебет, который ни к чему не обязывает, потому что для человека он лишен смысла. Ее глаза помутнели, как бы подернулись пленкой, отчего взгляд стал еще более таинственным. Казалось, она отдыхала после неимоверного усилия, — счастливая достигнутым, сознающая свою власть, наконец-то удовлетворенная и успокоенная.
Она улыбнулась дочери из своей блаженной дали. Спросила:
— Почему ты не попробуешь причесаться на косой пробор? Ты выглядишь слишком сурово. А у тебя такие пушистые волосы…
Марта покраснела. Еще ни разу — с тех пор, как она была признана «своей», — мать не упоминала о ее наружности. Слишком часто пресловутый «подбородок клинышком» был предметом критических замечаний, слишком много жестоких слов было сказано в свое время по поводу ее манеры двигаться, улыбаться и вести себя, чтобы можно было сбросить все это со счета или понимать как-нибудь по-другому. А с тех пор, как Марта под началом матери превратилась в некое воплощение артистических возможностей, особенности ее наружности вообще потеряли самостоятельное значение. Разумеется, они обсуждались, но единственно с точки зрения сценического или эстрадного эффекта. Щурясь, Роза приглядывалась к дочери и могла, оторвав от общества в самый интересный момент, подозвать ее к себе, чтобы шепнуть ей:
— Следи за собой, ради бога, не растягивай так рот от уха до уха. Как это будет выглядеть на эстраде?
Отношение к туалетам было чисто деловое. Роза давала отличные советы и строго спрашивала с портных, не допуская ни малейшей недоделки или отклонения от фасона, но никогда они с Мартой не разговаривали о тряпках с таким теплым взаимопониманием, с таким вкусом, как пани Кася со своими дочерьми.
— Да? — смущенно пробормотала Марта. — Ты считаешь, что было бы лучше с пробором на боку?
Роза вынула из сумочки гребешок, сбросила с себя плед, села и притянула к себе Марту.
— Подожди, сейчас попробуем.
Она зачесала ей волосы назад, переменила пробор, несколькими движениями придала голове совершенно другой характер.
— Посмотри, — сказала она, подставляя дочери зеркальце. — Вот твоя прическа. У тебя, как и у твоего отца, слева такой уголок у пробора, и это тебе идет. Это… да, это красиво.
Роза отложила зеркальце. Затем, задумчиво глядя в окно, спросила:
— Целовал тебя кто-нибудь в этот уголок?
Марта сглотнула слюну и не ответила. Роза, с гребешком в руке, поглощенная какими-то необычными мыслями, не выглядела теперь больной, никому ничем не угрожала. Но у Марты забилось сердце.
Ничего не поделаешь! Марта вдруг поняла, что разговор о «других делах» — начался. И что какая-то полоса ее жизни — кончилась.
Она еще попыталась обратить все в шутку, заставила себя рассмеяться:
— Уж не подозреваешь ли ты, что у меня роман?
В эту минуту заскрежетал ключ в замке и послышались крики Збышека:
— Отец, отец!..
Роза с непроницаемым лицом прижала палец к губам:
— Приходи после обеда ко мне. Тогда поговорим.
Сабина гремела посудой, ее мощный топот сотрясал половицы, из столовой доносился запах жареного картофеля.
— Что у вас сегодня? Жаркое с картошечкой? — спросила Роза, внезапно оживившись.
Марта вскочила на ноги.
— Мамусенька, милая, ты только не отказывайся, пожалуйста, пообедай с нами! Сейчас я позвоню Стравским, чтобы тебя не ждали.
Вместо ответа мать поднялась и подошла к зеркалу. С выражением достоинства на лице она поправила волосы, платье, напудрилась и надушилась. Только после этого, очевидно, решив, что она готова к своей роли, Роза выразила согласие пообедать у дочери.
В столовой уже вертелись вокруг стола Адам, Павел и Збышек. Приход Розы явно произвел впечатление. Збышек выпятил грудь, начал посвистывать, Адам зажмурился, точно на него дохнуло сквозняком, Павел оттопырил губы. Роза первым делом подошла к зятю.
— Добрый день, — сказала она с улыбкой. Не с той царственной, ошеломляющей, — со стыдливой. — Извини, пожалуйста, за вторжение; это Туся заставила меня остаться. На нее, милый, сердись за самовольство…
Павел онемел. Никогда теща с ним так не разговаривала. А он никогда не мог понять, почему Роза, которой он был искренне благодарен за то, что она поощряла его притязания на Марту и даже торопила со свадьбой, — почему, едва он вошел в семью, она совершенно перестала с ним считаться. Этот мягкий человек чувствуя, что на него смотрят как на ничтожество, в присутствии Розы становился забиякой, — начинал шуметь, грубить, сыпать безвкусными шуточками. Когда Роза при нем распоряжалась временем, силами и чувствами Марты, расстраивая семейные планы и уязвляя его мужское самолюбие, Павел превращался в подобие назойливого шмеля, которого и прогнать нельзя, и невозможно не слышать. Роза прикладывала к глазам лорнет и глядела на него издали, всем своим видом выражая отвращение. Тут он впадал в такое бешенство, что, боясь самого себя, спешил покинуть поле боя.
Теперь он только было приготовился — просто так на всякий случай, — показать теще, кто тут хозяин, как она обезоружила его этой своей несмелой улыбкой. Грозно надутые губы опали, Павел развел руками, засуетился:
— Да что вы! Просим, просим.
Он придвинул Розе кресло, вызвал звонком Сабину, затем сам сел, ослабев от напрасного волнения. Вскоре все заняли свои места и молча ждали, что будет дальше. Сабина, увидев Розу, вздрогнула, из салатницы на скатерть пролилось немного сметаны, у Марты сделалось встревоженное лицо, Адам опустил глаза. А Роза схватила нож, проворно сняла со скатерти белую каплю и стряхнула ее на поднос, после чего посмотрела на Сабину, как бы прося одобрения. Збышек рассмеялся.
— А я всегда слизываю…
Адам начал покашливать, даже Павел поглядел на сына с неудовольствием. Марта прикрикнула на него:
— Сиди тихо! Что за глупые шутки.
Роза повернулась к внуку и мечтательно произнесла:
— Да? Ты слизываешь? А я… помню, я целый месяц облизывалась, глядя на банку с икрой…
Все оживились, зазвенели приборами. Збышек взвизгнул:
— Ой, бабушка лизала банки…
Роза между тем продолжала:
— Да, мой милый, не по вкусу пришлась мне варшавская еда… В Таганроге, у бабки Анастазии — дед мой в ссылке неплохо зарабатывал врачебной практикой и на эти деньги купил большую усадьбу под Таганрогом — у нас всего было вдоволь. Она литвинка была, бабушка, стряпуха первоклассная, и каких только лакомств не готовила: засахаренную айву, сушеные абрикосы с миндалем вместо косточек, киевские фрукты… В школу Рузя возила в ковровой сумке такой завтрак, что теперь просто трудно поверить: намазанные маслом белые булочки, с осетриной, с семгой, с лососиной. Виноград — фунтами, дыни, кукурузное печенье… А приехала сюда: на обед — кусок мяса или порция рубца, на завтрак — бутерброд с тоненьким ломтиком колбасы. Идем, бывало, с подругой из консерватории, вдруг стоп — баба с корзиной; купим на десять грошей слив; вот тебе и удовольствие на целых полдня, каждую сливину по четверть часа обсасываешь, косточки выплевываешь на тротуар… А в воскресенье Луиза сводит тебя в Лазенки и в награду за хорошее поведение купит печатный пряник. Ах, и вот однажды возвращался из своего полка в Варшаву солдатик — оттуда, из-под самого Таганрога. Отец дал ему для меня посылку. Слышу, кто-то стучит, открываю, гляжу: солдат. Он мне: «Вы такая-то и такая-то? Я вам гостинец привез». Открывает деревянный сундучок и подает сверток: жестяная банка икры и халвы турецкой с цукатом огромный такой ком… Ах, хватаю я эту жестянку… а потом на шею ему бросилась, солдатику. Плачу, целую. «Ты оттуда, ты правда оттуда?» И тут входит Луиза. Как дернула она меня! «Tu es folle, tu oublies ta pudeur, Eveline? Un moujik, un russe, un homme etranger!»![66]. Я тогда взбунтовалась. Закричала: «Не russe и не etranger! Да и все равно, пусть хоть сам черт, он и так мне ближе, чем вы, тетя, потому что он приехал из города, где я была счастлива!» За это я должна была выучить наизусть «Гробницу Агамемнона»[67]. Халву я съела быстро, а икру не трогала, наверно, с месяц. Мне казалось, что, пока у меня полная банка, — весь Таганрог со мной. И этот парк у моря, ночи, когда не можешь спать не только от жары и запаха акаций, но и от радости, от сознания, что завтра снова будет жаркий день и ночь, пахнущая акациями. И эта суровая зима со мной, сани с тройкой лошадей под сетчатыми попонами, вечера в бабушкиной пекарне, когда мама с Юлей в клубе, а малороссийские девки, раскрасневшиеся от огня, хором поют песни и по морозным узорам на окне ворожат мне, письма сулят, деньги и красивого, кровь с молоком, молодца… Особенно хотелось мне открыть банку по пятницам. Обед у Луизы постный: селедка и картофель в мундире. Икра так и пахнет. Бывало, выскочу под каким-нибудь предлогом из-за стола, возьму банку, пооблизываюсь, потом, с горящими щеками и с комком в горле, иду назад. Через месяц не выдержала. Открываю, а тут кислятиной ударило в нос. Банка стояла в шкафу — испортилась икра. Вот так-то, и не побаловала себя, и Таганрог в Варшаву не удалось перенести.
Збышек торжествующе воскликнул:
— Совсем как про того скупого: «Спрятал яблочко в сундучок, а съел то яблочко червячок». Ты, бабушка, нехорошо поступила.
Марта бросила мальчику укоризненный взгляд. Но Роза только вздохнула.
— Знаю, миленький, что нехорошо, еще как знаю! Вся моя жизнь была такая же глупая, как эта история с икрой. Себя замучила и цели не достигла. А все из-за того, что упорствовала в неразумной тоске.
Она отложила ложку, задумалась. Домашние ежились, словно от холода. Они не узнавали Розу. Какими суровыми словами осудила она перед внуком свою жизнь, которую они привыкли оправдывать и возвеличивать. Особенно огорчился Адам.
— Почему ты так несправедлива к себе, Элюша? — сказал он. — Каких таких целей ты не достигла? Вырастила, слава богу, детей, помогла им стать людьми, да незаурядными. И все собственными силами и в трудных условиях.
Роза рассмеялась.
— Добрая ты душа, а помогла ли? Может, скорее, мешала им быть людьми? Говоришь, незаурядными. Вот это-то и жалко. Человек не создан для одиночества. Так зачем обязательно и выбиваться из ряда вон? Эх, блажь все это…
Павел так заслушался, что перестал есть, только хлопал глазами, расплываясь в улыбке. Узнав, что в гостиной лежит едва оправившаяся от нервного припадка Роза, что вызывали Владика и обсуждается поездка к доктору Герхардту, он грохнул подвернувшимся под руку стулом и рявкнул:
— И не подумаю волноваться из-за какой-то истерии! Пусть Сабина немедленно подает обед.
Когда Адам, выскользнув из-за портьеры, подошел к нему и удрученно проговорил:
— Жене что-то нездоровится, мы с Владиславом так испугались, — Павел отрезал, твердо глядя на тестя:
— Это, отец, застарелая болезнь. Раньше надо было думать о леченье, лет сорок тому назад. Теперь уже поздно браться за палку…
Между тем Роза, появившись в столовой, вела себя удивительно спокойно, больше того, — со смирением кающейся грешницы. Павел охотно изломал бы вышеупомянутую палку о собственную спину.
Принесли жаркое. Збышек, обожавший бифштексы, придвинул свою тарелку.
— Мама, мне с лучком!
Павел испепелил сына взглядом.
— Ты чего первый? А бабушка? А гостья?
Марта беспомощно затрепыхалась. Но Роза положила свою большую смуглую руку зятю на плечо.
— Успокойся, Павел. Ведь это ребенок, и он проголодался. Да и какая я гостья? Стыдно бы мне было в этом доме считаться гостьей.
Сказав это, она взяла себе салата.
— Ах, подожди, — воскликнула дочь, — ведь у нас салат с уксусом. Извини, пожалуйста, я сию минуту велю Сабине приготовить для тебя с лимоном.
Мать силой удержала ее на стуле.
— Сиди, не мельтешись, ничего со мной не станется, если съем один раз с уксусом.
У Марты задрожали губы. Роза, которая своей несправедливостью, ненавистью, унижениями заставила ее пролить столько слез, теперь побуждала к слезам — добротой. И эти подступавшие к горлу слезы были самые болезненные. Марта молча прижалась щекой к руке матери. Зато Павел, недолго думая, выскочил из-за стола и подбежал к буфету.
— Ну, если маме не вредит уксус, может, хлебнем красненького? По такому достойному случаю, а?
Он достал из буфета бутылку и бокалы. Обрадованный возможностью выйти из своего столбняка и заглушить голос раскаяния деятельным изъявлением симпатии, он звенел стеклом, вывинчивал пробку, сопел, что-то опрокидывал, словом, вел себя с усердием услужливого медведя. Тут вмешался Адам:
— Нет, Элюша, уж этого тебе никак нельзя. Что ты? Час назад сердце колотилось так, что на расстоянии было слышно, и вдруг вино…
Роза улыбнулась ему, выглядывая из-за спины зятя. На этот раз ее улыбка не была ни царственной, ни стыдливой: это была улыбка молодой женщины.
— Нельзя? Неправда, Адам, как раз наоборот, положено! Вы знаете, что написано в мемуарах одного легионера про моего деда, бонапартиста? Своими глазами читала в библиотеке. «Отважен, как лев. Удивительно стойко переносит боль! Чинов же выше капитанского не достиг, ибо, хотя был одним из самых храбрых офицеров, имел чрезмерную приверженность к вину и знался с простонародием». Чины? Чины счастья не дают! Дед в каких только странах, в каких переделках не перебывал, попивал себе в веселье духа, на боль не обращал внимания и дожил до восьмидесяти лет. А я… И не пила, и не якшалась с простым народом… Правда: кому поклялась в верности, тому была верна. И в трусости меня тоже никогда не упрекали. Но вот умела ли я сопротивляться боли? Наливай, Павличек, наливай! Чинов я и так себе не выслужу, зато, может, стану покрепче духом.
Роза взяла бокал, подняла, в ее глазах вспыхнул красный отблеск вина.
— Здоровье моего деда и его простонародной компании!
Она выпила залпом. Збышек захлопал в ладоши. Он уже некоторое время приглядывался к бабушке с восхищением, а теперь его восторг достиг предела.
— Бабуля, я тоже хочу выпить за этого дедушку, раз он такой молодец! Бабуля, попроси папу, за легионера, наверно, можно!
Роза живо повернулась на стуле.
— Павел, милый, сделай это для меня, кто знает, когда я снова буду у вас на обеде, — налей Збышеку! Пусть выпьет за прадеда, ей-богу, стоит!
Збышек соскочил со своего места, Павел, возбужденный донельзя, совершенно забыл о приличиях, хохотал утробным басом, сделал вид, будто прячет бутылку, однако не выдержал, тут же плеснул сыну бургундского и поспешил долить остальным.
Адам корчился, как на каленых углях.
— Эля, перестань! Эля…
Роза шутливо отмахнулась. Збышек уже протягивал ей свою рюмку.
— Со мной, бабуля.
Чокнулись. Роза прошептала:
— Мальчик мой, я тебя обидела сегодня, прости.
Она поцеловала внука, затем немного отстранилась от него и, щуря глаза, задумчиво произнесла:
— Откуда я взяла, будто он похож на еврея? Глупости. Ну, а если даже и похож? Подумаешь, важность. Ох, убедилась я, давно убедилась, какая ерунда все эти различия.
На этой мысли она застыла. Адам и Марта с тревогой переглянулись. Роза, кроткая, лишенная обычного высокомерия, раскрасневшаяся от вина, ищущая со всеми мира, пугала их. Когда она говорила в гостиной о великой перемене, которая с ней произошла, Адам не принял этих слов всерьез. Сколько раз в течение их совместной жизни она заявляла, что «все кончено», что «больше ни одного дня», укладывала сундуки, писала завещание, даже уезжала… Стоило ли придавать значение какой-то неуловимой внутренней перемене, ничем не угрожавшей привычным порядкам, если даже реальные факты оказывались дымом без огня. Если отъезды, завещания, угрозы кончались обычно слезами, то уж наверное, полагал Адам, развеется без следа эта воображаемая таинственная перемена. «Лишь бы своими фантазиями Эвелина не расстроила себе нервы и сердце» — вот что его заботило. Но поведение жены во время обеда свидетельствовало, что по какой-то причине она действительно стала другим человеком. И Адам, который за сорок с лишним лет убедился, что ни жесточайшие житейские бури, ни терпеливейшее обращение к разуму, ни естественнейшие человеческие привычки не смогли поколебать этот неукротимый характер, испугался силы, так внезапно обратившей Розу на путь всепрощения.
«Что это может быть? — гадал он. — Предчувствие смерти? Но она не раз болела, и не только с богом — с людьми не желала примириться… Может, бог внял моим молитвам и сам воззвал к ней, принуждает ее склониться перед ним?»
— Эля, — обратился он к жене. — Вчера было воскресенье. Ты не сходила на молебен в тот костел — помнишь, я тебе рассказывал, — где такой мудрый исповедник?
Роза подняла на мужа глаза… Видно было, что она с трудом отрывается от какого-то бесконечно милого ей видения.
— Что ты говоришь, Адам? На молебен… Нет, не ходила. А к чему мне молебен и исповедник? Я и дома — вчера, позавчера… да, с субботы, с пяти часов дня, — сижу, а в душе у меня — органная музыка, подлинное богослужение… Правда, правда!
Она обвела присутствующих изумленным взглядом.
— Ну и что тут делать господу богу? С тем, что у меня на душе, и так нельзя грешить. А если согрешишь, вот как я сегодня, недостойная, согрешила гневом (сразу-то себя не переломишь), — такая после этого боль, такое раскаяние… Руки и ноги хотелось бы целовать и просить: забудьте, это в последний раз! Последний.
Марту задели эти слова: «В последний раз» — слишком серьезны они были, слишком ко многому обязывали. А Роза тем временем принялась за жаркое, отправляла в рот, надевая один за другим на вилку, кусочки мяса и овощей, с аппетитом прожевывала, заедала хлебом.
— Ваша Сабина стала отлично готовить. Не каждый так поджарит бифштекс. Это что, филейная часть или от костреца? И картошечка замечательная… Такая кухарка — это просто клад.
Снова у всех отлегло от души, снова Павел подлил вина, Збышек запрыгал на стуле, Адам вздохнул. Марта решилась пошутить:
— Признайся, мама, это ты под влиянием Боя1[68] рассказала такое о прадедушке, тебе тоже захотелось свергнуть кого-то с пьедестала. А мне вот не хочется верить, что мой прадед был пьянчугой… Боже, боже, бронзовый командор моего детства! Сколько же Владик рассказывал мне о его подвигах!
Роза сделала изрядный глоток, отставила бокал, затем оперлась подбородком на сплетенные руки, опустила глаза… Помолчав, она ответила без улыбки:
— Не называй его пьянчугой. Он свое сделал. Правда, полковником он не стал, но был великим воином. Не о чинах же мечтал прадед, когда покидал родину… Мечтал о своем Наполеоне, чтобы идти за ним до последнего вздоха, — и шел. А может: будь он трезвым, так далеко и не зашел бы? Как и я не далеко зашла со своей музыкой…
Роза открыла и закрыла рот точно хотела что-то добавить, но не находила нужных слов. Наконец она проговорила:
— Другое дело, что те, кто писали эти мемуары, не обо всем написали. Не только вино мешало ему продвигаться по службе. Дед пил, но пил он лишь до тех пор, пока ее не встретил.
Марта так вся и потянулась к матери:
— Что это значит? Кого не встретил?
Роза подняла голову, с беспокойством поглядела на Збышека:
— Сходи, дитя мое, на кухню, принеси мне стакан воды.
Мальчик побежал, а Роза шепотом, с выражением ужаса на лице, стала объяснять:
— Пока он не встретил Инесс. Это было в Испании… Но она была креолка. Вот что значит «знался с простонародьем» — то, что шляхтич, офицер, женился на креолке! Да, да, в вашей прабабке текла негритянская кровь. Но дед, когда женился на креолке, он и пить перестал, и еще бодрей, еще охотней следовал за императором, зная, что любимая рядом.
Вернулся Збышек с водой. Роза смочила губы, глубоко вздохнула и вдруг воскликнула, блестя глазами:
— А как же! Как еще можно добиться чего-то значительного? Научиться терпеть? Привыкнуть к боли? Только теперь я понимаю, почему я не стала большой артисткой. Потому что замкнулась в ожесточении, из-за ослиного своего упрямства не поладила с жизнью!
Подали десерт. Марта нахваливала:
— Очень хороший кекс, мамусик, попробуй.
Роза попробовала.
— Ах, чудный, чудный! Дай еще кусочек. Боже, какая я лакомка, прямо стыдно. А ведь точь-в-точь такое же тесто я ела знаешь у кого? — у Манюты Псарулаки в Таганроге… У той гречанки… Ну скажи сама, откуда у них английский кекс?
Она удивилась, задумалась, перестала есть. Лицо у нее густо покраснело, на шее вздулись артерии.
— Не могу, — прошептала Роза. — Уф, жарко! Как смешно, что я этих людей, давным-давно забытых (Людей? Для меня это куклы моего детства. Манюта…), — я их вижу так ясно, как будто мы вчера расстались.
Она откинулась на спинку кресла.
— Весь день сегодня я вижу вещи, места, события, давно минувшие… Что это значит? Почему это вдруг возвращается ко мне?
С минуту она размышляла, нахмурившись. Затем снова посветлела.
— Ах, знаю! Так бывает перед дорогой: ведь я еду в Кенигсберг. Всегда в таких случаях невольно рассчитываешься с прошлым… Кстати, Адам, о расчетах: пожалуйста, сегодня выпьем кофе у меня, сейчас пойдем и сразу подсчитаем, кто сколько кому должен. Уезжая, я люблю оставлять свои дела в порядке.
Роза поднялась из-за стола.
— Нет, нет, мама, — пыталась остановить ее Марта, — посиди еще немного, нельзя же сразу после еды. Лучше пойдем ко мне в комнату, полежишь, отдохнешь.
— А я бабушке что-то покажу! Ты видела, бабушка, «Брата дьявола»? Пойдем, пойдем, я все тебе покажу — подскочил к Розе Збышек.
— Тише, ты, брат дьявола, — шикнул на него Павел. — А может, вы, мама, с нами выпьете кофе?
Адам отодвинул от себя компот, но не вставал. Его глаза выражали блаженство, однако губы кривились от страха; сцена, которую он наблюдал, — образ дружной, счастливой семьи с Розой в центре, в качестве предмета всеобщего обожания, — была, казалось ему, слишком прекрасна, чтобы вдруг не исчезнуть или не превратиться в какое-нибудь неприличное зрелище. Ему ужасно хотелось уговорить жену остаться, и в то же время он спрашивал себя, не окажутся ли эти уговоры пресловутой каплей, переполняющей чашу, и следует ли в таком случае злоупотреблять Розиной уступчивостью? Между тем жена, по-прежнему приветливая, протягивала зятю руку.
— Нет уж, пойду я, Павел. Очень мне с вами хорошо, но не задерживайте меня. Ведь я собираюсь в дорогу. У меня, собственно, уже совсем мало времени.
Адам рискнул.
— Не думаю, Эля, чтобы Владику удалось так быстро оформить поездку. Может, останешься еще на четверть часика? Хорошо здесь…
Роза нервно повернулась, как бы порываясь бежать, как бы испугавшись, что ее тут задержат силой, а она тем временем упустит какую-то неповторимую возможность. Марта подошла к ней. Роза истерически крикнула:
— Я пойду, пойду! Пусти меня, неужели ты не понимаешь, что мне нельзя терять ни минуты!
Шумя шелками, она выбежала в переднюю, стала повязывать вуаль; издали было видно, как дрожат ее руки. Все гурьбой поспешили за ней. Когда Роза увидела рядом с собой Павла, подающего ей пальто, Збышека с лисой в руках и Адама в шарфике, она опустила руки и глубоко вздохнула. Казалось, она приходит в себя после кошмарного сна. Уже со своей новой, стыдливой улыбкой, она, надевая пальто, проговорила вполголоса:
— Павел, пусть Марта еще сегодня зайдет ко мне, можно? Пожалуйста, я прошу тебя об этом.
На пороге с той же улыбкой поклонилась каждому в отдельности и вышла, тяжело дыша. За ней — Адам, как медлительный слуга.
Когда внизу хлопнула дверь, Марта разразилась рыданиями.
— О, боже, что с ней случилось? — всхлипывала она. — Я вся дрожу, я не вынесу этого.
Павел со злостью топнул ногой.
— Неужели в этом доме невозможно обойтись без истерик? Раз в жизни мать решила быть разумной, милой, нормальной женщиной, так теперь ты сходишь с ума. В чем дело? Тебя беспокоит ее здоровье? А ты видела, как она ела! Как… пила! Ей-богу, это же чудо — такой аппетит у старушки.
Марта смолкла, с недоумением поглядела на мужа.
— Что такое? У какой старушки?
Тот хлопнул себя по бедру.
— Тысяча и одна ночь, честное слово! Ты на самом деле ничего не соображаешь. Я, кажется, ясно говорю: молодые могли бы позавидовать аппетиту, темпераменту и здоровью твоей матери… Ну, успокойся, успокойся, Тусенька! Постыдилась бы, такая большая девочка…
Он хотел обнять жену, та отстранилась, сухо сказала:
— Моя мать не старушка. — И вдруг снова расплакалась. — И куда она спешит? Куда спешит?