Глава 2

Шурка

— Так мне позвонить папе? — повторила она с той же ухмылкой, будто я до этого просто стоял и дышал ей в лицо ради тренировки легких, а не разложил по полкам ее насквозь тухлую манеру вести себя, как будто у нее под ногами не тротуар, а дорожка с ее именем. Она сказала это с ленцой, будто бросила монетку в колодец, не рассчитывая ни на эхо, ни на обратную подачу, и вот в этот момент, когда у меня уже сорвало мысленно предохранитель, Демин дернул меня за рукав так, как будто ловил за край ямы. Оттолкнул чуть вбок и влез между нами, улыбаясь ей своей дежурной, вежливо-холодной, зубной пастой.

— Это ни к чему, Алина Андреевна, — проговорил он слишком быстро, слишком спокойно, уже в том тоне, в каком говорят не человеку, а бомбе. — Мы уже уезжаем. Извините за доставленные неудобства.

Я чувствовал, как меня выворачивает изнутри, как у меня не просто глаз — все лицо дергается, потому что меня в этот момент держали не за плечо, а за ярость. А она, сука, стояла и смотрела на меня, закусив губу, будто я был не мент, а анекдот с опозданием. Прожигала глазами, как будто только ради этого и тормозила свою чертову машину. Улыбалась, не по-женски — по-хищному, как кобра, которой не терпится проверить, есть ли у тебя антидот.

— Хорошей дороги, — добавил Демин с той же пластиковой улыбкой, с какой я иногда оформляю труп в подъезде, и повернувшись ко мне, метнул взгляд, в котором было все: страх, мольба, угроза и ненависть — только заткнись, брат, только не сейчас, не здесь, не с ней.

Кивнул на машину. Словно выгонял меня с поля. Словно я уже проиграл.

Я плюнул в сторону, не в нее — рядом, чтобы знала, где я держу грань. Разворачиваясь, выдохнул почти сквозь зубы, не громко, но чтоб было слышно:

— Блондинка отмороженная.

И только я шагнул, как за спиной — короткий вдох и этот визг:

— Что ты там сказал, мусорок?!

Резко, зло, с интонацией той, у кого забрали игрушку, к которой привыкли все целовать руки. Я застыл, как вкопанный, медленно обернулся и посмотрел на Демина, а он уже махал головой, как сумасшедший, как будто пытался отогнать чуму руками. Нет, мол. Не лезь. Не надо. Замни. Уедем. Забудем.

Нихрена. Эта сука достала меня уже до такого состояния, что у меня не кулак сжимался — у меня сердце било, как ударная волна.

— Повтори, — говорю.

Она щурится. Спокойно, с нажимом:

— Мусор.

— Красиво, — говорю. — Уверенно. Пауза. — Слышно, что не первый раз. Не на улице училась. Домашняя школа, наверное. С акцентом.

Она держит взгляд. Ровно. С вызовом.

— У тебя проблемы с тем, как я выражаюсь?

Я усмехнулся. Без веселья. — Да нет, че. Выражайся. Только, когда говоришь «мусор» — не забывай, на чьих погонах ты выросла. Пауза. — И кто тебе в детстве объяснял, что форма — это просто одежда. А мусор — это те, кто не твой.

Она прищурилась.

— Я просто сказала, что думаю.

— Да ты не думала. Ты выплюнула. Потому что знала, что в другой обстановке за такое тебе бы ноги сложили и дверь закрыли. А тут — безопасно, форма перед тобой. Значит, можно вытереться. Только ты не заметила — форма тоже с характером. Не вся, конечно. Но эта — вот она.

Она молчит. Смотрит. Уже не дерзко. Плотно.

— Так что дальше будет не сцена, не допрос, не протокол. Просто ты закрываешь рот. И мы расходимся.

— Все? — спрашиваю, сухо, будто в себя.

Она ничего не ответила, смотрела на меня убийственным взглядом.

— Вот и славно, — выдыхаю. — Дуй. Пока язык цел.

Разворачиваюсь. Ухожу.

Хлопнул дверью, воздух в салоне стал густым, как перед ливнем, — тишина натянулась, как струна. Демин уже в машине, руки на руле, но взгляд — звериный, боковой, сдержанный ровно до секунды.

— Ты, блядь… — начал он, выдохнув, как будто копил внутри весь этот кипяток. — Ты вообще, мать твою, в себя веришь? Что ты только что устроил?! Сука, ты нас так подставил, что я ебанусь просто! Я ж тебе сказал — кто она! Сказал, Шура! А тебе похуй!

Я повернул голову. Медленно. Смотрел на него спокойно, с этой злой ясностью, которая приходит только когда уже поздно останавливаться.

— Я ее поставил на место. Сучка решила, что может кидаться на меня с «мусорком» — я ей дал понять, что не по адресу. Все. Просто поставил. Словом. Потому что такие, как она, кроме прямого взгляда, ничего не воспринимают.

— Да, она еще та сука, — выдохнул он, перебивая, — но ты, блядь, не можешь ТАК отвечать! Не можешь, Шура! Это не просто баба в тачке — это фамилия, это кабинет, это звонок, после которого у нас вылетают стекла и ксивы отбирают!

— Мне, плевать, Дем, — сказал я тихо, но так, что воздух в кабине дрогнул. — Я не собираюсь под каблук ложиться, если она с яйцами играет. Я ей не услужливый, не коврик, понял? Пусть она там, где у нее фамилия работает — рулит. А здесь — моя улица. Мой выезд. Моя форма. И если кто-то решил, что можно на ней потоптаться — пускай готовится, что в ответ прилетит. От меня.

Демин закрыл глаза, кулак ударил в руль — не от злобы, от бессилия.

— Ты себе подписал, сука, геморрой с жирной обводкой. И мне. И всему отделу.

— Пускай. Я лучше получу по башке за то, что в лицо ответил, чем стану тем, кто в ответ жует губу. Мы здесь не для того, чтобы подмигивать мажорам. Мы здесь, чтобы помнить — у нас тоже есть вес. Не погон — имя.

Он молчал. Уже не орал. А я смотрел вперед, знал: она запомнит. А если забудет — напомню. Еще раз. Без проблем.


— Шур, я за тебя если че, но не встревай в дерьмо, ты меня за собой тащишь, — сказал Демин, и в голосе у него уже не было злости, только усталость, такая, как после трех суток без сна и одной пули, что прошла мимо, но слишком близко. Он вытащил сигарету, щелкнул зажигалкой с натянутым равнодушием, затянулся так, как будто в табаке искал объяснение всему, что только что между нами прогремело, и усмехнулся не весело, а будто сам себя проклинал за то, что вообще повелся когда-то на эту работу, на форму, на честь, на все, что сейчас стало заложником одного женского голоса и моего характера.

— Как тебя с таким языком длинным взяли? — бросил он с ухмылкой, не злобной, а такой, будто между строк хотел сказать: «ты мне как брат, но ты — как граната, блядь, без чеки». А я уже утонул в своих воспоминаниях, в этой черной жижи, которая скопилась внутри и не выливается.

— Шур…?


Пять лет назад, 1990-й год.

Прошло два месяца с тех пор, как Леха за решеткой. Два месяца, как воздух стал тяжелее, а дни — одинаковее, будто время скатилось в жвачку, вонючую, грязную, растянутую до рвоты. Никто нас к нему не пускал. Мы стучались, просили, звонили — в ответ либо молчание, либо грязные взгляды с прищуром, как будто мы не друзья, а соучастники, сраные шавки, которые забыли, что место у мусорного бака. Всех все устраивало. Никто даже не притворялся, что слушает. Нас выгоняли, как псов, с проходной, с приемной, с улиц, где раньше нам кивали, а теперь плюют под ноги. И плевать было не им. Плевать стало нам. За это короткое вонючее время нас с пятерых осталось трое. Двое вылетели — один в мертвые, второй в зону. В оба случая — без обратного билета. Каждый день выжигал мозги как лампа в допросной, все хуже, все острее, как будто сама жизнь проверяла нас на вшивость, на глотку, на остатки яиц. Я потерял двух братьев. Не друзей, не просто своих — именно братьев. Людей, с которыми рос, с кем делили по последнему рублю, кто за тебя мог встать грудью, и кому ты сам готов был отдать легкое. Один — с ножом в печени, второй — с приговором на пятнадцать мать его лет. Пятнадцать. Пока он там, я здесь. И я не знаю, когда мы снова встретимся, и встретимся ли вообще. Нас теперь считают мусором. Не в форме, не по профессии — по факту. Грязью. Сучьими друзьями. Лузерами. Отбросами. Мы, блядь, для всех теперь "те самые", за кем остаются следы крови и строка в газете. И знаешь что? Пошли они все нахуй. Со своими мнениями, взглядами, осуждением и страхами. Мы все еще стоим. А они — прячутся. Мы встретились с Серым и Костяном, как раньше, как в добрые дохуя плохие времена. Сидели во дворе, напротив сараев, где когда-то курили по первому, где были пацанами, а не теми, кем нас теперь зовут. Сгоревшее небо, воздух с гарью, бетон под жопой холодный, как чувство внутри.

— Как там батя, Шурка? — спросил Костян, щурясь, как от боли, хотя спрашивал по-человечески, без жалости. — Все по-старому, — процедил я сквозь зубы, затянувшись, — ничерта он не завязал, под диваном бутылки валяются, паленая дрянь, от которой стены пахнут гнилью. — А где он бабки на это берет? — вспылил Серый, выпрямившись. — У Толика, — буркнул я. — Сучий сын, по ночам с киоска ворует, приносит в гараж, батю моего зовет как собутыльника. Прям как в гости. Только вместо закуски — запах ссанья и плесени. — Так мудака надо на место ставить, — сказал Костян и плюнул в сторону, — без логова оставить, чтоб некуда было ни бухло притащить, ни бате морду в стакане утопить. Я зыркнул на него, не поняв, откуда такой план. — Сарай его где? — жестко, без шуток, спросил он. Я посмотрел, прищурился. И ухмыльнулся. Что-то в этой идее зашевелилось. Что-то правильное. Не по закону, но по совести. А совесть у нас — не в книжках. Она в поступках. И иногда, чтоб остаться человеком, надо дать кому-то обосраться. И сейчас это был именно тот случай.

Мы легко нашли сарай этого ублюдка. Толик, блядь, не отличался умом или инстинктом самосохранения — все как у настоящего ссыкуна: дешевый замок, дырявый шифер, и жирная уверенность в том, что раз ментура его не трогает, то и все остальные обойдут. Только он забыл, что есть такие, как мы. Мы не ходим в форме, мы не пишем рапорты, мы не подаем заявления. Мы просто знаем, когда настало время выровнять баланс. На улице темнело, как будто сама ночь знала, что сегодня будет жарко. Мы с Костяном и Серым шли молча, без лишнего шума, как умеют идти только те, кто давно не верит в закон, но еще не окончательно плевал на справедливость. Ветер гонял пыль по асфальту, воняло гарью, как будто город сам начал гнить изнутри. Мы подошли к сараю, как к вражеской территории, без страха, но с уважением к делу — не в первый раз, не из баловства, а потому что так надо. Серый вынул из рюкзака бутылку — бензин и тряпка внутри, как в кино, только в кино никто потом не несет это в себе всю жизнь. Мы подожгли фитиль, и он полыхнул, как будто сам сарай захотел сгореть, как будто устал вонять и принимать в себя ворованное. Огонь пошел по доскам быстро, с хрустом, как по сухим нервам. Стены застонали, будто в них было что-то живое, что знало, что сейчас конец. Костян выдохнул:

— Ну все, Толян, ебана твоя хата. И справедливо, сука.

Я только кивнул, капюшон накинул, глаза в темноту. Адреналин в груди, как будто сердце переходит на сиреневый режим. Серый хохотнул — коротко, зло, с таким звуком, который обычно бывает перед дракой.

— Шур, ну красиво же, а?

Я усмехнулся.

— Вопрос не в красоте, брат, а чтоб знал, сука, где жить не надо. Только я не успел докурить, как услышал знакомый вой. Мигалки. Близко. Очень близко. Как будто их сюда притянула сама справедливость, чтоб проверить — кто мы, ангелы мщения или просто обиженные пацаны. Свет ударил по доскам, уже горящим, как церковные свечки на похоронах. Мы все переглянулись. Без слов. Все было решено заранее. Разбегаемся. Кто куда, чтоб не палиться. Капюшоны на глазах, кроссы по гравию, дыхание рваное, в груди молот — не от страха, от силы, которая вот-вот прорвется через кожу. Мы не оглянулись. Ни разу. Ни к сараю, ни к друг другу. Так договорено. Так правильно. Так выживают те, у кого за спиной не страховка, а память. И пускай мы — не герои, пускай нас потом будут называть как угодно, но в тот вечер, под гудок сирены и треск досок, мы вернули себе уважение. А Толик — пускай теперь пьет на пепле. Если найдет

Загрузка...