Кассия отцвела, на смену ей запахло жасмином, да так навязчиво и медово, что Дами избегала трапезничать с той стороны особняка, где разносился дурман кустарников, приманивающий насекомых, так и вьющихся над распахнутыми лепестками со сладкой сердцевиной. Жужжание их не раздражало, но настораживало близостью этих самых летающих созданий, отбиваться от которых мало удовольствия. Зачатое в чреве дитя пока носилось незаметно, и плохого самочувствия почти не случалось, но обострённое восприятие запахов и звуков настигало моментами, и нос спешилось спрятать подальше от резких и досужих благоуханий, а уши увести от громкого, шумного, мешающего.
Дами с Фэй, в истоме, обмахивались бамбуковыми веерочками, расписанными цаплями и грустными ветвями ив; горизонт, накалённый и выпуклый под солнцем, был пыльный и песочный, но зато воздух не наполнился ничем, кроме тенистой духоты и влаги от политой зелени под балконом. Запах земли и сырой почвы Дами нравился, и это — привязанность к прежде не замечаемому, она понимала, тоже было признаком беременности.
Служанки уносили опустошённые стаканы, когда одна из них вошла, чтобы оповестить:
— Госпожа Лау, господин зовёт вас, чтобы приветствовать гостя.
— А кто приехал? — лениво повернула она лицо, остановив размеренное сгибание запястья.
— Господин Ву Ифань. — Фэй и Дами переглянулись, привычно, уже освоившись, как понимающие без слов подруги. Во взгляде не было вопроса или уточнения, всего лишь констатация «опять суета», и в то же время лёгкая радость, что зашевелилась хоть немного жизнь этого дворца, иногда казавшегося вечно сонным, несмотря на то, что людей в нём всегда было достаточно. И если бы можно было в этом туго натянутом лете, каменно спящем особняке заниматься тем, чем хотелось бы заниматься, Дами не жаловалась на бездеятельность.
Ву Ифань был пятым сыном Дзи-си. Ему было чуть за тридцать, на год или два ближе к четырём десяткам, он шёл по старшинству за уехавшим Хангёном и сразу перед Цянь. Окружение Энди и люди, обслуживающие его дом, как слышала Дами, поговаривали, что эти двое, появившиеся друг за другом, брат и сестра, забрали себе всю красоту, хотя и были от разных матерей. Ифань давным-давно жил в Нью-Йорке, бросив учёбу в Сеуле, где провёл молодость, и за последние десять лет превратился по манерам и привычкам в натурального американца.
Представленная ему Дами оценила верность слов о его красоте; редко можно было встретить сочетание азиатского и европейского так, чтобы оно покоряло и завораживало, а не казалось бездарно, пародийно сляпано, как карикатура на какого-нибудь серьёзного интеллигента, пытающегося совместить несовместимое и превратившегося в посмешище, но первое впечатление от Ифаня было именно волнующим и иступлённым, как при входе в кафедральный собор, он заставлял задержать вдох на полминуты, прежде чем отмереть и осознать, что это живой мужчина, а не картинка. Высокий, статный и со всех сторон как по лекалу божественного искусства, пятый сын был готовым шаблоном для идеального актёра в героических фильмах, или любовных драмах. Когда-то он и пытался найти себя на съёмочной площадке, но карьера не задалась, ни то от отсутствия таланта, ни то от отсутствия целеустремлённости, предполагающей серьёзное отношение к избранному ремеслу. Впрочем, серьёзно чем-либо Ифань до сих пор не занимался, имея какие-то акции, приносящие доход, иногда участвуя в каких-то сделках, приносящих выгоду, иногда просто получая деньги от отца, в силу щедрости того по отношению к своим отпрыскам. Единственное, что все утверждали наверняка, так это то, что Ифань, как и Генри, из тех детей, кто напрочь отрицал для себя участие в преступной деятельности семьи. Потому, возможно, и уехал подальше.
Но углубляясь в наблюдение за пятым сыном, Дами всё сильнее забывала о впечатлении первых мгновений, осознавая, что надменность и холодность Эдисона Чена, давящие и заметные, просто ничто по сравнению с холодностью и надменностью Ву Ифаня. Его имя можно было бы заменить словом «надменность», и это попало бы в точку, не требуя больше никаких дополнений к описанию, чтобы представлять себе лицо, голос, взгляд Ву Ифаня. Он не был презрительным, чтобы унижать кого-то или задевать сарказмом, нет. Его заносчивая гордыня, обледенелая тем самым холодом характера, тем и отличалась от презрения, что застыла в равнодушии, как мошка в янтаре. Презрение требует отвращения, или неприязни, или ненависти, или хотя бы жалости, а в Ифане не было ничего, кроме западного пофигизма, где собственная индивидуальность рассматривалась уникальной не по причине эгоизма, а по причине законных прав, сотни научных аргументов и толерантных доказательств, что быть отстранённым и безучастным — это хорошо, это свобода, это современный выбор и забота о других, и его нежелание ни во что вмешиваться и к чему-либо привязываться — это высшая степень развитого, цивилизованного человека, а эгоизм совсем другое, и не надо приплетать. Ко всем бедам, Ифань и не пытался никого ни в чём убеждать, объяснять что-то, затруднять себя уточнениями, которые помогали бы ему быть понятым; за первым же ужином в честь знакомства, он произнёс столько незаконченных фраз, что Дами прониклась его скучающей позицией, когда договаривать что-либо не трудно, но незачем, новых слов не изобрели, старые всем известны, мысли у каждого собственные, навязывать чужие ни к чему, и каждый волен оставаться при своём мнении, суть общения — обменяться основной информацией. И то, если о ней спрашивают и она имеет практический смысл.
— Я как освободился, сразу взял билет, ну и… — Ифань не сказал «прилетел сюда», «оказался здесь», «сел в самолёт». Он уже накалывал на вилку спаржу.
— Хорошо, что ты прилетел, я давно тебя не видел, — улыбнулся Энди.
— Да, я давно тут не был. И в Синьцзяне тоже, но… — Ифань пил сок, не выразив ни намерений, ни планов, ни пожеланий насчёт Синьцзяна. Так и было весь вечер, и Дами, хмыкая где-то в мыслях, пошутила над ним сама для себя, что, скорее всего, он и проводя время с женщинами до конца ничего не доделывает, обрывая себя перед самым концом. Но это была едкая ирония, лишённая основания, всё-таки, личное и частное она об Ифане ещё знать не могла, и оставалось гадать, какой же он всё-таки человек, если узнать его ближе.
Сад в этой пустынной, как все монгольские степи (а когда-то, в древние эпохи, большая часть Цинхая была именно монгольской), местности, держался зелёным и сочным не благодаря времени года или климату, а щедрому снабжению водой, чтобы оазис главы синеозёрных всегда радовал глаз хозяина и его семьи и гостей. Буйствующая растительность деревьев и кустов служила не только украшением, но помогала устраивать незаметные встречи тем, кто в них нуждался. Предупрежденные, или отчитанные её братом, Николь с Сандо стали во стократ осторожнее, не всегда полагаясь на дверной замок, и удаляясь подальше от дома. Камеры наблюдения стояли только на высокой стене, ограждающей личные владения Лау, и их задачей было оповещать о вторжении, на территории же было много укромных мест и лавочек под сводом граба, за оградой из бирючины, в укромной тени изумрудной дзельквы, где обзор службы охраны пресекался. Николь шла в один из таких закутков, приняв вид гуляющей и никуда не спешащей. Генри со своей пассией сегодня не шатался бесцельно, уехав в Синин на какой-то киносеанс, но зато на тропинках встретилась Эмбер со своей подругой Луной. Не встречавшиеся за завтраком, который Николь, как завелось в последние дни, проспала, девушки поздоровались.
— Привет, Ники, — улыбнулась Эмбер, притормаживая. «Этого ещё не хватало, мне не до вежливых бесед!» — возмутилась Николь, пытаясь не выплеснуть это наружу.
— Доброго дня, Халбуви, — поздоровалась Луна с лёгким поклоном. На уйгурском Николь звали именно так. Имя переводилось, как «госпожа со счастливым знаком», то есть, родинкой, и большинство стариков или сельских, с кем приходилось сталкиваться из уйгуров, величали девушку именно «Халбуви». «Знать бы, что знак действительно счастливый, — хмыкнула сестра Николаса Тсе, — пока из всей удачи мне только Сандо и встретился, да на счастье ли?».
— Жара сегодня, да? — заметила Эмбер, сунув руки в карманы широких шорт, какие носили парни. Даже осанка при этом у племянницы Энди Лау стала, как у молодого человека. Отказ от неудобных женских платьев и неуместных девичьих ужимок, считавшихся Эмбер пережитками прошлого, доводил её до стирания какой-то границы, которую стирать, всё же, не стоило бы, как не стоило бы скрещивать сокола и окуня, даже если бы птица посчитала, что тоже хочет дышать под водой, а рыба возомнила, что имеет право летать. Из этого бы получилось нежизнеспособное пернатое чудовище с жабрами, которое одинаково бы потонуло и не взлетело. Так смотрела на сводную сестру Николь, и иногда примерно так же о той думали Вики и Фэй, но, имея склонность терпеть и смиряться, каковой не наблюдалось у Ники, они не осуждали, не ругали, и порой даже понимали самовыражение Эмбер. В провинциях, что их вскормили, до сих пор сильны были исламские и консервативные традиции, а модернизированный Китай был далеко на восток, поэтому ориентироваться на него, но жить по здешним правилам, уставая от них, было нелегко.
— Да, поэтому и хочу найти место попрохладнее, — коснулась Николь щёк, привыкших к щетине и раздражающихся лишь самую малость. — Не хочу обгореть снова.
— Надо было по чуть-чуть солнце хватать, а не сразу в полдень и на час, — засмеялась Эмбер, посмуглевшая за летние дни, как и её спутница. — Вон, я потемнела без ожогов.
— А я не хочу темнеть, — повела плечами Ники. — Мне белая кожа кажется более красивой.
Завершив этим выпадом разговор, она обошла тех, что оттянули её свидание с Сандо и, не теряя самообладания, всё так же плавно побрела к условленному кустарнику. Прошла тропкой, вышла на перекрёсток, обогнула толстый ствол дерева, бросив взгляд на мраморный фонтанчик, из которого можно было бы выпить воды, но не попила, другая жажда была на уме. Протиснувшись меж приставучих и цепляющихся ветвей кустов, она оказалась там, где и договорилась оказаться, хоть и с опозданием минут в пять или десять. Ей показалось, что никого нет. Листва вилась повсюду, по веткам ползли вьюны, забираясь на граб и дзелькву, так что словно сеточный купол нависал над головой, и было прохладно и тенисто, как в каком-нибудь гроте. Николь потёрла плечи, и возник он. Словно из ниоткуда. Как он так тихо умел замирать и скрадываться в кустах — ей было не понять, но его ловкость дополняла ту сумму качеств, от которых шла кругом голова.
— Я скучала, — приникла она к нему и подтянулась, чтобы поцеловать. Сандо ответил на поцелуй с готовностью и страстью, прижал китаянку к стволу и, отпустив обласканные губы, ухмыльнулся ей глаза в глаза:
— Это ты зря, занятие-то себе могла и найти какое-нибудь, в скуке себя до ненужных мыслей можно довести, или просто показать, что ты лентяйка. — Николь попыталась ударить его коленом, но он поймал его и, подняв ещё выше, прижал к своему бедру. — Обиделась на лентяйку?
— Я тебя покусаю!
— Примерно для этого я сюда и пришёл.
— Тогда ничего не буду делать! Отстань от меня и убери руки! — Сандо послушно отошёл и, нырнув в карман, достал оттуда горсть арахиса. Закинул орех в рот, разломил его белоснежными крепкими зубами, сплюнул шелуху в ладонь и убрал в другой карман, чтобы не оставлять на земле следы своего присутствия. Это повторилось второй раз, третий. Николь поймала его за кисть.
— Ты что, есть сюда пришёл?
— Поболтать можем, ты же сказала руки убрать, — спокойно, но откровенно издеваясь, глядел он на неё, едва сдерживая улыбку. Тихо прорычав, она откинулась спиной на дерево, куда и была прижата мгновениями раньше. Скрестив руки на груди, она отвела взгляд в сторону.
— Мне без тебя скучно, ничего делать не хочется. Но я не лентяйка. Я раньше любила читать… ты любишь читать?
— Некогда мне, — выплюнул очередные очистки в кулак наёмник и, стряхнув их в карман для мусора, полез за новой горстью арахиса. — Книги не помогают мне в том, чем я занимаюсь.
— Может, ты и пишешь с ошибками? — поспешила воспользоваться возможностью задеть мужчину Николь.
— Кто тебе сказал, что я вообще умею писать? — безмятежно ответил он.
— Деревенщина, — фыркнула она. — Безграмотный, пустоголовый бандюган. — Её пальцы сомкнулись на его локте и потянули к себе. — Необразованный чурбан! — Николь потянула сильнее и он, добродушно сияя, подошёл, оставив свою возню с орехами. Отерев ладони о штаны, он расставил их по сторонам от головы девушки, вновь распластав её по дереву. Грудь её, выпуклая совсем немного, как два перевёрнутых дном кверху блюдца, стала вздыматься выше, возбужденно, трепетно. Карие глаза горели, ища ответа в чёрных.
— Тогда подскажи мне, умная девочка, как правильно написать: «он вошёл в неё под деревом» или «он ушёл от неё под деревом». Я не очень хорош в построении предложений.
— Засранец, — улыбнулась Николь, обвив его шею. — Ты сам знаешь…
— Да уж, — целуя подбородок девушке, взялся расстёгивать ремень Сандо, — чтобы грамотно отодрать, десять тысяч иероглифов учить не нужно. Так что ты определись, книжки со мной читать хочешь, или… — Она заткнула его поцелуем, поймав губы.
— Ты. Сам. Всё. Знаешь, — прошептала она, закрывая от наслаждения веки.
Возможно, солнце опустилось ниже и накинуло на сады сумерки, но под кронами, в потайном любовном гнезде, ничего не изменилось. Сандо сидел прямо на траве и корневищах, выпирающих из земли, а Николь на его коленях. Они отдышались, и теперь набирались сил и выдержки, чтобы разойтись до следующей встречи. Она потёрлась лбом о его щетинистую щёку и прижалась крепче к его груди.
— А я ведь на самом деле о тебе очень мало знаю. Ты никогда не отвечаешь на мои вопросы о себе. Что бы я ни сказала полчаса назад, ты ведёшь себя мудро, и кажешься очень мудрым. У тебя есть какое-то образование или нет?
— Какая разница? Ты обо мне складываешь впечатление и без этого. И так получается ближе к правде.
— Где ты родился?
— Неважно, я туда возвращаться не собираюсь. — Николь устало вздохнула. Вряд ли она что-то из него вытянет.
— Ну, а твоё происхождение? Ты же не чистый кореец, я вижу, не только ты умеешь замечать. Уж это мог бы и сказать, такие вещи не выдают никаких секретов, не дают никаких точных сведений о тебе. — Сандо откинул голову, открыв широкую и мощную шею, которую Николь сразу же поцеловала, проведя по ней пальцем. Он тщательно всё взвесил и решил, что национальность его родителей на самом деле никак не влияет на его двойную, тройную игру. Среди братьев-золотых о его родителях тоже никто не знал, потому что он много лет не был дома.
— Мой отец — кореец, — сказал наёмник. — А мать метиска. Её отец был мулатом откуда-то с Карибского побережья, а бабушка по матери — из народа науа, откуда-то из Мичоакане.
— Мичоакане? Где это?
— В Мексике. — Когда урывал свободное от наёмнического ремесла время и путешествовал с золотыми, наводя в мире порядок, Сандо побывал на родине предков, хотя родился и вырос на берегу Южной Кореи. Отец был простым рыбаком, и никогда не приходилось испытывать голод, благодаря добыче свежей рыбы к столу, но никогда не приходилось чувствовать и обеспеченности, потому что рыба — это всё, что вдоволь водилось в лачуге в совокупности со снастями, сетями, канистрами с топливом для катера, впитавшейся в доски солью и трофейными крупными крабами или морскими звёздами. Крупное не ели — сохраняли экспонатами из прихоти главы семейства.
— О! — восхищено расширились глаза Николь. — Так, в тебе кровь индейцев… твоя мать, наверное, была красивой женщиной. — «Возможно, она до сих пор красивая женщина» — подумал мужчина, не навещавший семью с того дня, как ушёл из дома ради мести за покойную возлюбленную. О родителях, он надеялся, позаботятся родственники, которых хватало. А он всегда был сам по себе. Жил и старался ради других, помогал и работал, как мог, но был сам по себе.
— Давай не будем больше обо мне, ладно? — попросил Сандо у Николь, и она сдалась, услышав нежную и мягкую, редкую для него интонацию. Они недолго помолчали. — Ну, а ты сказала, что любила читать раньше, что же случилось теперь? Настолько всё неинтересно по сравнению с тем, чем мы занимаемся на пару?
— Нет, дело не в этом… Я заметила, знаешь, что в книгах и фильмах всё время стараются придумать какую-то глобальную катастрофу: конец света, войну, тоталитарный режим, не дающий и вздохнуть свободно. Там постоянно показывают или расписывают какие-то ужасы, тайфуны, массовые взрывы и перестрелки, только пройдя которые можно обрести любовь, или покой, или я не знаю, что ещё. Нет, бывают и совсем плохие финалы, где никто ничего не обретает, но большинство романов на бумаге и на экране основаны на надуманных апокалипсисах, борясь с которыми герои обретают что-то. Причём обретают то, что у них могло быть и до этого. Чаще и было до этого, но только свержение инопланетян помогает им заметить человека рядом или полюбить! Что за ерунда? И это всё мне как будто бы втюхивают и навязывают, словно утверждая, что я не могу быть счастлива, если не переживу абсолютный завал, какую-то лютую драму, переделку, поединка с монстрами или диктатором. А я не хочу, Сандо, не хочу никаких переделок и ужасов, не хочу сражаться и быть героиней. Я, может, так долго и была несчастна, что верила в эти массмедийные басни, что без злоключений и подвигов нельзя найти покой и радость, нельзя найти тебя. Но ты здесь, и больше всего теперь я боюсь, что случится какая-нибудь заваруха, а мне её не надо, уже не надо. Поэтому я не открываю больше книг, и в кино не поехала с Генри и Кристал. Хватит этих сказок.
— Ну, наверное, сценаристы и авторы сочиняют от скуки, пока сами не встретили ничего хорошего…
— Нет, мне кажется, что они создают Третью мировую войну, экологическую гибель планеты и прочее в своей фантазии знаешь зачем?
— Зачем же?
— Чтобы оправдать своё неумение быть счастливыми.
— То есть?
— Да! Вот так, создал катастрофу, пережив которую герои познали счастье, и всё, можешь со спокойной совестью говорить, что ты весь такой неудачник, потому что нет борьбы, нет возможности показать себя, нет условий для духовного роста. Они оправдывают свою серость надуманными трагедиями, вот что я думаю. Но не знают ни истинной трагедии, ни истинного счастья.
— Философ, — погладил по голове её Сандо, — иногда, увы, так и бывает, что, не познав горечи, не познаешь сладости. Потери и лишения открывают нам глаза и дают ощутить ценность чего-либо.
— Да почему так? Почему именно так? Почему люди сразу не могут не быть слепыми?
— Человек не рождается даже умеющим стоять на ногах и ходить, а ты хочешь, чтобы мы все сразу были рассудительными и обладающими знанием? Чтобы ребёнок пошёл — ему помогают встать и показывают, как делать шаги, чтобы он заговорил — с ним разговаривают. Но как только дело доходит до умения любить, уважать, жертвовать — никто не показывает пример, учителя куда-то деваются. Как же не вырастать слепыми? Современным детям не показывают даже, как надо любить других, их либо отдают на поруку гаджетам и компьютерам, чтобы воспитывались сами, либо залюбливают до смерти, так что бедное чадо только и знает, как любить себя, ведь мамаши, папаши и бабули показывали лишь любовь к нему. Друг друга при этом можно крыть матом, посылать, ругать, обзывать за спиной, не выполнять просьб, не проявлять почтения, не оказывать помощи, хотя именно отношения между собой, которые можно было бы наблюдать со стороны, как пример для подражания, воспитали бы ребёнка, но никак не забетонированный вектор в его сторону, с баловством, потаканием, исполнением капризов и становлением в центр внимания. Им ещё месяца от роду нет, а они выставлены тысячам на Фэйсбуках и Инстаграмах. — Николь опустила лицо и тронула через майку грудь Сандо, пропесочившего то, с чем сталкивался в свои отпускные будни, к чему тщательно приглядывался, когда был не занят, чтобы понимать и ведать, ради чего сражается, за что, в какой части требуются исправления, а где всё хорошо. И часто ему не терпелось перекроить мироздание от и до.
— Ты был бы замечательным отцом, — постаралась без упрёка или жалости произнести Николь, но наёмник уже сделал себе замечание, что зря коснулся темы детей.
— Что мусолить пустое? На той неделе приехал очередной твой брат, Ву Ифань. — Сандо при любом удобном случае хотелось приобретать сведения и подбираться к изучению каждого, кто пока что был потенциальным врагом. — Ты с ним в дружбе?
— Не очень, а что?
— Я заметил, что с Эдисоном они тоже почти не общаются.
— Они слишком похожи, чтобы найти общий язык.
— Разве? Мне картина представилась обратной. Эдисон — хитрость и коварство, а Ифань — безразличие и нарциссизм.
— В чём-то ты прав, а в чём-то нет. — Сандо специально обрисовал всё грубо и парой слов, чтобы выглядело не очень достоверно и хотелось поправить. В этих поправках Николь и должна была выложить о братьях больше, чем наёмник успел бы вызнать сам с помощью изучения на расстоянии. — Эдисон не лишён самолюбования, но он получает удовольствие от осознания своего ума. Когда у него что-то удаётся, когда он кого-нибудь затыкает за пояс на словах — он блаженствует и пышет бахвальством, а Ифань всего лишь уверен в своей красоте и не ждёт никакого ей подтверждения, что же касается хитрости и безразличия… Эдисон равнодушнее, чем кажется. Иногда он делает вид, что увлекается, но на самом деле ему это не нужно. А Ифань не всегда прост. Отец когда-то хотел держать его при себе, потому что он сметливый малый, и знает уйму языков, не то шесть, не то восемь, но Ифань прикинулся бестолочью и непригодным для дел, и теперь почивает на лаврах в Нью-Йорке. Знаешь, сколько надо ума, чтобы заставить отца поверить в свою непригодность?
Сандо не знал, но догадался, что приличное количество.
Всё о том же Ифане разговор шёл и следующим вечером в спальне Дами. Не настроенная на супружеский долг, она притворилась недомогающей, и Энди пришёл к ней сам, посидеть перед сном, боясь настаивать, чтобы не повредить состоянию жены, о котором безумно пёкся. Нарастающее осознание отцовства окрыляло его и придавало сил. В молодости, впервые взяв на руки Джаспера, которого уже нет в живых, Энди не испытал и малой доли того, что испытывал уже сейчас, ещё не представляя, как будет выглядеть новорожденный, мальчик это будет или девочка. Срок беременности был немногим больше месяца, а предводитель синеозёрных не мог дождаться и грезил тем, как взглянет на младенца. Мог ли он подумать, вступая второй раз в поздний брак, что испытает нечто подобное? Он предполагал возможность отцовства, но не зацикливался на ней, не ждал от Дами непременного зачатия. Она была молодой и сулящей союз с Драконом, и этого было достаточно, чтобы взять её себе. Она в приятный довесок оказалась красивой, и Энди стал привязываться к ней. Она приняла в себя часть его и теперь вынашивала новую жизнь, их общую, их продолжение, и это уже был предел возможных чувств. Глядя на юную супругу, Энди держал её за руку, сидя в соседнем кресле.
— Мне не нравится его напыщенность, — честно сказала Дами об Ифане, приняв легкомысленный вид.
— Напыщенность?
— Тебе он таким не кажется?
— У всякого уважающего себя человека есть доля тщеславия, но у Ифаня она скорее на лице, чем в душе.
— Ты думаешь? Он необщительный. Я надеялась, что отдохнув с дороги, он расскажет что-нибудь об Америке, о Нью-Йорке, о своей жизни, а он… — Её никто не перебил, но Дами недоговорила, задним числом поняв, что переняла особенность пятого сына.
— Сколько его помню, он всегда таким был. Иногда необщительность бывает не от того, что парень зазнался, а от того, что не испытывает доверия, или уверенности в себе.
— Уж кому-кому, а ему уверенности в себе не занимать, — сказала Дами, ища в глазах Энди поддержки. Тот кивнул, соглашаясь. Улыбаясь, он погладил ладонь жены.
— Я не могу хорошо его знать, потому что редко с ним вижусь и общаюсь, но веря в твою проницательность, предположу, что ты угадываешь с его характером. — Сестра Квон Джиёна незаметно вздохнула, переведя взор к окну. После обеда она видела Ифаня, гуляющего с Викторией. Изумительная пара, им бы быть женихом и невестой, а не братом с сестрой. Они степенно и заторможено, как впадающие в спячку мухи, шли по дорожке, роняя фразы редко, словно из их уст рождался жемчуг, а не слова, и метать его на гравий под ногами выглядело бы расточительством. Слышно издали не было, о чём они, но было видно, что ни он, ни она не отличаются болтливостью.
— Я угадываю ещё то, что у детей твоего друга Чана проблемы с личной жизнью. Женат только первый, старший сын, но другим сыновьям и дочерям тоже много лет! Почему никто не вступает в брак? — Дами понимала только Цянь, чью историю в общих чертах передал Джин, и Хангёна, который был неисправимым бабником. Но что касается Эдисона, Николаса, ушедшего из вольного братства? Что им мешало? Фэй с монастырскими замашками, Эмбер с феминистическими, хотя именно её пытался несколько раз познакомить с кем-нибудь Энди.
— Будем надеяться, что Генри с Кристал всё же поженятся, — произнёс мужчина. «Чтобы Джессика обрела большие права находиться здесь? — поджала губы Дами. — Я бы наоборот этих дамочек Чон спровадила подальше». — Наверное, их отец нагулялся за всех, — посмеялся Энди. — Я сам тоже думал над этим, почему у человека, такого любвеобильного и неугомонного от природы, у всех, кроме одного ребёнка ничего не складывается? От двенадцати детей — двое внуков!
— Это из известных, пораспрашивайте Хангёна, готова спорить, найдётся ещё десяток, — поддержала веселье мужа Дами. В их идиллию вторгся настойчивый стук в дверь.
— Кто там? Я же просил не беспокоить! — крикнул Энди.
— Срочное дело, господин Лау! — раздался голос служанки, в котором тряслась тревога и слышалась паника. Хозяин дворца посмотрел на Дами, отметил, что она плотно запахнутая в непрозрачном атласном халате, развернулся ко входу:
— Откройте!
Обе створки распахнулись, по бокам встали Джексон и Сандо, несущие дежурство, позади них стояло двое телохранителей Энди, ожидающих, когда придётся проводить его к собственной опочивальне. Вошедшая девушка почти упала на колени, таким низким был её взволнованный поклон.
— Господин Лау! — не оттягивая, бросилась она в объяснения. — Госпожу Николь отравили!
— Что?! — поднялся Энди.
Стоявший у двери Сандо почти перестал слышать. Он только видел немое движение главы синеозёрных, нависшего над служанкой и уточняющего, о чём она говорит? В ушах ухнуло, золотой ощутил льющуюся в висках кровь. Госпожу Николь отравили. Ему показалось, что отрава сразу же полилась по его крови, и яд вертится в его сердце, разъедая его. Сандо повторял только один приказ самому себе: стой, стой, стой! Потому что он не мог стоять, он бежал, он уже был там, где-то, где она, вопреки предостережениям и запретам, он чувствовал, как оторванный кусок его тела бежит разбираться, что произошло. Но он на дежурстве, он на посту, прежде всего долг. Он не имеет права показать, что его волнует, что он связан… И вместо этого «стой!» самому себе он впивается глазами в Дами и без слов кричит, приказывает уже ей: «Поднимайся и иди! Иди, иди, иди!». Потому что без неё он не может уйти, потому что он приставлен к ней. Дами встала, обвив плечо Энди руками. «Иди, умоляю, беги, беги туда!» — вопит голос Сандо, но он стоит, безразличный, безучастный, выдержанный, начавший снова слышать, о чём идёт речь.
— О боже, Николь! — ахнул Джексон. — Дядя Энди, скорее, нужно к ней!
— Да, быстрее, — кивнул Энди и указал на выход. Дами потянулась следом, и Сандо, опережая их всех, зная, куда все направляются, больше не сдерживается. Он мчится, он пересекает пространство так, словно его не существует.
Дверь спальни Николь открыта, там толпится прислуга, и многие из членов семьи. Изнутри раздаются стоны и хрипы, переходящие в крик невыносимой боли.
Сандо растолкал всех на своём пути и, замерев на секунду в проёме, увидел валявшуюся на полу девушку, скорчившуюся в позе эмбриона, держащуюся за живот, иссиня-серую, с фиолетовыми губами и задыхающуюся от непосильных вздохов. Пресный пот, предвещающий смерть, катился по её лицу.