Сижу завернутая в тяжёлый, шерстяной плед.
Завернули меня в него насильно и усадили на табурет поближе к печи. Печь гудит ровно, низко, как большое живое существо, и жар от неё ползёт по полу, обдаёт босые ступни, заставляя кожу на ногах слегка покалывать.
За окном уже густеет апрельский вечер. Небо из бледно-голубого стало густо-фиолетовым, с первыми звёздами, что прокалывают темноту, как крошечные иглы.
Подтягиваю колени к груди, обхватываю их руками и просто дышу. После сегодняшнего дня тело всё ещё дрожит мелкой, едва заметной дрожью. Мои эмоции просто не могут найти другой выход.
А вот злобный медведь ходит по дому совершенно спокойно. Каждый его шаг отзывается тяжёлым скрипом половиц.
Он переоделся в футболку, и теперь стало еще заметнее, насколько он огромный. С каждым движением мышцы перекатываются под кожей, и я не могу оторвать взгляда от этого гипнотического действа.
Он пригибается под балками потолка. Ловко, привычно, как будто знает каждую трещину в этом старом домике наизусть. Голова его склоняется ровно настолько, чтобы не задеть низкую перекладину, и я ловлю себя на том, что затаиваю дыхание.
Жду. Жду, когда он, наконец, треснется лбом. Громко, по-мужски, с ругательством сквозь зубы. Это было бы справедливо. После того, как он окунул меня по пояс в ледяную воду, после всего этого безумного дня.
Но он не бьётся. Проходит под очередной балкой, выпрямляется у печи, и я выдыхаю с лёгким разочарованием, которое странно смешивается с облегчением. Сердце стучит неровно, в висках пульсирует.
— Осторожнее бы, — бормочу я тихо, почти себе под нос, но он слышит.
Он останавливается, поворачивает голову. Разноцветные глаза блестят в отсвете огня.
— Привык уже. — отвечает он низко, с лёгкой хрипотцой, и в голосе ни капли раздражения, только усталость. — А ты всё ждёшь, когда я лбом стукнусь?
Я пожимаю плечами под пледом, не поднимая глаз.
— Было бы по справедливости. После ручья.
Он только фыркает. Коротко, почти как смех, но без улыбки. И идёт дальше к полке у окна. Его пальцы слишком по-хозяйски перебирают банки с сушёными травами. Запах поднимается сразу — густой, терпкий, с нотками мяты, чабреца, душицы и чего-то лесного, чуть горьковатого.
Он насыпает травы в маленький чайник, заливает кипятком из самовара, который я даже не заметила, как он поставил. Аромат разливается по комнате — тёплый, обволакивающий, с лёгкой сладостью мёда.
Он наливает мне кружку, подходит и ставит её рядом на пол. Не говорит ни слова. Просто смотрит сверху вниз. Голубая половина яркая, как вечернее небо за окном, золотая — тёплая, с золотыми крапинками, что ловят отсветы огня.
— Пей, — бурчит он наконец, коротко и без лишнего. — Травы от нервов. Анна Семёновна сама собирала.
Я беру кружку обеими руками. Тепло обжигает ладони, но приятно. Делаю глоток, и внутри разливается странное спокойствие, которое не хочет задерживаться.
— Спасибо, — шепчу, не глядя на него.
Он кивает, будто всё сказал, и молча уходит. Шаги удаляются по тропинке, хрустят гравием, и вот уже только ветер за окном шелестит лепестками вишни.
Я остаюсь одна.
Плед вдруг кажется тяжелее, печь гудит тише, а тени в углах комнаты удлиняются. Одиночество накатывает волной. Тягучей, как густой мёд. Оно заползает под рёбра, сжимает горло, заставляет глаза увлажниться. Я ставлю кружку на пол, обхватываю себя руками крепче и закрываю глаза.
И тогда в памяти всплывает он.
Дима.
Не тот, что предал меня, а мой. Хорошие моменты, которые я прятала глубоко, чтобы не разорваться.
— Помнишь, как ты чай мне приносил, когда я температурила? — шепчу я в пустоту, будто он может услышать. — Горячий, с лимоном… И руку на лоб клал так осторожно, будто я стеклянная. «Выздоравливай, моя. Я здесь».
Слёзы текут по щекам горячими дорожками, капают на плед, оставляя тёмные пятна. Грудь сжимается, дыхание становится прерывистым. Я не рыдаю громко — просто плачу тихо, как человек, который устал держать всё внутри.
— А в парке осенью… Ты шарф свой снял, мне на шею намотал. Целовал в висок и говорил: «Холодно тебе, а я тёплый». Почему сейчас всё это вспоминается? Почему не злость, а именно это?
Я всхлипываю, вытираю лицо краем пледа, но слёзы не останавливаются. Почему сейчас? Почему после всего этого дня с медведем неотёсанным.
Почему я вспоминаю именно нежность Димы? Сердце ещё не научилось забывать?
Дверь снова скрипит. Я не поднимаю головы. Шаги — тяжёлые, знакомые. Он вернулся. Он ставит что-то на стол.
— Ужин принёс, — рявкает. — Картошка с грибами. Свежие, из леса.
Я молчу. Слёзы всё ещё текут. Он видит их. Чувствую это кожей — его взгляд, тяжёлый, но не осуждающий. Не уходит. Не говорит ничего лишнего. Просто подходит ближе, садится на пол рядом со мной, прямо у печи. Его плечо касается моего. Плед между нами сползает, но я не поправляю.
— Плачь, — произносит он вдруг низко, почти шёпотом. — Не держи. Я здесь.
Я поворачиваюсь к нему лицом, прижимаюсь лбом к его плечу, и слёзы льются уже свободнее. Плачу в него, не стыдясь, не сдерживаясь. Всё, что накопилось — предательство, пустота, сегодняшний день, сплетни, его руки в ручье, — выливается горькими, солёными каплями.
— Почему… почему он так сделал? — всхлипываю я сквозь слёзы, голос дрожит. — Был же нежный… заботливый… А потом…
Он не отвечает сразу. Просто кладёт тяжёлую ладонь мне на спину — не гладит, просто держит. Тепло его руки проникает сквозь плед.
— Иногда люди ломаются. А иногда просто это с самого начала не твой человек. Плачь. Выплачь всё.
Я киваю, уткнувшись ему в плечо сильнее. Его дыхание — ровное, глубокое — касается моих волос.