До школы — рукой подать. Но кажется — мы едем целую вечность, пока перед глазами проносится вся «счастливая» жизнь, а я больше всего боюсь вопроса: «Что случилось?» Потому что тогда придется делать выбор — врать или отвечать честно. А я не знаю, что лучше — вынести свой позор и грязное белье на всеобщее обозрение или пытаться сохранить остатки самообладания, изобразив хорошую мину при плохой игре.
— А может, поехали к нам домой? — предлагает дядя Коля. — Там сейчас, правда, дурдом — сын на неделю внуков подкинул, пока они с женой в Эмираты улетели, но моя точно тебе будет рада. Посидите, поревете, мужикам кости перемоете, в четыре руки спиногрызам сопли и задницы повытираете — глядишь, и отпустит. Ты, небось, по мелким лялькам уже соскучала, твои-то давно выросли, а бабкой тебя никак сделать не хотят.
— Рано им еще, Николай Степанович. Ане девятнадцать, а Лена только университет закончила. Это в ваше время после двадцати в старые девы записывали. Да и хватает мне детских забот — вот — целая школа проблем, тревожностей, соплей, разбитых коленей и сломанной психики, — переход на разговор о девочках и работе срабатывает — у меня получается взять себя в руки. Голос уже не дрожит и реветь не тянет. Из машины выхожу с каменным лицом, и вполне сносно подправленным макияжем.
— Ну, раз так, то заезжай вечерком, чем черт не шутит, а с жилеткой бывает полегче. Но если что — звони. В любое время, — дядя Коля не настаивает, оставляя путь к отступлению.
Школьный коридор встречает привычным гулом, но сегодня этот шум кажется особенно громким. Машинально улыбаюсь коллегам — их взгляды скользят по моему лицу с беспокойством — должно быть, следы слез все же заметны.
У Ангелины Оболенской, нашего завуча по воспитательной и по совместительству, любовницы моего Володи, нет мужа. Зато она — дочь заведующей ГОРОНо и потому перед ней лебезит даже директор, а ее восьмикласснику-сыну сходит с рук то, за что другого уже отправили бы на комиссию для сложных подростков. Она была мне неприятна и до сегодняшнего дня. Не понимаю таких — эгоистичных кукол, тратящих все время на себя — ногти, губы, пластика груди. Мы всей школой в курсе процедур и операций, которые ведут Оболенскую к идеалу красоты. Измена с ней — это не просто личное. Володя точно окунул меня в помои, насмехаясь: «смотри, серая домашняя мышь, я выбрал вместо тебя эффектную стерву». Без мозгов и совести, зато с отличными сиськами и такими губищами, что на ум приходит только одно.
Не думать! Не вспоминать! И самое главное — не реветь! Мне еще отработать два сеанса, один из которых с Богданом Оболенским — сыном той самой Гели, что только что липла к моему мужу. Но сначала Ульяна… Хорошая девочка, отец которой недавно погиб на войне.
Уля уже ждет у двери, лишая меня возможности отступления и совершенно не давая времени подготовиться и взять себя в руки. Девочка похожа на затравленно зверька. Вчерашняя прилежная ученица, всегда вежливая, сейчас глядит на меня волком, косится на дверь и потирает синяк на скуле. Ее отец пал смертью храбрых полгода назад. Нанялся служить по контракту и вот… его портрет висит у нас на доске героев с подписью «Ими гордится страна», но одиннадцатилетней девочке от этих слов мало утешения. У нее забрали защиту, опору, разбили саму жизнь.
Однажды она поймет. Однажды гордость станет сильнее боли, а любовь загладит раны, оставив на память рваный шрам и теплоту, но сейчас мир в руинах и, кажется, я впервые не понимаю, что надо сказать. Не по учебникам и методичкам, не в рамках тестов и тренингов. А как человек, который тоже только что потерял опору и стоит на руинах жизни. Открываю дверь кабинета и пропускаю ее вперед.
— Расскажешь, что болит? — говорю, наливая два стакана воды — мне и ей.
В кабинете тихо. Тяжелые шторы слегка колышутся от сквозняка. За окном — хмурое небо, точно отражающее мое состояние. Ульяна не садится. Стоит у стены, скрестив руки — броня из детского гнева и боли.
— Садись, пожалуйста, — предлагаю повторно, но голос звучит, как чужой.
Она бросает взгляд на кресло, сжав губы, и вдруг выпаливает:
— Зачем? Чтобы вы мне опять про «принять и простить» рассказывали?!
Ее голос дрожит от злости, под которой океан слез. Принять и простить — хороший, древний библейский совет, давать который легко, а вот следовать, если дело касается собственной жизни, чертовски сложно. Что мне делать с изменой мужа — тоже «принять и простить»? Я не могу отделаться от Ульяны набором дежурных психологических фраз. Не сейчас. Не сегодня, когда у меня самой руки трясутся, а в горле стоит ком.
— Нет, — говорю тихо. — Я не буду тебе ничего рассказывать.
Ульяна впервые за сегодня поднимает на меня удивленные глаза:
— А что тогда будем делать? — выдыхает.
Я вытаскиваю из ящика стола коробку пластилина — старый прием, который кажется сейчас правильным.
— Лепи.
— Что?
— Что угнетает, тревожит, пугает. Злость. Боль. Страх. То, что не можешь сказать.
Уля не двигается. Гипнотизирует пластилин в коробке, не решаясь коснуться. Успеваю почти смириться с провалом, как девочка резко вскидывается, хватает черный, сжимает в кулаке и рвет на куски.
— Ненавижу! — шипит она. — Они все врут! Говорят «герой», а он бросил! Обещал и не вернулся!
Детские пальцы лепят бесформенную массу, отдаленно похожую на фигуру человека. Отец. Бездумно мну в руках кусок серого пластилина, внезапно понимая, что хочу вылепить Володю. Каким он был двадцать пять лет назад — не предателем, тискающем на столе любовницу, а мальчишку с заразительной улыбкой и самыми горячими руками на свете, который обнимал меня под дождем у ДК.
Масса в ладонях размягчается, и пальцы сами лепят — нос с едва заметной горбинкой, подбородок, о каких говорят «волевой», губы, умеющие быть настойчивыми и ласковыми. Но пластилин рвется — я давлю слишком сильно, превращая родное и знакомое в бесформенную серую массу. Отличный визуальный пример нашей жизни, — мысленно усмехаюсь собственному выводу и выныриваю из личного горя под тихое детское:
— У вас тоже… — Ульяна робеет, глядя на мои руки. — Болит?
Дети чувствуют ложь. И боль — тоже. Я не отвечаю, потому что сейчас не могу исполнять профессиональную роль. Просто беру ее размазанную фигурку и аккуратно соединяю со своей.
— Знаешь, что самое страшное? — перехожу на шепот — так проще скрывать хрип, готовый сорваться на рыдание. — Те, кого мы любим, еще где-то рядом. Во вчерашнем дне, но уже не с нами.
Ульяна всхлипывает:
— Я хочу, чтобы он вернулся…
— Знаю… — накрываю сжатые в замок ладошки своей. И мы замолкаем, сидя напротив друг друга — каждая оплакивая свою потерю.
Тишину кабинета и мгновение душевной открытости разрушает стук в дверь.
— Ольга Алексеевна, Богдан Оболенский пришел! — сообщает секретарь, которая обычно не удосуживается такими мелочами. Но тут другое — это же сын самой Оболенской. Судьба — та еще стерва — я должна провести беседу с трудным подростком спустя два часа, как его не стесненная моралью мать оказывала скорую психосексуальную помощь моему супругу.
— Спасибо, — отвечаю самым ровным голосом, на который сейчас способна.
Ульяна вытирает лицо, встает.
— Можно я еще приду?
В другой день я была бы горда этим маленьким шагом, который смогла сделать сильная девочка, но сейчас просто киваю. Уля уходит, тихо претворяя дверь, а я смотрю на липкие от пластилина, мелко дрожащие руки и понимаю: страшно хочу исчезнуть. Сбежать из этого кабинета, из школы, от проблем. Раствориться в мире, чтобы только не ощущать боли растерзанного прошлого и страха за неопределенное будущее.
Сейчас войдет Богдан. Его мать — любовница Володи, а я должна быть профессионалом. Беспристрастным, четким, понимающим. Но как? Как, когда внутри — осколки и сплошная рваная рана на месте сердца?!
Глубоко вдыхаю, на секунду закрываю глаза и вытираю руки. Дверь открывается.
— Ну что, мозгоправ, поговорим? — Богдан плюхается в кресло, закидывает ногу на ногу и ухмыляется.
А у меня перед глазами картина — мой Володька, сжимающих в руках эту ботоксную дуру Ангелину Оболенскую, которая вместо того, чтобы воспитывать сына только и делает, что качает задницу в фитнес-зале и полдня проводит в салонах красоты, делая ноготки, реснички, губки и прочий рабочий набор охотницы за чужими мужьями.
Подросток нагло развалился напротив меня, даром что не плюет на пол. Ухмылка такая же, как у его матери — самодовольная, наглая. Как у всех чувствующих власть и уверенных в собственной безнаказанности.
— Ну что, психолог, будем меня «исправлять»? — бросает он, доставая телефон и не заботясь разрешением, включает на нем то ли игру, то ли видео.
Мои ладони, спрятанные под столешницей, сами собой сжимаются в кулаки. Вот уж точно — от осинки не родятся апельсинки! Весь в нее — те же карие глаза, тот же ядовитый смешок.
— Богдан, — делаю глубокий вдох, — давай просто поговорим. О чем угодно. О чем хочешь ты.
— О чем хочу? — парень фыркает, еще сильнее разваливаясь в кресле. Его взгляд скользит по моему лицу, изучающе, нарочито неторопливо, словно одновременно ищет слабое место и старается смутить.
— Давайте о старых клушах, которые ноют, что все мужики-козлы и кобели? Как думаете, они сами виноваты?
Не дышу. Не мигаю и уж точно не говорю. Любое слово и жест будут трактованы паршивцем, как ответ на провокацию. А в голове набатом только одно: «Сын знает про измену матери! Знает про мой позор!»
— Странная тема для кабинета школьного психолога, не находишь? — сохранить спокойствие стоит мне всех оставшихся нервных клеток.
— Да так, мысли вслух. Мама говорит, если муж ушел к другой — надо было лучше стараться. А то сидят, как мешки с картошкой, а потом удивляются…
— Твоя мама — последняя, кто может учить отношениям, — не сдерживаюсь, хоть и не повышаю голос. Учитывая, что орать хочется во всю мочь — уже достижение. Но следующую фразу говорит явно не Ольга Алексеевна Орлова, дипломированный специалист по детским кризисам, а обиженная жена на грани истерики и в шаге от развода:
— Кстати, как мамина спина? Отдохнула от работы, восстановилась? Всю третью четверть провела на больничном — не знаешь, помогли ей тайские массажисты и восточные практики? Куда она ездила лечиться — в Пхукет или на Мальдивы, что-то я забыла?
Богдан краснеет и молчит. Отлично. Вся школа в курсе с кем и за чей счет Ангелина принимала солнечные ванны. Но, видно, зам мэра показался ей недостаточно перспективным, не то что генеральный директор крупнейшей на Северо-западе судостроительной верфи. Я продукты в магазине выбираю дольше, чем эта стерва меняет мужиков!
— У всех есть слабые места, — продолжаю разговор с притихшим Богданом. — Ты точно хочешь играть в жестокие взрослые игры? Мы можем. Но давай сначала разберемся с твоим поведением и вчерашней дракой в столовой.
— Кто сказал про драку? — выдыхает он, и в голосе впервые слышится неуверенность.
— Богдан, я работаю в этой школе. Здесь нет секретов, — спокойно кладу руки на стол, не скрывая липких следов пластилина. — Ты ударил мальчика из шестого класса.
— Он сам нарвался! — взрывается Оболенский, резко наклоняясь вперед. — Сука, он сказал, что...
Богдан замолкает, закусывая губу. Я знаю этот взгляд — стыд, боль, бессилие...
— Что он сказал? — спрашиваю мягко, чтобы не спугнуть.
Богдан отворачивается, сжимая челюсть.
—...что моя мать... — голос срывается. — Что она...
Договорить он не может. Но мне и не нужно — и так знаю, что здесь говорят дети. Знаю, как шепчутся в коридорах, как переглядываются, когда Ангелина проходит мимо в своем обтягивающем платье.
—...что она шлюха, — тихо заканчиваю за него, чувствуя неправильное облегчение от сказанного вслух слова. «Ангелина Оболенская — шлюха!» — орет внутри меня преданная мужем истеричка, но я глушу ее, выпивая залпом полстакана воды.
Богдан вздрагивает:
— Они не понимают! — кричит он вскакивая. — Она не такая! Она...
— Красивая? — перебиваю я. — Успешная? Независимая?
— Да! — в его голосе — вызов, — и если тупым малолеткам не нравится, как она выглядит, это их проблемы!
Я молчу. Даю ему выговориться.
— А отец — слабак, не смог ее удержать! — голос ребенка повторяет услышанное от матери, — Он слабак! Он ушел, потому что она не подчинилась!
Не подчинилась одному, чтобы раздвинуть ноги и подставить губы другим. Сильная, независимая и успешная охотница до чужих мужей. Богдан дышит тяжело, громко, с вызовом глядя мне в глаза. А я смотрюсь как в отражение в кривом зеркале. Там на дне расширившихся зрачков, те же боль и страх отвергнутого. Перевернутые эмоции брошенного сына, ненужного главной женщине в его жизни, резонируют с трагедией жены, которой муж предпочел другую.
Я первой отвожу взгляд, медленно встаю, подхожу к окну, делая вид, что высматриваю что-то на школьном дворе.
— Твоя мама действительно красивая. Но часто мы все и я, и мой муж, и твоя мама, и даже этот ученик из шестого класса, ведем себя как напуганные дети. Боимся признаться в проступках, боимся, что нас перестанут любить.
Оболенский замирает, не сводя с меня взгляда.
— Ты дрался, потому что боишься.
— Я не боюсь!
— Ты кричишь, потому что не знаешь, что сказать.
— Заткнись!
Сознательно игнорирую переход на «ты» — сейчас это не главное.
— Ты ненавидишь отца, потому что...
— Я сказал, заткнись! — Богдан вскакивает, взмахивает рукой, опрокидывает стакан на бумаги. Вода растекается, а рукописные заметки расплываются, словно от слез.
— Богдан, — я не повышаю голос. — Садись.
— Да пошла ты! — кричит, но все же садится, дыша, как загнанный зверь.
Я беру салфетки и вытираю стол.
— Хорошо. Ты научился останавливаться.
Он смотрит на меня не понимая.
— Когда-нибудь твоя мама, мой муж и даже тот из шестого класса тоже научатся останавливаться за шаг до непоправимой ошибки. Такой, как удар слабого, как предательство.
— А если нет?
— Тогда, — улыбаюсь не радостно, — у меня будет очень работы. Но на сегодня хватит.
Богдан Оболенский уходит не оборачиваясь. А я остаюсь одна, глядя на все еще дрожащие руки и след от обручального кольца на безымянном пальце. Телефон в кармане вибрирует сообщением от Володи: «Задерживаюсь. Не жди».
Три слова, на которые впервые за двадцать четыре года брака не знаю, что ответить.