До церемонии вручения «Золотой тубы» осталось ровно две недели. Я потратила почти все свои сбережения на билет до Орландо и обратно и на две ночи в Embassy Suites, где и будет проходить награждение. У меня осталось не так уж много денег. Я собираюсь сметать включенный в стоимость завтрак подчистую, а так же утаскивать немного фруктов и вафель для перекуса к себе в спальню. Но понимаю, рано или поздно мне придётся заплатить и за обед.
Что ж, по крайней мере, Фом угостит меня кофе. Наверно. Я надеюсь.
Через неделю «социального голода» мы с Джек возвращаемся в сеть с новым планом: теперь мы будем разгребать уведомления максимально эффективно, по возможности игнорируя негатив и отвечая только друзьям по цеху или на очень важные вопросы. Конечно, не лучший подход, но иначе мы просто свихнемся.
После того рассвета на кладбище мы с Клавдией больше не ссоримся. Конечно, мы все еще не красим друг другу ногти, но стали лучше друг друга понимать. То ужасное утро в компании памяти дедушки с бабушкой заставило меня по-другому взглянуть на вещи. Думаю, раньше мне всегда казалось, что это Клавдия виновата в том, что мы почти не общаемся. Это она решила, что не будет опускаться до общения с нами. Она, в конце концов, старшая сестра и сама виновата, что не пыталась сблизиться со мной. Из-за этого мы все отдалялись и выросли такими непримиримо разными. Я всегда винила в этом ее. Но теперь мне больше не кажется, что она в чем-то виновата. Просто мы очень разные, она старше, и просто не все на свете зависит от нас.
И вот мы — две сестры, два взрослых человека, и между нами огромная пропасть. Я все еще не могу перешагнуть эту бездну, но теперь мне, по крайней мере, видно, что на другой стороне, насколько огромное там давление и высокие требования. Клавдия права: я никогда не чувствовала этого давления, даже не думала о нем. Я все еще не чувствую его, но теперь я знаю, что чувствует она, и это уже кое-что. А Клавдия еще не помирилась с родителями окончательно, но ведет себя куда мягче. Она стала меньше огрызаться, больше не закатывает глаза и, как правило, ужинает с нами.
После поездки в Нэшвилл у меня был один из тех дней, когда столько спишь, что потом до вечера ни на что не годен. Я проспала целых двенадцать часов, и все равно, отправляясь ужинать, чувствую себя отвратительно. Однако при виде того, что папа приготовил, мое настроение тут же улучшается. Он испек нам пироги кальцоне, каждому его любимый: маме достался с луком и перцем, Клавдии — с грибами, самому папе — с беконом и пепперони, мне — с четырьмя сырами. Единственная вещь на свете, которую я люблю больше, чем папины чешские блюда, это его кальцоне. Стоит мне только увидеть, как они исходят паром на столе, и меня пробирает волной адреналина до самого сердца. Я вдруг просыпаюсь. Мне понадобится выжать максимум из всех моих органов чувств, чтобы по достоинству оценить это сырное безумие.
— По какому случаю? — спрашиваю я, садясь за стол.
— У нас семейная кино-ночь! — отвечает папа. — Это действительно особый случай.
В каком-то смысле так и есть. В последний раз мы смотрели кино все вместе еще в феврале, когда нас занесло снегом, и мама с Клавдией болели. Мы засели у телевизора с теплыми одеялами и сидром, и посмотрели все три фильма «Звездных войн». Еще несколько дней, когда дороги уже расчистили, но снег еще лежал толстым слоем, папа перед тем, как уезжать на работу, размахивал скребком для ветровых стекол, как световым мечом, и вопил: «Здравствуй, новый день на Хоте!»
Сегодня мы смотрим «Балбесов», а значит, перед этим все должны исполнить танец-пузотряску. Мы с Клавдией ноем и жалуемся, но на самом деле обожаем его. Так что запрыгиваем на диван, задираем футболки до пупа, изо всех сил трясем животами и урчим. Папа довольно кивает: «Тогда давайте смотреть», — но мы тыкаем в него пальцами и требуем, чтобы он тоже станцевал. Папа торжественно разворачивается, высвобождает заправленную в штаны рубашку и трясёт своим роскошным пузом, очень точно изображая голосом урчание живота. Не буду говорить, что папа выбрал не ту профессию — он очень хорош в торговле, — но на сцене он смотрелся бы шикарно.
Мама садится к нам. Я подозреваю, что она специально решила сесть между мной и Клавдией. Мои предчувствия сбываются, когда она нарочито небрежным движением обнимает нас обеих за талию.
— Мам, — произношу я, — мы никуда не исчезнем.
Мама целует меня в висок. Я подаюсь вперед, чтобы посмотреть на Клавдию. К моему удивлению, она уткнулась головой маме в ключицу. Под маминой изумрудно-зеленой блузкой уже видно небольшую выпуклость. Раз уж она решила меня обнять, я позволяю себе кончиками пальцев потрогать её живот. Никто ничего не говорит. Мы молча прижимается друг к другу и смотрим, как на экране появляется огромный череп с двумя скрещенными костями.
Вечером я ложусь в кровать и пишу Фому. Снова про «Золотую тубу», ничего не могу с собой поделать. Скоро мы закончим снимать, и премия кажется мне логичным итогом всего, что мы с Джек достигли за этот год. Идеальной концовкой главы жизни, посвященной «Несчастливым семьям». У меня в мозгу предстоящее событие раздулось до размеров вселенной, и это страшно. Ни церемония, ни её результаты не могут оправдать моих ожиданий, и нельзя об этом забывать. У нас нет ни единого шанса выиграть в номинации «Лучший новый сериал». Вообще без вариантов. Я в этом совершенно уверена — наполовину. Другую половину меня затапливает волна безбашенного оптимизма. Я думаю об этом куда чаще, чем полезно для здоровья, и неудивительно, что часть моего волнения просачивается в разговоры с Фомом.
Волна отрицательных отзывов и не думала схлынуть после его обращения. Я на это и не рассчитывала. Но, хоть Джек меня не поймет, я все равно благодарна Фому за то, что он его записал. Он не просто показал, что его волнуют мои чувства, то видео стало своего рода отправной точкой. После него в наших беседах появилось что-то новое. И хотя Фом в основном рассказывает мне про фантастику, свою работу или последние феномены интернета, меня это вполне устраивает.
И теперь я снова пытаюсь покрасивее расписать, как волнуюсь, а Фом, как всегда, бьёт не в бровь, а в глаз:
«Таш, РАССЛАБЬСЯ, не выиграешь — значит, не выиграешь. Зато хорошо проведёшь время».
Мне хочется ответить ему, что у меня нет денег на поездку в «Волшебный мир Гарри Поттера», а значит, все совсем не так уж радужно.
Но я пишу только: «Да-да, само собой, ты прав».
Повисает молчание. Ни новых сообщений, ни надписи, что он печатает. Я уже собираюсь пожелать ему спокойной ночи, и вдруг он начинает набирать сообщение. Я жду, что же он напишет.
«Ты уже легла?»
«Ага, — пишу я. — Свернулась калачиком и смыла весь макияж. Видел бы ты меня сейчас — испугался бы до полусмерти».
Я просто пошутила, но начинаю жалеть об этом сразу же, как только отправляю сообщение. Кажется, это было слишком. Он может подумать, что я напрашиваюсь на комплимент. Ненавижу людей, которые растаптывают себя в пыль, а потом дают собеседнику тюбик клея с воплями: «Склей меня обратно!» Я тоненько взвизгиваю и запихиваю телефон под подушку, как будто это помешает Фому ответить мне. Меня хватает всего на минуту, потом я вытаскиваю его обратно и читаю ответ: «Уверен, ты прекрасно выглядишь. ОСОБЕННО если свернулась калачиком в постели».
Кажется, я начинаю каменеть.
Кости превращаются в мрамор, жилы в гранит. Кровь застывает сосульками в форме артерий и вен. Фом Козер действительно это написал. Он назвал меня красивой. Он почти признался, что представляет меня лежащей в постели. И мне больше всего на свете хочется думать, что этим все и заканчивается. Что он просто отпустил невинную реплику. Что он представляет, как мы лежим в обнимку, и не более того. Но такого быть не может, потому что он парень, ему семнадцать, и шансов, что он такой же, как и я, один на миллион. Между строчек наших невинных сообщений начинает проглядывать слово «секс». Оно уверенно ползет между предложений, легко прокладывая себе путь, высовывает свой раздвоенный язык и оставляет мокрый след на каждой букве. Ненавижу. Надо, наверно, уже все сказать Фому. Я просто не понимаю, когда и как. Нельзя поднять эту тему так, чтобы не смутить его, и стоит мне начать этот разговор, как все изменится навсегда.
Я уже читала про отношения асексуалов и людей, у которых есть потребность в сексе. Есть много точек зрения на эту проблему, но все они сходятся в одном: это очень сложно. Обе стороны должны быть честны друг с другом и готовы идти на компромисс. Иногда второй человек, сохраняя свои чувства к первому, ищет сексуальное удовлетворение где-то еще — сам по себе или с другими людьми. Иногда асексуал готов время от времени заниматься сексом, лишь бы партнёр был счастлив. Иногда все заканчивается очень печально. Но, с какой стороны ни глянь, все эти подробности звучат так технически и отвратительно… Я ведь могу пока не думать о них, правда?
Я смотрю в потолок и вспоминаю другие ночи, когда лежала точно так же. Мое воображение далеко отсюда: я отчаянно пытаюсь представить себе обстоятельства, в которых хотела бы секса, в которых меня бы тянуло им заняться. Однажды, когда родители уехали на выходные в горы в Пиджин-Фордж, я затащила к себе в комнату целую стопку дисков. Я собрала все фильмы с откровенными сценами, какие только нашла. И посмотрела их все. Несколько раз. Я ставила на паузу в нужных местах. Я пыталась, честно.
Судя по всему, я не хочу этого не потому, что не пыталась это понять. Я несколько раз пробовала делать это сама с собой. Ничего отвратительного в этом не было. Было нормально, было даже приятно достичь разрядки. Но это не те чувства, которые я должна испытывать. Все иначе — в фильмах и телешоу, на уроках сексуального воспитания, в разговорах с Джек. Я должна чувствовать нечто большее. Я должна тянуться к этому, как тянутся они. Или, конечно, все остальные могут просто притворяться. Иногда мне хочется, чтобы они притворялись. Это было бы грустно, но, по крайней мере, я перестала бы быть ненормальной.
В прошлом году на одном из первых уроков английского мистер Фентон заявил классу, что все книги на свете написаны ради двух вещей: или секса, или смерти, — а чаще и того, и другого. Джек очень выразительно возмутилась в ответ, а на перемене сказала мне, что мистер Фентон так думает просто потому, что он мужчина.
— Точно тебе говорю, — продолжила она. — Джейн Остин писала уж явно не о сексе. И не о смерти. Она создала сатиру на общество того времени, потому что была взрослым человеком. Иногда мужчины так примитивны! Им так сложно увидеть что-то дальше их собственного мужского достоинства. Лучшие писатели-мужчины — почти всегда либо геи, либо би. Дайте мне Уайльда! Уитмена! Капоте! К черту Фентона!
Мистер Фентон к черту не пошел, но в его классе долго ходила шутка, что, если не знаешь ответа на какой-то его вопрос, секс всегда выручит.
Да, мы с Джек не были с ним согласны, но, кажется, он все же добился своего. Мысли о сексе тяжелым грузом висели над его классом, вырывались наружу, в коридоры, и витали над целым миром. Секс был повсюду, он как будто стал второй кожей всем, кого я знаю.
У кого бы спросить дорогу в параллельную вселенную, где такой проблемы просто нет? Я застряла в нашем мире и, похоже, обречена всю жизнь всех разочаровывать. Я недоделанное человеческое существо. Я неправильная девочка. Если все на свете происходит ради секса или смерти, получается, мне остается только смерть?
Что бы ответил на это мистер Фентон? Что вообще можно на это ответить?
Между тем мне нечего отвечать Фому.
Я гляжу на скрытый темнотой неясный силуэт портрета Толстого.
— Лео, — зову я, — неужели ты будешь моим единственным мужчиной?
В темноте не видно, но я знаю, что он хмурится в ответ.