Мы с Джек, в общем-то, особо и не ссорились. Да, конечно, она сказала то, что сказала, и бросила меня наедине с Полом. Но у её отца снова нашли рак, и я еще не знаю, насколько там все страшно. Боюсь, окажись я в её шкуре — в её футболке с героями Тима Бертона, — я вела бы себя не лучше. Еще и похуже, пожалуй.
С утра я звоню ей, и она берет трубку. Оказывается, на следующей неделе у её папы начинаются сеансы химиотерапии. Врачи говорят, что рак распространился на некоторые внутренние органы, так что придётся лечиться еще интенсивнее, чем в прошлый раз. Тогда лечение началось с гормональной терапии, но сейчас нельзя терять на неё время. Джек рассказывает мне все это ровным голосом без малейшего намека на переживания.
Ожидаемо. Потом Джек может устроить истерику и все что угодно, но сейчас она справляется с новостями вот так. Поэтому я не начинаю многословно извиняться, не реву в трубку и не повторяю, что она права, что я совсем не ценю их и что я исправлюсь. С Джек такое не работает. Я не буду обливать её помоями из недр моей души, чтобы вымолить прощение. Это был бы чистейший эгоизм. Я и также знаю, что Джек простила меня, она знает, что мне стыдно, и этого достаточно. А если однажды ей понадобятся мои извинения, она их получит. Теперь я знаю, что ради нашей дружбы готова на все. То есть даже на большее, чем ради «Несчастливых семей».
Рак простаты, наверно, самая стыдная болезнь. Особенно если ты девочка, и вы с лучшей подругой обсуждаете диагноз её папы. Когда все только началось, я не знала, что это значит, и все время путала простату с прострацией. Так что однажды я посмотрела в словарь и потом целую неделю думала, что теперь мистеру Харлоу нельзя лежать на спине и грустить, а то он умрёт.
Это стыдная, ужасная болезнь, и рано или поздно она обречена была вернуться в нашу жизнь. Кажется, рак всегда приходит снова. Во всяком случае, во всех книгах и фильмах. Он возвращается — и, как у мистера Харлоу, сметает все на своём пути. Во всех книгах, во всех фильмах второй раз оказывается роковым. Я запрещаю себе думать о таких вещах, но это все равно что не думать о розовом слоне. Джек сказала, что врачи дают ее папе хорошие шансы. Шестьдесят против сорока, что он выживет. Стакан более чем наполовину полон.
Мама превратилась в ангела Милосердия и Менеджмента. Вечером я прохожу мимо кухни и слышу, как она обзванивает всех друзей и соседей и договаривается, кто в какой день понесет Харлоу еду. Мать семейства по-прежнему все время в разъездах и не всегда успевает приготовить обед. Но моя мама уж позаботится, чтобы у Харлоу было больше лазаньи, жаркого и пирогов, чем они съедят. Вот единственная общепринятая традиция, которую я полностью понимаю. Цветы на похоронах — зачем? Всем слишком грустно, чтобы им радоваться. Сигареты в честь новорожденного? Да, давайте восславим жизнь её сокращением. А вот еда для больных это понятно. Еда не бывает лишней.
Через неделю по пути к Харлоу я замечаю у их дома знакомый чёрный джип. С крыльца спускается Джей Прасад с пустой плетеной корзиной в руках.
Он улыбается, машет рукой и ускоряет шаг, чтобы мы поравнялись посреди участка.
— Я-я-я ску-у-уча-а-ал! — напевает он тихим фальцетом и щелкает меня по кончику носа. — Как жизнь?
Боюсь, он говорит таким заботливым тоном потому, что мы не выиграли «Золотую тубу».
Мне это не нравится, и я уже жизнерадостно отвечаю, что все обалденно… хотя вообще-то мы стоим у дома больного раком.
— Ну… ты сам знаешь.
— Рак — полная жесть, — отвечает Джей.
— Ага, — мне хочется плакать. Чтобы не разреветься, я спрашиваю: — А ты как? И Тони?
Джей улыбается своей простодушной, неудержимой улыбкой:
— Хорошо. Очень-очень хорошо.
Я играю бровями.
— Кстати, — продолжает Джей, — ты слышала, в Луисвилле снимают новый веб-сериал? Я послал им запись для прослушивания и ссылку на серию, где мы с Тони пытаемся вцепиться друг другу в горло. И… меня взяли!
— Джей, это круто! А о чем будет сериал?
— Н-ну-у-у… — смущается Джей. — Короче, рубилово. Бутафорская кровища, все дела.
— А. Ничего так. Решил разнообразить своё резюме?
— Типа того. Прикинь, они позвонили мне и сказали, что очного прослушивания можно даже не ждать. Они все просто обожают «Несчастливые семьи»!
— Ой, как это мило!
— Я просто хотел сказать, что ты знаменитость, и все тебя любят.
— Ой, Джей, ты правда умеешь делать комплименты!
Он счастливо улыбается, и мы обнимаемся. Мне всегда мало его обнимашек.
— Я, наверно, пойду, — говорит он. — Тони собрал новую группу, у них сейчас репетиция, и мне полагается изображать влюбленного фаната.
Главное — не рассказать об этом Джек, когда она будет не в духе. Джей выезжает с участка, я машу ему рукой, и по какой-то причине сейчас мне прощаться с ним грустнее, чем в конце съёмок. Думаю, дело в том, что с тех пор мы осознали: в наступающем учебном году у нас больше не будет общих дел, нас теперь ничто не связывает. Но мы живём в двадцать первом веке, и кое-какие возможности у меня не отнять. Я буду следить, где они с Сереной играют, приходить с цветами на премьеры и поздравлять их с днём рождения. Они навеки останутся моими Алексом и Анной.
В субботу мы отвозим Клавдию в Вандербильт. Фургон так забит вещами, что мы с сестрой кладем ноги на коробки, уложенные на полу не хуже тетриса. По крайней мере, между нашими сиденьями лежит огромная подушка с одеялом, и можно хотя бы нормально поспать. Мы еще не проехали Боулинг Грин, а папа уже раз десять пошутил про то, сколько у Клавдии вещей. Это начинает раздражать её: «Пап, это вся моя жизнь! Попробуй, разложи её по коробкам!»
Мама как-то умудряется спать и не слушать их перебранки. Папа ставит аудиокнигу Малкольма Гладуэлла, мы с Клавдией молча смотрим в окно. Потом я пытаюсь вытянуть ноги — в общем и целом безуспешно — и ловлю на себе взгляд Клавдии.
— Эй, ты меня пугаешь!
Она не отвечает и не отводит взгляда. Так еще страшнее.
— Да прекрати ты!
Я закрываю лицо краем подушки. Когда мне надоедает, она все еще сверлит меня взглядом. Наконец она спрашивает:
— Это ведь из-за меня? Скажи честно!
Я вылезаю из-за подушки:
— Ты вообще о чем?
— Скажи честно, вы ведь не выиграли «Золотую тубу» только потому, что я ушла из состава. Вам пришлось срочно переделывать сценарий и получилось хуже, чем могло бы.
Её слова застают меня врасплох. Я уже много недель не вспоминала, что она ушла, и уж тем более не связывала с этим результатов церемонии.
— Клавдия! — отвечаю я. — Ну при чем тут вообще ты? Ты ушла в самом конце, а мы еще даже не все выложили!
Сестру, похоже, это не убеждает. В ее глубоких карих глазах светится вина.
— Ну правда же! — с нажимом продолжаю я. — Уверена, что дело не в тебе. Просто за год наснимали кучу крутых сериалов. Это была честная борьба.
— Мне кажется… — Клавдия смотрит, как мимо проносятся машины. — Думаю, я сделала ошибку. Мы с Дженной даже больше не разговариваем!
Несколько месяцев назад я бы принялась злорадствовать. Сейчас мне почти все равно. Я думаю только о том, что домой поеду без сестры и не увижу её до дня Благодарения.
— Все уже позади, — отвечаю я. — Это уже не важно.
Я стараюсь, чтобы это не прозвучало небрежно. Я стараюсь, чтобы она мне поверила.
В студенческом городке на меня накатывает атмосфера летнего лагеря. Только очень ухоженного лагеря. Бодрые студенты с планшетами и в желтых футболках объясняют нам дорогу. Мы вчетвером до седьмого пота перетаскиваем вещи Клавдии в комнату на третьем этаже. Потом, умирая от голода, направляемся в El Palenque — наш любимый мексиканский ресторан.
— Когда мы приедем снова, ты уже изучишь все рестораны! — замечаю я, набив рот жареными бобами.
— Даже не надейся! Я буду пить сок из коробок и мечтать о папиной еде.
Она грустно смотрит на папу, он отвечает ей не менее грустным взглядом. Когда мы уже собираемся погрузиться в беспросветную тоску, с другого конца зала раздаются громкие аплодисменты. Официанты торжественно поют Feliz Cumpleaños девочке с брекетами. Они ставят перед ней вазочку жареного мороженого и надевают ей на голову ядовито-розовое сомбреро. Оно закрывает ей глаза и вообще смотрится комично, так что вся семья принимается лихорадочно фотографировать. У девочки такое счастливое лицо, что и наше настроение тут же улучшается. Папа запихивает обёртку от соломинки в карман длинной футболки Клавдии, и мы громко хохочем над его ловкостью и озорством.
Уже затемно мы возвращаемся к общежитию Клавдии, паркуемся на единственном свободном месте для гостей и открываем окно. Внутрь врываются влажный воздух и стрекот сверчков.
Примерно год назад, когда мы с Клавдией ездили сюда на экскурсию, я думала, что однажды тоже сюда перееду. Теперь я смотрю на огромные кирпичные и каменные здания без ощущения, что это мой будущий дом. Здесь просто живёт моя старшая сестра. Мне, наверно, все еще капельку грустно, но рано или поздно это пройдёт.
— Конечно, звонить на первой неделе не принято, — начинает мама, — но… ты же позвонишь?
Мы все ревем в три ручья, и папа сильнее всех.
— Позвоню.
— А если твоя соседка вдруг окажется бешеной феминисткой, — добавляю я, — возвращайся к нам. Хотя я уже, наверно, займу твою комнату.
Клавдия закатывает глаза:
— Разберусь уж как-нибудь.
Но голос у неё дрожит.
Мы обнимаемся, хотя все пропотели насквозь. Клавдия отмахивается от папиного предложения проводить её до дверей и уходит в свою комнату.
Обратно мы едем в тишине и темноте. Первую половину пути мама плачет, папа повторяет, что у Клавдии такой счастливый вид, а мама отвечает:
— Знаю, Ян, знаю.
Я понимаю, что все повторится через год, а потом лет через восемнадцать, когда вырастет еще не знакомый мне Зеленка-младший.
Я все еще не понимаю, почему они завели третьего ребёнка, и, наверно, никогда не пойму. Если бы мне было лет сорок и я бы уже вырастила двух дочерей, я бы послала всех к черту и больше в это не ввязывалась. Но я не могу думать за родителей, а они, кажется, счастливы. Папа выруливает на I-65, и они переплетают руки на руле, как влюбленные подростки, выехавшие на ночную прогулку.
Я вспоминаю слова Клавдии в ту ночь: может быть, мама с папой просто пытаются расширить свою семью, которой им так не хватает. Что-то в этом есть, даже если беременность была случайной. Это что-то хорошее. Мне все еще грустно расставаться с Клавдией, но будущее уже выглядит радужнее.
Утром я отправляюсь в Холли-парк. Ещё очень рано, только взошло солнце. Я проснулась, не смогла заснуть снова и решила, что лучше уж посидеть на скрипучих качелях, чем париться под одеялом.
Я качаюсь, бездумно отталкиваясь ногами от земли и мотаясь из стороны в сторону, а потом замечаю чьи-то кроссовки и поднимаю голову.
Пол что-то говорит, но я его не слышу. Вытаскиваю наушники из ушей:
— Чего?
Он только головой качает:
— Я окликнул тебя, когда ты проходила мимо нас, но ты не ответила.
— Ой, прости!
— Ты хочешь побыть одна?
Я задумываюсь. Если что, можно попросить Пола уйти. Он поймет.
— Нет, — отвечаю я наконец. — Не уходи.
Пол садится рядом со мной. Качели дрожат под его весом.
— Как твой папа? — спрашиваю я.
— Наелся макарон с сыром и радуется жизни, как только может. Вчера какая-то старушка принесла шоколадный торт. С карамелью внутри. Такое вообще бывает?
— Ой, точно, мы забыли испечь вам торт. Хочешь, испечем?
— Боже, Таш, не надо! — смеется Пол. — Вы и так делаете более чем достаточно.
— Разве? Мне кажется, мы вообще ничего не делаем. Ничего полезного уж точно.
— Знаешь что? Люди любят повторять, что забрали бы чужую боль, если бы могли. Но если бы такое было возможно… посуди сама, это же кошмар! Ну заберешь ты чужую боль, а этот человек тоже тебя любит и просто заберет ее обратно. Или она достанется кому-то еще, кто любил бы тебя или его… А потом вся боль мира попадет к человеку, который любит, но не любим, и пусть выживает, как хочет.
— Фига ты загнул, Пол!
Друг отталкивается от земли. Цепи, на которых висят качели, скрипят, в воздух поднимаются облачка ржавчины.
— Я просто хотел сказать, что вы и так делаете все возможное, и я почти рад, что вы не можете сделать больше.
Небо все еще розовеет. Солнце светит мне в глаза. В кронах деревьев щебечут птицы. Я прищуриваюсь и смотрю на Пола: никогда не привыкну к этой стрижке!
Мне надо извиниться перед ним. Именно сейчас. Я открываю рот и порчу нам утро:
— Прости меня. За то, как я вела себя перед поездкой. Я… не понимала, что делаю.
Пол останавливает качели, упираясь ногами в землю.
— Разве?
— Я… Ну… Да.
— По-моему, ты хотела доказать мне, что любить тебя и не спать с тобой будет мучительно и не стоит даже пытаться. Поправь меня, если я ошибся.
Да, как-то так я тогда и сказала. А еще он употребил глагол «любить», и у меня перехватывает дыхание.
— Кстати, не очень-то действенный метод, я на тебе и меньше одежды видел. Мы вроде как рядом уже больше пятнадцати лет.
— Да я поняла. Прости, не думала, что делаю.
А следовало бы!
— Все, все, я тебя простил, — отвечает Пол. — Проехали.
Из его уст это звучит как конец сказки на ночь: тихо, мягко и серьезно.
— Боже, — шепчу я, — никогда не привыкну к твоей стрижке. Это просто невозможно!
Пол смеется. Я улыбаюсь и снова смотрю себе под ноги.
— Я правда не знала, что ты так ко мне относишься. Для тебя никогда не было разницы между мной и Джек!
— Неправда!
— Для меня — правда. Я никогда не видела различий.
— Я чувствовал к тебе… другое!
— Прости, я не могу залезть к тебе в голову.
— Я сказал — проехали, — вздыхает Пол. — Давай сменим тему!
Я копаю в земле яму носком кроссовка. Чем глубже я вкапываюсь, тем темнее земля.
— Пол, ты мне очень нравишься!
— Да, я уже слышал, что я лучший на свете после твоей мамы.
Теперь кроссовок мокрый и грязный.
— Нет, ты нравишься мне… в том смысле, в каком мне нравятся парни.
Ответом мне служит только скрип качелей.
— Ты меня знаешь, — продолжаю я. — Мне не надо ничего тебе объяснять или пытаться тебя впечатлить, потому что ты все уже видел. Так что я сейчас могу просто ответить: «Ладно, хорошо, давай встречаться». Но это будет чистейший эгоизм. Даже если сейчас ты со мной не согласен, в итоге ты меня возненавидишь. А я не могу этого допустить.
— Ты не…
— Дай мне договорить. Я много чего читала по этому вопросу. Асексуалы пытались встречаться с обычными людьми, и это просто жесть как сложно. Нужно очень много всего обсуждать и обо всем договариваться, а ты парень, тебе нужен секс и это совершенно нормально. Но я не понимаю, зачем тебе со мной встречаться.
Пол странно смотрит на меня:
— Это было… длинно.
— Есть немножко.
— Ты хочешь сказать, что я животное, и мной управляет мое либидо.
— Нет, я трезво смотрю на вещи.
— А по-моему, это чистой воды сексизм. И, кстати, ты забыла спросить меня.
— Пол…
— Слушай, это прозвучит глупо, но я люблю тебя сильнее, чем секс. В смысле… да, он мне нравится. Очень. Но… думай что хочешь, но, когда у твоего отца рак простаты, как-то начинаешь иначе оценивать свой член.
Это так неожиданно, что меня разбирает смех.
— Почему-у-у мы обсуждаем член твоего отца?
— Мы обсуждаем? По-моему, это ты начала!
— Пол, да прекрати же ты! — Мне стыдно, но тут не накрыться подушкой, поэтому я зажмуриваюсь.
— Я просто говорю честно.
Я не отвечаю, и он начинает петь строчку из Hey Ya группы Outkast:
— Я… Я… Просто пытаюсь быть честным.
— Прекрати! — я пинаю его качели, поднимается невыносимый скрип.
Когда шум утихает, я прислоняюсь лицом к цепи качелей и зову:
— Пол…
Я так часто зову его по имени! Даже если ничего больше не хочу сказать. Потому что оно такое знакомое, такое уютное. Назвать его по имени проще, чем сказать «да» или «ну».
— Если я тебе нравлюсь, — спрашивает он, — почему ты не хочешь хотя бы попробовать? Да, это может закончиться печально, но давай просто попробуем. Знаешь, я тоже много всякого прочел. По-моему, мы хорошо умеем общаться и договариваться. Я много думал. Наверно, у меня получится.
— Это ты сейчас так говоришь…
— Да, я говорю это сейчас. Но будущего ведь пока не существует! Так что ты можешь сказать «да». Согласись сейчас — и всегда сможешь передумать, через десять минут, часов, месяцев… Может быть, не выдержу я или не выдержишь ты, но мы можем хотя бы попытаться.
— Сейчас тебе нравится идея, потому что я отличаюсь от других девочек, но потом…
Пол резко встает с качелей, падает на колени и хватается за правую цепь моих качелей. Его темные глаза светятся изнутри.
— Таш. Выслушай меня. Мы знаем друг друга всю жизнь. Я целовался с другими девушками, встречался с ними и спал. Ты все это знаешь, потому что всегда была рядом. А теперь слушай. Я лучше. Обниму тебя. Чем буду. С кем-то еще. Просто обниму. И все. Ты. Хочешь. Обнять. Меня. В ответ?
Он говорит как робот, в котором внезапно проснулись человеческие чувства, и в любой другой ситуации я рассмеялась бы. Но сейчас мне хочется плакать. Мой голос пропал. Исчез. Наконец я нахожу его на самом дне пищевода и тащу за шкирку в нужное место. Свет в глазах Пола почти успевает померкнуть.
— Да, — отвечаю я наконец.
— Таш, — произносит Пол.
Тут до меня доходит. Мое имя для него звучит так же уютно, как его для меня. Оно слетает с кончика языка быстрее, чем «да».
Я слезаю с качелей, Пол подается ко мне и обхватывает меня руками. Мы столько раз уже обнимались… Кстати, сколько? Несколько сотен раз, тысяч, сотен тысяч? Мы обнимались все эти годы, и эти объятия одновременно похожи на предыдущие и полностью отличаются. Я прислоняюсь щекой к его груди, его сердце бьется у моего уха. Мне спокойно и тепло. Меня понимают.
Пока мы сидим на земле в обнимку, а над нами скрипят качели, я понимаю и еще кое-что: Пол единственный, кто понимает, почему я — это я. Он знает все мои страшные тайны и еще не сбежал. Было бы глупо отказаться от такого шанса. По крайней мере, сейчас. И сколько бы таких «сейчас» еще ни настало.
Вечером я устраиваю Лео серьезный разговор. Я сажусь на край кровати и впервые в жизни хмурюсь в ответ.
— Лео, — начинаю я, — не пойми меня превратно, но иногда ты действительно разочаровываешь.
Двадцатилетний Лев Толстой хмурится.
— Нам нужно расстаться. Думаю, ты давно это подозревал.
Он хмурится.
— Но мне очень нравится «Смерть Ивана Ильича», и, я надеюсь, твои книги будут вдохновлять меня всю жизнь.
Лео продолжает хмуриться.
Разговор окончен. По крайней мере, я удосужилась предупредить Лео, что ухожу от него. У бедной Софьи не было и этой роскоши.
Я снимаю плакат со стены, аккуратно сворачиваю его и убираю на верхнюю полку шкафа. Раз уж мы расстались друзьями, цитаты трогать не буду. Я даже улыбаюсь при виде моей любимой: «Если хочешь быть счастливым, будь».
Эту фразу можно понимать двояко, и, будь я экспертом по славянским языкам, я бы, наверно, полезла в оригинал и перевела ее так, чтобы сомнений не осталось (Прим. перев. у Толстого действительно «будь им»). Но мне даже нравится такая неопределенность. Самая очевидная трактовка — такое упрощение! Нельзя заставить себя стать счастливым. Счастье — вопрос не силы воли, а эмоций, физиологии, обстоятельств и десятка других вещей. Так что эта версия мне не нравится.
Я понимаю это так: «Если хочешь однажды стать счастливым, живи». Потому что жизнь может быть ужасна, но, пока ты жив, ты можешь найти свое счастье. Может быть, глупо смотреть на жизнь под таким углом, но я предпочитаю надеяться. Когда закончились «Несчастливые семьи», в моем сердце осталась пустота, которую ничто никогда не заполнит. Но всегда можно надеяться на следующий проект, новые идеи, новых людей. Я всегда надеюсь, что буду двигаться дальше и создавать что-то еще более крутое.
Как ни странно, я стала чуть счастливее благодаря честности. Джордж прав, честность — лучшая политика. Сегодня я честнее сама с собой, чем когда-либо в жизни. И мне нравится, что я понимаю сама себя — и что кто-то еще понимает меня.
Именно из-за честности я долго лежу в кровати без сна. Я думаю на привычную, но надолго забытую тему. В моей голове зреет новый проект. Ну же, где гром и молния?