Семеныч сидел на обрубке у хлева, трясясь мелкой дрожью, и пил воду из ковшика, которую подала ему Арина. Его пальцы так и не смогли согреться, обхватывая глиняную поверхность.
— Он как тень, Арина, честное слово! — выдохнул он, и голос его срывался на визгливый шепот. — Я в сарай за дровами — а он там стоит. Не пойми, как вошел. Лицо… лицо все перекошено, один глаз не открывается, и говорит тихо-тихо, будто шипит: «Здравствуй, партнер. Заждался тебя».
— И что он хочет? — спросила Арина, стоя перед ним. Петька, прижав к себе Машеньку, стоял в двух шагах, слушая, не дыша.
— Он говорит: пан Гаврила после той истории со мной, с кабаком, в большом гневе. Силы теряет. Нужно ему дать… дать нового врага. Не Ивана — того уже списали. А того, кто за всем стоял. Тебя.
— На каком основании? — голос Арины был спокоен, но внутри все сжалось в ледяной ком.
— На каком… — Семеныч закатил глаза. — На ведьмовском! Говорит, ты меня травой какой-то опоила, чтоб я на него, Лексея, все взвел. Что ты Ивана зельем с ума свела. Что рубаху Марфину не простым шитьем чинила, а наводила порчу! И что… и что теперь ты здесь, в округе, ту же паутину плетешь!
Арина молчала. В словах Лексея, искаженных злобой и страхом, угадывалась чудовищная, извращенная логика. Он создавал миф. Миф о ведьме, которая вселилась в тихую бабу и управляла событиями. Это было опасно и гениально. Ведь с мифом, с суеверием не поспоришь фактами.
— И что, если ты откажешь?
— Он убьет! — Семеныч схватился за голову. — Не меня — так внучат моих! Он же теперь зверь, Арина, не человек! В нем одно мщение! Он говорит, у него ничего не осталось — ни положения, ни доверия пана. Только эта правда про тебя. И он ее донесет. А я… я буду свидетелем. Или трупом.
В хлеву повисла тягостная тишина. Слышно было, как на печной заслонке шипит последний уголь, и как где-то далеко каркает ворона.
— Мама, — тихо сказал Петька. Его лицо было белым, но голос не дрожал. — Мы опять побежим?
Арина обернулась к нему. В его глазах читалась не детская покорность, а взрослый, тяжелый вопрос. Опять? Опять в холод, в голод, в страх?
— Нет, — твердо сказала Арина. — Мы не побежим.
Она подошла к Семенычу, опустилась перед ним на корточки, заставив его встретиться с ней взглядом.
— Слушай, Семеныч. Ты можешь пойти к Лексею и сказать, что согласен. Можешь вести его сюда. Можешь подтвердить любую его сказку.
Старик замотал головой, завозился.
— Да я не…
— Можешь, — перебила его Арина. — Но тогда ответь себе на один вопрос. Кому ты больше веришь: тому, кто пришел к тебе, как вор, и угрожает смертью твоим близким? Или той, кто не выдала тебя пану, когда могла, и дала шанс выйти сухим из воды? Я тебя не опьяняла травами, Семеныч. Я дала тебе возможность стать человеком, а не пособником. Лексей же предлагает тебе снова стать пешкой. И пешки, как ты знаешь, на доске долго не живут.
Она говорила негромко, но каждое слово падало, как камень, в болото его страха. Он смотрел на нее, и в его заплывших глазах шла борьба.
— Но что же делать-то? — простонал он. — Он придет! Если я не явлюсь завтра к условленному месту…
— Явись, — сказала Арина.
Все, даже дети, замерли.
— Что? — выдавил Семеныч.
— Явись. Скажи ему, что согласен. Скажи, что боишься меня, что я и правда страшная, что видела, как я по ночам с луной разговариваю. Что угодно. Но скажи, что для свидетельства нужна улика. Вещь. Та самая, которой я «наводила порчу». Моя игла. Или что-то, сшитое мною, с особой силой. Скажи, что украдешь. И назначь встречу здесь, на хуторе. Завтра, в сумерках. Скажи, что я уйду к сестре в избу на вечернюю молитву, а в хлеву останутся дети да моя рабочая корзинка.
— Арина, ты с ума… — начала было Агафья, которая стояла в тени, прислушиваясь, и лицо ее было искажено ужасом.
— Сестра, молчи, — не оборачиваясь, сказала Арина. Ее взгляд был прикован к Семенычу. — Ты сделаешь это?
— А… а что будет? — прошептал старик.
— Будет то, что он придет за «уликой». И найдет здесь не беззащитную ведьму, а хозяйку дома. И мы с ним поговорим.
В ее голосе не было бравады. Была холодная, неоспоримая уверенность. Уверенность не в силе кулаков, а в силе права. В праве на свой порог.
Семеныч долго смотрел на нее, потом медленно, с трудом, кивнул.
— Ладно. Попробую. Господи, пронеси…
Когда он, пошатываясь, ушел в темноту, в хлеву разразилась буря.
— Ты рехнулась! — зашипела Агафья, выйдя на свет. Ее худые руки сжались в кулаки. — Он приведет сюда этого бандита! Он нас всех перережет! Я не позволю! Я сейчас же… я скажу в селе…
— Скажешь, — обернулась к ней Арина, и в ее взгляде вспыхнул тот самый стальной огонь, что когда-то усмирял Ивана. — И что? Что в дом сестры тайком пробрался злодей, чтобы убить меня? А почему он хотел убить именно меня, Гаша? Потому что я — беглая жена, которую ищут? Потому что за мной может быть пан Гаврила? Ты думаешь, тебя оставят в стороне? Ты — укрывательница. Тебя потянут за одно со мной. Твою землю отберут. Детей твоих… — она не договорила, но Агафья отшатнулась, будто от удара.
— Что же делать? — простонала она, и в ее голосе звучало то же отчаяние, что и у Семеныча.
— Делать то, что делают люди, когда к ним в дом лезут волки, — тихо сказала Арина. — Запирать двери. Готовить рогатины. И встречать их не как овцы, а как хозяева своей земли. Ты боишься — уезжай к соседям на ночь. Возьми своих детей. Это моя битва. Моя война.
Агафья смотрела на нее, и в ее глазах медленно угасала паника, сменяясь странным, почти гипнотическим осознанием. Она видела перед собой не сестру, которую помнила забитой и молчаливой. Она видела другую. Чужую. Сильную. И в этой силе была пугающая, но неоспоримая убедительность.
— Я… я останусь, — хрипло сказала она. — Степана нет. Я… я не убегу.
Это было больше, чем Арина могла надеяться.
Вечер и ночь прошли в напряженной подготовке. Но это была не подготовка к бою. Это была подготовка к разговору. Арина, с помощью Петьки и даже Машеньки, превратила хлев в… гостиную. Смешно и страшно одновременно. Они вымели пол дочиста, разложили у очага лучшие из имеющихся шкур, поставили на колоду самый целый горшок с тлеющими углями для тепла и света. На импровизированный стол — на широкую доску, положенную на два чурбака — Арина положила три вещи: краюху хлеба, глиняную кружку с водой и свою рабочую корзинку с иглами и нитками. Это был не алтарь. Это был стол переговоров. Символ дома, хлеба, труда.
— Что мы делаем, мама? — спросила Машенька, помогая расстелить на нарах самый чистый половик.
— Мы готовимся к гостю, ласточка, — ответила Арина, поправляя платок на голове девочки. — Нежеланному. Но гостю.
— А он… злой?
— Очень. Но зло часто бывает просто очень, очень испуганным. И обиженным. Мы попробуем его… выслушать.
Петька молча точил на камне свою палку, превращая ее в подобие копья. Он не спрашивал. Он понимал. Он был стражем. Его пост был у двери.
Агафья, тем временем, по наущению Арины, отправилась к ближайшим соседям — тем самым, кому Арина чинила сети и зипуны — с простой историей: «Сестра моя ждет важного человека по делу, будет разговор. Чтобы шуму не было, да если что — знали, что у нас гости». Она не звала на помощь. Она сеяла зерно осведомленности. Чтобы потом, если что, нельзя было сказать, что все случилось в полной тайне.
Следующий день тянулся мучительно долго. Арина занималась обычными делами: стряпала, шила, разговаривала с детьми. Но каждый скрип телеги на дороге заставлял сердце замирать. Петька, под предлогом «посмотреть за курами», исчезал на краю хутора и возвращался с докладом: «Никого».
Сумерки сгущались, окрашивая небо в свинцово-синие тона. В хлеву пахло хлебом и дымком. Арина зажгла лучину. Пламя отбрасывало трепетные тени на стены, превращая их в живые, танцующие узоры.
И вот, когда последний свет угас за лесом, снаружи послышался звук. Не стук. Не голос. Тихий, шаркающий шаг, будто кто-то волочит ногу. Потом — сдавленный кашель.
Петька у порога напрягся, сжимая свое копье. Арина подняла глаза от шитья, которое делала для вида, и кивнула ему. Спокойно.
Дверь хлева, не запертая на засов, тихо подалась внутрь.
На пороге стоял Лексей.
Он был почти неузнаваем. Высокий, когда-то ловкий щеголь, он съежился, сгорбился. Одежда на нем висела мешком, лицо было исцарапано, один глаз действительно почти не открывался, заплывший сине-багровым синяком. Но другой глаз горел холодным, нечеловеческим огнем ненависти. В руке он сжимал тяжелую дубинку с сучковатым набалдашником.
Его взгляд скользнул по Петьке, замершему у стены, по широко раскрывшей глаза Машеньке, спрятавшейся за мать. И наконец уперся в Арину.
Она сидела на самом краю нары, у «стола». Не встала.
— Входи, Лексей, — сказала она тихо. — Дверь открыта.
Его губы искривились в подобие улыбки.
— Хозяйка радушная… — просипел он, шагнув внутрь и тут же прикрыв за собой дверь. Его глаз выхватывал детали: порядок, чистоту, хлеб на столе, корзинку. — Устроилась, я смотрю. Гнездышко свила. Из чужого горя, из моего разгрома.
— Твое горе ты сделал себе сам, — спокойно ответила Арина. — Как и разгром.
— Я⁈ — он сделал резкое движение вперед, и Петька инстинктивно поднял копье. Лексей замер, смерив мальчика презрительным взглядом. — Это ты! Ты все подстроила! Ты с тем пьяным идиотом своим сыграла, как куклой! Ты меня уничтожила!
— Я защищала своих детей, — сказала Арина, и в ее голосе впервые прозвучала не сталь, а усталость. Глубокая, бездонная усталость. — От человека, которого ты и такие, как ты, превратили в монстра. Я не трогала тебя, Лексей. Ты сам пришел в мой дом тогда, у ручья. Ты сам начал эту игру.
— Твой дом? — он фыркнул, но в его голосе дрогнула неуверенность. Ее спокойствие сбивало с толку. Он ждал криков, слез, борьбы. — Твой дом был там, в деревне! А ты сбежала! Как крыса!
— Да, сбежала, — согласилась она. — От зла, которое не смогла исправить. А ты что делаешь сейчас, Лексей? Ты пришел в чужой дом с дубиной. Ты запугиваешь старика. Ты хочешь сделать из меня ведьму, чтобы вернуть себе милость пана, который тебя же и выбросил, как отработанный материал. Кто здесь крыса?
Он снова шагнул к ней, дубинка дрогнула в его руке.
— Заткнись! Ты ничего не понимаешь! У меня была жизнь! Положение! А теперь… теперь я калека, изгой! И все из-за тебя!
— Из-за тебя, — не отступая, парировала Арина. Она медленно поднялась. Она была намного меньше его, худее, слабее. Но в ее прямой спине и непоколебимом взгляде была сила иного порядка. — Ты продавал людей, Лексей. Ты торговал их слабостями, их страхами. Ты разлагал души. И когда одна из этих душ, доведенная до отчаяния, ударила тебя в ответ — ты назвал это несправедливостью? Где была твоя справедливость, когда ты капал яд в ухо Ивану? Где она сейчас, когда ты пугаешь детей? — она указала на Машеньку, которая, не выдержав, тихо заплакала.
Лексей посмотрел на девочку. На ее испуганное, залитое слезами личико. Что-то дрогнуло в его искаженном лице. Не раскаяние. Скорее, острая, жгучая досада. Досада на то, что его «великая месть» свелась к этой жалкой сцене в вонючем хлеву перед плачущим ребенком.
— Я… я не для этого пришел, — пробормотал он, но голос его потерял хватку.
— Для чего? — спросила Арина. — Чтобы убить меня? Убьешь. Семеныч «подтвердит» мою вину. Пан Гаврила, может, даже вернет тебя в милость на день, на два. А потом найдет нового шептуна. Или решит, что ты слишком опасный свидетель. А дети мои… — она обвела рукой Петьку и Машеньку, — … останутся сиротами. И вырастут, чтобы ненавидеть тебя. И всю твою гнилую систему. Твоя победа продлится один день. А потом — только новая кровь и новый страх. Это то, чего ты хочешь?
Он молчал. Дубинка в его руке опустилась. Он смотрел на корзинку с иглами, на хлеб, на воду. На простую, бедную, но честную обстановку этого места. И на женщину, которая смотрела на него не со страхом жертвы, а с печалью, почти с жалостью. Это было невыносимо.
— Что же мне делать? — внезапно вырвалось у него, и в этом вопросе прозвучала вся его потерянность, вся пустота человека, у которого отняли единственную, хоть и грязную, роль в жизни.
— Уйти, — просто сказала Арина. — Уйти далеко. Начать с чистого листа. Ты умен, Лексей. Ты умеешь находить подход к людям. Используй это не для того, чтобы их губить, а, чтобы… выживать. Честно. Или нет — это твой выбор. Но этот порог, эти дети — они не твоя добыча. Они — просто люди. Которые хотят жить. Как и ты когда-то хотел.
Он стоял, тяжело дыша, будто только что пробежал десять верст. Его взгляд блуждал по стенам, по лицам. В нем кипела ярость, обида, жажда мести. Но против чего? Против этой тишины? Против этого хлеба? Против правды, которую она, не повышая голоса, вложила ему прямо в сердце?
Словно в тумане, он развернулся. Открыл дверь. И, не сказав больше ни слова, вышел в темноту. Шаги его, все так же шаркающие, скоро затихли в ночи.
В хлеву стояла гробовая тишина. Потом Машенька громко всхлипнула. Петька медленно опустил копье, его руки дрожали.
Арина подошла к двери, закрыла ее и прислонилась лбом к грубым доскам. Все ее тело вдруг затряслось от нервной реакции. Она едва стояла на ногах.
— Мама? — тихо позвал Петька.
— Все хорошо, сынок, — прошептала она, не оборачиваясь. — Все хорошо. Он ушел.
Но она знала, что это не конец. Это была лишь одна битва в войне, которая только начиналась. Она выиграла ее не силой, не магией, а словом и правдой. Но где-то там, во тьме, оставались пан Гаврила, коллекционер Леонид, холодные «очи» с того знака. И она, Арина, теперь знала самое главное: ее сила была не в том, чтобы колоть, как иглой. Она была в том, чтобы сшивать. Сшивать разорванное. Сшивать правду. И, возможно, однажды — сшивать из клочьев этого жестокого мира что-то целое, что-то стоящее.
Она обернулась к детям, к сестре. К своему маленькому, выстраданному миру.
— Спокойной ночи, — сказала она им, и впервые за много дней в ее голосе прозвучала не просто твердость, а тихий, непоколебимый мир.
— Врага больше нет у порога. Сегодня.