Лето, которое начиналось как битва, к середине августа вдруг обмякло, превратившись в золотистую, томную и щедрую благодать. Жара спала, уступив место теплу, которое не жгло, а ласкало. Воздух стал прозрачнее и гуще одновременно — пахло спелой рожью с полей, медом с пасеки и первой прелой листвой где-то в глубине леса. Для Арины и детей наступило время, которого они никогда не знали, — время мирного труда на себя.
Их березовая столешница быстро обжилась. На ней появились первые царапины — не от злобы, а от жизни: след от горячей сковороды, черточка от ножа, когда Петька вырезал Машеньке свистульку. Напротив каждого места лежала теперь своя деревянная ложка, а в центре стояла глиняная кринка для молока — дар Василисы за связанные носки.
Утро теперь начиналось не со вздрагивания от скрипа двери, а с кудахтанья кур и тихого голоса Машеньки:
— Мама, а сегодня пойдем за малинкой? Петька вчера тропинку нашел, там, у старой ели, целая поляна!
— Сначала завтрак, ласточка. А потом — посмотрим.
Завтрак. Это было священнодействие. Арина пекла тонкие, почти прозрачные лепешки на горячей сковороде — из последней муки, смешанной с тертой сырой картошкой. Их ели с парным молоком, и хруст лепешек был самым сладким звуком на свете. Петька, обычно молчаливый, за едой начинал строить планы:
— Дядя Федот обещал показать, как сыромять выделывать. А после, если успею, хотел крюк для котелка над костром смастерить. Над нашим костром, мам. Не в очаге, а снаружи, для ухи.
— Только осторожнее с ножом, — говорила Арина, но не с тревогой, а с легкой, почти забытой гордостью. Ее сын не просто выживал — он творил свое пространство.
Обустройство дома стало их общей игрой. У них не было ничего, кроме голых стен да печи, и это было счастьем. Каждая вещь рождалась из ничего и обретала огромную ценность.
Машенька, например, объявила, что ей нужна «полка для сокровищ». Петька, вздохнув, нашел дощечку, отшлифовал ее и прибил на стену у ее спального места. На полке поселились: гладкий камешек с речки, перо от сойки, засушенный василек и, конечно, кукла Сестричка.
Арина, наблюдая, как дочь с серьезным видом переставляет свои богатства, вдруг вспомнила свой пряник, превратившийся в крошево в день встречи с Александром. И подумала: вот оно, настоящее богатство. Которое не рассыпается.
Однажды Степан притащил охапку длинного, шелковистого мочала.
— На, — бросил он Арине. — На дерюжки. Или на половик. Бабы умеют.
Арина не умела. Но Агафья, заглянувшая на огонек, фыркнула: «Эх, ты, неумеха!» — и показала, как на простой дощечке с гвоздями ткать грубые, но невероятно прочные дорожки. Вечерами теперь они с Машенькой садились у порога, и под мерный стук деревянной колотушки рождался их первый, полосатый половик. Машенька, покраснев от усердия, путала нити, но смеялась, когда у нее получалось.
— Мама, смотри! У меня тут птичка вышла! — и она показывала на случайный узор из переплетенных лоскутков.
— Красивая птичка, — соглашалась Арина, и сердце ее наполнялось тихим, почти болезненным счастьем.
Но главным чудом стал лес. Тот самый, что был опасной дорогой, теперь раскрылся перед ними как кладовая и как… друг.
Их первый большой поход за грибами случился в туманное августовское утро. Туман стелился по низинам, цеплялся за паутину, и мир казался таинственным и беззвучным. Арина, Петька и Машенька (вооруженная маленькой плетеной корзинкой) шли по знакомой тропе к старой ели.
— Смотри под ноги, — наставлял Петька сестру, но уже не как страж, а как старший проводник. — Не на гриб, а вокруг. Где один подберезовик встал, там и другие рядышком притаились.
— А лисички? — шепотом спрашивала Машенька, будто боялась спугнуть.
— Лисички — они как цыплята. Дружной семейкой растут. Вон, видишь, рыжую шапочку? Копайся в мху.
Арина шла сзади, неся большую корзину, и смотрела на них. Петька, согнувшись, внимательно вглядывался в подлесок, его лицо было сосредоточено и светло. Машенька, найдя свою первую лисичку, пискнула от восторга и осторожно, двумя пальчиками, выкрутила ее из земли, как учили.
— Мама! Гляди! Золотая!
— Молодец, дочка. Клади аккуратненько, не помни.
Они набрали полные корзины: крепкие боровики, яркие рыжики, упругие моховики. Но главным сокровищем стала тишина между ними, наполненная не страхом, а совместным, понятным делом. И смех Машеньки, когда Петька, показывая «съедобную сыроежку», случайно коснулся ею ее носа, оставив розовый след.
Возвращались они усталые, довольные, пропахшие хвоей и сырой землей. Вечером того дня в избе стоял густой, божественный запах: Арина тушила грибы с картошкой и лучком в глиняном горшке прямо в печи. А Петька, осуществив свою мечту, смастерил на улице простой треножник и подвесил над маленьким костром котелок — варил «походную уху» из ершей, которых наловил на удочку утром.
— На, пробуй, — сказал он матери, подавая деревянную ложку с прозрачным бульоном. И в его глазах была такая трепетная надежда на одобрение, что у Арины к горлу подкатил ком.
— Вкусно, сынок, — хрипло сказала она. — Очень. Настоящая мужская работа.
Он покраснел до корней волос и суетливо принялся мешать котелок.
Заготовки стали их новой страстью и ритуалом. В подполье, которое Петька обустроил с помощью Степана, появились первые банки — темные, засмоленные горла, завязанные пузырем. Грибы солили в кадке. Ягоды — малину и позднюю чернику — сушили в печи и на полатях, разложив на чистых холстинах. Арина, вспомнив бабушкины уроки, поставила брагу из ржаных сухарей, чтобы к зиме иметь свой, слабый квас.
Однажды Агафья, увидев их «кладовую», покачала головой, но в глазах ее светилось одобрение.
— Обустраиваетесь… Ишь ты, и рябиновые гроздья уже на нитку нанизали. От цинги, что ли?
— От тоски, — улыбнулась Арина, развешивая алые бусы ягод под потолком. — Чтобы зимой цвет был.
— Цвет… — Агафья хмыкнула, но перед уходом сунула ей в руки маленький мешочек. — Семена укропа да петрушки. Весной посейте под окном. Будет своя зелень пахнуть.
По вечерам, когда темнело рано и в избе становилось уютно от желтого света лучины, они собирались за своим березовым столом. Арина шила на заказ, Петька чинил инструмент или что-то мастерил, а Машенька, поджав под себя ноги, слушала, как мать рассказывает сказки. Не страшные, не о бабе-яге, а добрые, странные, которые приходили из памяти Анны Ивановны — о доброй Доле, что вышивает судьбы, о том, как пахарь с печью поспорили, кто важнее.
— И кто же победил, мама? — спрашивала Машенька, засыпая.
— Дружба победила, ласточка. Потому что без печи — пахарь замерзнет, а без пахаря — печи нечего будет варить.
Машенька задумчиво кивала, ее ресницы опускались. Петька, делая вид, что занят, тоже слушал, и уголки его губ дрожали в тени.
Однажды, в один из таких вечеров, в дверь постучали. Негромко, но настойчиво. Петька мгновенно встрепенулся, насторожившись. Но за дверью оказался Гришка. Он стоял, переминаясь с ноги на ногу, с странным выражением на лице — не страх, а скорее важность.
— Тетя Арина, — сказал он. — Я… я хочу по настоящему. В ученики. К вам. Не только лоскуты разбирать. А научиться по-настоящему. Шить. Как вы.
Арина смотрела на него. Его руки, большие и неуклюжие, были сжаты в кулаки от волнения.
— Это тяжело, Гриша. И не мужское это дело, скажут.
— А мне что люди скажут? — он пожал плечами. — Я и так не как все. А руки… они проситься стали. Не к топору, а к… к тонкому. Вон, смотрите. — Он достал из-за пазухи маленькую, грубовато сшитую, но узнаваемую фигурку лошадки из кожи. — Из обрезков у дяди Федота стащил. Тихонько. Получилось?
Лошадка была живой. В ее наклоненной голове и в стежках, обозначавших гриву, была та самая «серьезность», которую он когда-то находил в лоскутах. Дар. Настоящий.
— Получилось, — тихо сказала Арина. — Приходи завтра. Начнем с простого шва. Но условие: никому ни слова. Пока.
Гришка просиял, кивнул так, что казалось, голова отвалится, и исчез в темноте.
— Вот тебе и помощник, — усмехнулся Петька, но без злобы. Скорее, с облегчением: он не один теперь нёс груз мужских обязанностей.
Так, день за днем, их жизнь наполнялась не вещами, а смыслами. Каждая новая полка, каждая банка с соленьями, каждый выученный Гришкой стежок были кирпичиками в стене их нового мира. Мира, который они строили сами. И Арина, глядя, как Машенька заботливо кормит курицу-наседку, как Петька с важным видом проверяет, хорошо ли держит дверной крюк, чувствовала, как внутри нее тает последний, самый глубокий слой льда. Тот, что сковал ее сердце в ту первую, ужасную ночь в теле Арины.
Она выходила на крыльцо, смотрела на свой дом, из трубы которого уже шел ровный, жирный дым, на огород, где темнели первые грядки, на лес на горизонте, который больше не пугал. И думала: «Вот оно. Вот та самая „долгая и честно проделанная работа в поле“, после которой наступает тихая, ясная усталость. Только поле это — вся моя жизнь. И урожай — они».
Это было счастье. Не яркое, не оглушительное. Тихое, как шелест сухих трав под окном. Твердое, как березовая столешница их стола. И бесконечно драгоценное, как первая, собственная, не украденная горсть малины в ладони улыбающейся дочери. Они заслужили эту передышку. И Арина молилась Богу, чтобы она длилась. Хотя бы до первого снега.