С банькой, с общим признанием пришла и новая, странная уверенность. Арина почувствовала себя не просто живущей в деревне, а хранительницей чего-то важного. Ее руки, помимо шитья и вязания, потянулись к иным, древним ремеслам. К тем самым, что кормят, греют, очищают. К самому нутру жизни.
Начала она с хлеба. Не с того, простого, на закваске из хмеля, которым удивила когда-то Акулину, а с особого, «здорового». Она вспомнила, как в ее первой жизни, в голодные послевоенные годы, бабушка добавляла в муку молотую сушеную крапиву и лебеду — не от бедности, а от мудрости: «Травы силу земли в себе держат, они и тебя держать будут». Она и летом, и по осени собирала и сушила травы: крапиву, подорожник, кипрей. Молола их в ступе в зеленую душистую муку и подмешивала в ржаную. Закваску держала теперь не на хмеле, а на ржаной корке, залитой водой и прикрытой тряпицей — «маточку», которую нужно было каждый день «подкармливать» горстью муки, разговаривать с ней, как с живым существом.
Первый каравай из такой муки, испеченный в их собственной, уже освоенной печи, имел странный, землисто-зеленоватый оттенок и неслыханный аромат — не просто хлебный, а травяной, лесной, жизненный. Петька, отломив горбушку, долго жевал, прислушиваясь к вкусу.
— Крепкий, — вынес вердикт он. — И сытный будто. Одним куском, как щами, наедаешься.
Слух о «хлебе с травой» дошел до соседей. Сначала пришли с опаской: «Арин, да ты не колдовать ли вздумала?». Но Арина, вместо того чтобы спорить, просто отламывала каждому по куску.
— Пробуйте. Это не колдовство, а память. Память земли, что всех кормит.
Хлеб был так хорош, так необычен и, главное, так сытен, что вскоре к ней потянулись женщины — не за готовым, а за наукой. Арина, помня завет бабушки Матрены, что «умение не сгорит», щедро делилась. Она показывала, как держать закваску, как смешивать муку, как чувствовать тесто. Ее дом наполнился новыми запахами — горячего хлеба, сушеных трав и женского говора. За этим простым делом рушились последние стены недоверия. Она стала своей. Не просто мастерицей, а «Ариной-хлебосолкой», хранительницей доброго, сытного секрета.
А потом ее потянуло на эксперимент. Мыло. В доме его не было, мылись щелоком — золой, разведенной в воде. Средство едкое, кожу стягивало. Арина вспомнила старый, полузабытый рецепт: зола, вода, животный жир (его скопила из кухонных остатков) и… поваренная соль, чтобы мыло «встало». Процесс был алхимическим: долгое вываривание щелока, процеживание, смешивание с растопленным жиром, бесконечное помешивание, пока масса не загустеет.
Первый опыт вышел комом — буквально. Мыло получилось твердым, как камень, и мылилось плохо. Но пахло не жиром, а… чистотой. Деревянной золой и дымком. Вторую партию она сделала, добавив отвар ромашки и мяты, что сушила летом. И вот, когда она разлила еще теплую, тягучую массу в берестяные коробочки, случилось маленькое чудо. Через несколько дней, вынув застывшие брусочки, она с удивлением обнаружила, что они не серые и сальные, а цвета топленого молока, с легким травяным духом. И на ощупь — бархатистые.
Она дала кусочек Машеньке для куклы. Девочка, намылив кукольное платьице, закричала:
— Мама, смотри, пузыри! Настоящие! И пахнет… пахнет лугом!
Это мыло стало ее вторым, тихим триумфом. Не таким ярким, как платок, не таким всеобщим, как хлеб, но не менее важным. Оно было про уют, про заботу, про маленькие радости чистого тела и мягкой кожи. Женщины, узнав про «мыло от Арины», сначала стеснялись просить. Но она, опять же, дарила. Маленькие брусочки, завернутые в лоскутки. «На пробу». И пробовали. И глаза у них загорались тем же светом, что и у Машеньки.
Именно в один из таких дней, когда дом был полон запахов свежего хлеба, травяного мыла и довольного женского гомона, на пороге появился запорошенный дорожной пылью странник. Не старик с тайным знанием, а просто почтальон-ходок, что раз в полгода приносил вести из уездного города. Он снял шапку, поклонился.
— Здесь Арина, бывшая жена старосты Ивана из Верхних Луж?
Сердце Арины упало и замерло. Все женщины замолчали, испуганно переглядываясь. Она кивнула, сухо сглотнув.
— Здесь.
— Весть тебе. От начальства острожного. Муж твой, Иван, — ходок вынул потрепанную бумажку и стал читать по складам, — «…следствием по делу о нанесении побоев и смерти Лексея не установлено, по слабости здоровья и… раскаянию… освобожден из-под стражи. Но, как человек беспопечительный и вредный обществу, определен на поселение в отдаленные земли Сибири, в Красноярский уезд, без права возврата». — Ходок поднял глаза. — Больше ничего. Подпись, печать.
В избе стояла гробовая тишина. Арина медленно выдохнула воздух, которого, как ей казалось, не было в легких. Не убит. Не казнен. Сослан. Навечно. В Сибирь. Там, в бескрайней дали, он будет жить. Тенью. Эхом. Но больше — не здесь. Его дорога навсегда разошлась с их дорогой.
— Спасибо, — тихо сказала Арина, сунув ходку в руку медный пятак — за весть, за окончание.
Когда он ушел, женщины зашептались, качали головами. Кто-то вздохнул: «И поделом окаянному». Кто-то, глядя на Арину, пробормотал: «Царство ему небесное… то есть, здоровья…». Арина же стояла, глядя в слюдяное окно, где кружились первые снежинки. Она не чувствовала ни радости, ни горя. Была пустота. И в этой пустоте — странное, горькое освобождение. Проклятие снято. Петля развязана. Его судьба теперь — ледяной ветер в бескрайней степи. Ее судьба — здесь, в этом теплом, пахнущем хлебом доме, среди этих лиц, которые стали ей ближе, чем кровные когда-то.
Она обернулась к женщинам, взяла с полки брусок своего мыла и протянула самой разговорчивой из них, Устинье.
— На, Устя. Попробуй. Говорят, от головной боли помогает, если умыться.
И все, словно по волшебству, вернулось на круги своя. Заговорили о мыле, о хлебе, о предстоящих святках. Большая, чужая беда осталась за порогом, растворилась в зимнем воздухе. А здесь, внутри, кипела жизнь. Простая, трудная, пахнущая травой, золой и теплом родного очага.
Арина подошла к печи, достала новый, только что испеченный каравай. Корочка хрустела, мякиш дышал паром. Она положила его на свою берестяную столешницу, рядом с бруском мыла цвета топленого молока. Хлеб и мыло. То, что кормит и очищает. Основа жизни. Ее новая жизнь. Выстроенная, вышитая, выпеченная, вываренная ее собственными руками. Из ничего. Из боли. Из страха. И превращенная в нечто прочное, теплое и настоящее.
Она улыбнулась. За окном темнело, зажигались первые звезды. Завтра нужно было замесить новую опару, сварить новую порцию мыла, дописать рубаху для Петьки. Завтра будет новый день. Их день. И этого было достаточно. Более чем достаточно.